Тем не менее почти ни одно из замечаний Полонского учтено не было и роман вышел фактически в авторской редакции. Он имел успех и стал советской классикой, его множество раз издавали, переводили на иностранные языки, снимали по нему фильмы, хотя сегодня его слабость очевидна.
Главное, что было в первой части — живые человеческие судьбы — оказались здесь принесены в жертву истории. Если в «Сестрах» Толстого интересовали лица, а история была фоном, то теперь пирамида перевернулась. На это можно возразить, что подобное превращение входило в сверхзадачу автора, так диктовало время, и люди действительно становились жертвами истории, попадали в ее водовороты, но у Толстого в «Восемнадцатом годе» и людей-то собственно почти нет, а есть по преимуществу масса, и в этой человеческой массе Катя, Даша и Телегин затерялись. Несколько удачнее вышел образ Рощина, который уходит к белым, но не находит среди них понимания, хотя до Булгакова с «Белой гвардией» Толстому было далеко. И не потому, что Булгаков с большей симпатией относится к Белому движению, а потому что, говоря словами Максудова— «героев своих надо любить; если этого не будет, не советую никому браться за перо — вы получите крупнейшие неприятности, так и знайте».
У Толстого этой любви к большевиствующим интеллигентам в романе нет, да и неоткуда было ей взяться. Он только живых, полнокровных умел любить, а тут были бледные мерцающие тени, бродящие по страницам от первой до последней и лишь изредка вспыхивающие прежним светом. Поместить четверых русских дворян в революционную действительность и заставить их ее принять — сразу или не сразу, не важно — оказалось невыполнимой задачей даже для талантливого брюхом Алешки.
В итоге получилась беллетризованная история гражданской войны, лубочные картины разложения у красных и белых, но у красных по недосмотру центральных властей и из-за анархии на местах, а у белых как органический порок, и всю вину их злодеяний Толстой сваливает даже не на генералов, а на одного человека:
«Но на офицерских попойках было дико слушать шумное бахвальство под звон стопочек, похвалы братоубийственной лихости. Эти молодые, когда-то изящные лица “крестоносцев” обезображены нетерпением убивать, карать, мстить; вот они, стоя со стопочками девяностопятиградусного спирта, поют мертвый гимн тому, кто был ничтожнейшим из людей, был расстрелян, сожжен, развеян по ветру, как некогда Лжедимитрий, и если бы можно было собрать всю кровь, пролитую по его бессильной воле, то народ, конечно, утопил бы его живого в этом глубоком озере…»
Так писал Толстой об убиенном императоре Николае Александровиче, и, поди спроси, за что он так государя ненавидел? Может, за то же самое — свои обманутые надежды? Но место это в романе ключевое. Отсюда начинается разлад Рощина с белыми. Собственно, и сам Рощин показан у Толстого как человек в Белой армии случайный. Толстой тем самым и спорил, и отрицал булгаковских офицеров, по-человечески куда более симпатичных и органичных, преданных своему делу и своей присяге. У Толстого же белые за редким исключением звери, которые рыдающе смеются, чьи бледные лица непроспавшихся убийц обтянуты до костей и которые перед смертью хрипят:
«— Мерзавцы, хамы, кррррасная сволочь! В морду вас, в морду, в морду! Мало вас пороли, вешали, собаки? Мало вам, мало? Всех за члены перевешаем, хамовы сволочи…»
Даже Хлудов-Слащев в булгаковском «Беге» себе такого не позволяет. И благородный Рощин среди них воистину белая ворона. Или красная. И все раздумья его — об одиночестве; но никакого отношения к немногословному, твердому Вадиму Рощину, каким он был показан в первой части, дворянский недоросль из второй части трилогии не имеет. Прежний Рощин, очевидно, из другого теста слеплен, но в «Восемнадцатом годе» Толстому важна не личность как таковая, а определяющий надстройку базис, мечтательность в стиле Аггея Коровина, и среди своих однополчан этого прекрасного и благородного Рощин не видит, как не видит среди заволжских помещиков Аггеюшка. Они в массе своей нелюди, насильники. Идеология душила толстовских героев, уродовала их характеры и внушала совершенно нелепые мысли. Толстой решал образ Рощина как математическую задачу: находил кратчайший путь от белого к красному, но придавал ему вид изломанности. Собственно в этом и была беда этого романа, в его изначальной заданности, в очевидности происходящего. И касалось это не только Рощина.
«Даша сидела, поджав ноги, закрыв глаза, и думала до головной боли, до отчаяния. Были две правды: одна — кривого, этих фронтовиков, этих похрапывающих женщин с простыми, усталыми лицами; другая — та, о которой кричал Куличек. Но двух правд нет. Одна из них — ошибка страшная, роковая…»
Умные, благородные русские дворяне Рощин, Даша, Катя мучились и не понимали, а советскому читателю с самого начала все было понятно. Понятно, где какая правда, понятно, что Иван Ильич прав, а Вадим Петрович нет, понятно, что Рощин ошибается, но он одумается, придет к красным и будет радостно принят «Катей, Дашей и Телегиным», потому что все хорошие люди соберутся на одном полюсе, а все плохие на другом.
И как ни пытался изломать автор эту пародирующую Страшный суд схему и наполнить ее жизнью, ничего у него не получалось. Получался не русский классический роман, а марксистская беллетристика, Потапенко, но красный, идеологически выверенный. Это, пожалуй, годилось для самого массового из искусств — кино, в романе были эффектные кинематографические сцены вроде встречи Рощина и Телегина на вокзале в занятом белыми Ростове, когда Рощин не выдает Телегина деникинской контрразведке (и примечательно, что Булгаков гораздо хуже переводится на язык кино, чем Алексей Толстой), но в книге все тонуло среди рассуждений, объяснений, пояснений, собственных толстовских перестраховок и опасений, как бы чего не вышло. И даже внутренние монологи Рощина были написаны так, будто это передовая статья из «Накануне».
«Ну, что же, — думал он, — умереть легко, жить трудно… В этом и заслуга каждого из нас — отдать погибающей родине не просто живой мешок мяса и костей, а все свои тридцать пять прожитых лет, привязанности, надежды, и китайский домик, и всю свою чистоту…»
Граф Толстой явно учел «неудачный» опыт своего любимого в «Накануне» автора и вовсе не хотел, чтобы его били за апологию Белого движения, так что по большому счету напрасно Полонский переживал за недостаточную чистоту риз. Большевизм и так застилал все вокруг и окутывал фигуры героев. Что Кати, что Даши, что Рощина, что Телегина.
«Он на отличном счету, настоящий большевик, хотя и не партийный…» Так пишет Даша отцу о своем муже.
Большевик, но беспартийный. Большевик, но не коммунист. Дань сменовеховским увлечениям, одно из немногих скользких мест в романе. Задушенные ростки изначального замысла, потому что захоти Толстой написать ту правду о хождении по мукам, которую знал, смог бы это сделать. И написать, почему на самом деле шли дворяне к большевикам и чего им это стоило, но не сделал. Граф обладал счастливой для жизненного успеха способностью врать, и таких задушенных ростков в романе почти не осталось. Разве что кое-где по недосмотру.
«— Зеркальце мы для безопасности к стене лицом повернули, знаете— ценная вещь, — говорил Тетькин. — Ну, придут с обыском и сейчас же — стекло вдребезги. Лика своего не переносят. — Он опять засмеялся, потер череп. — А впрочем, я отчасти понимаю: такая, знаете, идет ломка, а тут — зеркало, — конечно, разобьешь…»
Лика своего не переносят. Хоть соломку и постелил, а правда про большевиков вырвалась. За нее можно было и не только от РАППа по шее получить. И по контрасту с этим зеркальцем режут слух высокопарные слова того же героя, который в споре с Рощиным объясняет свое нежелание участвовать в Белом движении как комиссар на политзанятиях:
«Лично я вполне удовлетворен, читая историю государства Российского. Но сто миллионов мужиков книг этих не читали. И не гордятся. Они желают иметь свою собственную историю, развернутую не в прошлые, а в будущие времена… Сытую историю… С этим ничего не поделаешь. К тому же у них вожди — пролетариат. Эти идут еще дальше — дерзают творить, так сказать, мировую историю… С этим тоже ничего не поделаешь…»
История, развернутая в будущие времена. Ну какой подполковник Тетькин станет так выражаться? Это не иначе как для Анатолия Васильевича Луначарского писалось.
Впрочем, самым скользким местом в «Восемнадцатом годе» явился у Толстого не Тетькин, и не Телегин, и уж тем более не две сестры, но образ двух большевиков. Двух вождей.
«В небольшой сводчатой комнате сидело за столом пять человек — в помятых пиджаках, в солдатских суконных рубахах. Их лица были темны от бессонницы. На прожженном сукне, покрывавшем стол, среди бумаг, окурков и кусков хлеба, стояли чайные стаканы и телефонные аппараты. Иногда дверь отворялась в длинный, гудящий народом коридор, входил широкоплечий, в ременном снаряжении, военный, приносил бумаги для подписи.
Председательствующий, пятый за столом, небольшого роста человек, в сером куцем пиджаке, сидел в кресле, слишком высоком по его росту, и, казалось, дремал. Левая рука его лежала на лбу, прикрывая глаза и нос; был виден только прямой рот с жесткими усиками и небритая щека с двигающимся мускулом. Только тот, кто близко знал его, мог заметить, что в щель между пальцами, устало прикрывшими лицо его, глядит острый, лукавый глаз на докладчика, отмечает игру лиц собеседников.
Почти непрерывно звонили телефоны. Тот же широкоплечий в ремнях снимал трубки, говорил вполголоса, отрывисто: “Совнарком. Совещание. Нельзя…” Время от времени кто-то наваливался на дверь из коридора, крутилась медная ручка. За окнами бушевал ветер со взморья, бил в стекла крупой и дождем.
Докладчик кончил. Сидящие — кто опустил голову, кто обхватил ее руками. Председательствующий передвинул ладонь выше на голый череп и написал записочку, подчеркнув одно слово три раза, так что перо вонзилось в бумагу. Перебросил записочку третьему слева, поблескивающему стеклами пенсне.
Третий слева прочел, усмехнулся, написал на той же записке ответ…
Председательствующий не спеша, глядя на окно, где бушевала метель, изорвал записочку в мелкие клочки».
Ленин и Троцкий. Ленин, советующийся с Троцким. Троцкий, дающий Ленину совет.
Если б он знал тогда, чем это обернется…
Глава одиннадцатая
Две девы
«Не продается вдохновенье, но можно рукопись продать». Алексей Николаевич Толстой работал не за идею. Или не только за идею. Он работал за деньги.
«Я считаю справедливым увеличить мне полистный гонорар до 400 рублей за лист. Поверьте, что не жадность диктует мне об этом, а насущная необходимость. Слишком большое дело я на себя взял, чтобы в работе над ним мешали разные мелкие и досадные случайности, вроде того, чтобы экстренно доставать 100 рублей и проч.», — писал Толстой Полонскому.
«Признаюсь, я не предполагал, что Вы находитесь в таком тяжелом материальном положении, которое чуть не лишает Вас возможности закончить роман на тех условиях, которые Вами же были намечены, — отвечал Полонский Толстому. — Я, разумеется, ни на секунду не принял Ваших слов как угрозу. Какие могут быть угрозы, редакция со своей стороны предоставила автору исключительные условия для работы. Я помню, с большим трудом преодолел сопротивление конторы, заявившей, что аванс в 2000 рублей — сумма слишком большая. Тем не менее этот аванс Вам был выдан. Кроме того — гонорар в 300 рублей за лист — самый крупный гонорар, который мы платим.
Если при таких условиях Вы не сможете закончить роман — я первый очень пожалею об этом…. Не скрою от Вас, этим Вы причините большой ущерб журналу, который всегда шел навстречу всем Вашим требованиям. Но, повторяю, здесь я поделать ничего не могу».
Увеличил или не увеличил в конце концов Полонский гонорар, не так важно, потому что в любом случае жил пролетарский граф четыре года спустя после возвращения в СССР совсем неплохо и уж во всяком случае намного лучше, чем любой из писателей-эмигрантов — от Бунина до Мережковского. Но не только благодаря роману.
К 10-летию Октябрьской революции на пару с Щеголевым Алексей Толстой развил успех пьесы «Заговор императрицы» и заработал крупные деньги еще на одной халтуре, а точнее сказать, фальшивке — «Дневнике А.А. Вырубовой».
Поскольку сама проживавшая в Финляндии Вырубова от этого текста открестилась, в эмиграции распространилось мнение, что эта фальшивка была подготовлена по заказу ГПУ. Однако как к подлогу к дневнику Вырубовой отнеслись и в СССР. В газете «Правда» писали о «вылазке бульварщины», отрицательно высказались о «дневнике» историк-марксист М.Н. Покровский, филолог М.А. Цявловская и поэт Демьян Бедный. Известный историк и археограф А.А. Сергеев замечательно объяснял, почему марксистская наука не может принять таких методов борьбы: «Опубликование этой литературной подделки под видом подлинного документа заслуживает самого строгого осуждения не потому только, что “дневник” может посеять заблуждения научного характера, а потому, что пользование этой фальшивкой компрометирует нас в борьбе с уцелевшими сподвижниками Вырубовой и защищаемым ими строем. Следовательно, значение разобранной нами здесь публикации выходит за рамки литературного явления, становясь уже фактом политического порядка».
Неожиданную поддержку «дневнику» оказал Горький (который, как известно, с Вырубовой после революции встречался и пытался ей помочь, от чего бывшую фрейлину предостерегала императрица). Находясь в Сорренто, он очень огорчился, когда на уровне Политбюро было принято решение приостановить публикацию, и попытался воздействовать на Сталина, Бухарина и Рыкова, однако из его попыток ничего не вышло.
Более того, публикация «Дневника А.А. Вырубовой» не только не получила одобрения наверху, но привела к тому, что альманах «Минувшие дни» был закрыт, а потому если и согласиться с заказной версией «заказного политического убийства Вырубовой и Распутина», то заказчик преступления очевидно находился в меньшинстве.
Участие в этом проекте вменяют Толстому в вину и называют еще одним доказательством его продажности. Отчасти это справедливо: в дневнике много мерзкого. Однако Толстой писал свой антираспутинский «документ» совершенно искренне. Если он возненавидел и окарикатурил генералов Белой армии, не простив им поражения в войне, если по той же причине, мстя за политическую и государственную слабость, дурно отзывался о мученике-царе, на что было ему заботиться о Распутине и Вырубовой, которых молва убежденно называла виновниками всех бед?
«Прошли мимо домика, где прежде жила фрейлина Вырубова — та, что первой способствовала возвышению Распутина, — вспоминал Ираклий Андроников. — Толстой с брезгливой гримасой стал говорить о Распутине:
— Наглый темный мужик с белыми страшными глазами. Обладал чудовищной гипнотической силой. Никто не мог устоять перед ним… Аристократки, которые никому не давали дотронуться до себя, ехали к нему на Гороховую, чтобы он возложил на них руку. Привозили к нему пятнадцатилетних дочек, потому что старец захотел вкусить благодати… Распутин — последний срам царской России, высшее выражение ее деградации. Он из царя Николая последние мозги вышиб…
Записки писал безграмотные: “Министрик миленький. Ты этова мальчика назначь в большие начальники, а то я на тебя стану сердица. Гриша“. …Вареную рыбу хватал руками, с костями жрал, сидел весь перемазанный, рыгал, вытирал руки о волосы истеричек, которые дрались за право сидеть у его ног. А он их стравливал… История дома Романовых закончилась непристойным фарсом…»
Разумеется, в этих словах много глупостей и напраслины, которую на Распутина с пылкостью наводят одни, а другие с неменьшим жаром доказывают, что на самом деле он был — святым старцем, но Вырубова в любом случае была просто очень несчастная женщина, и по большому счету грех был двум преуспевающим жизнерадостным мужам ее обижать, какими бы соображениями они ни руководствовались.
Однако Толстой Вырубову просто изничтожал и в марте 1926 года писал в «Красной газете»:
«Ее роль была — живая физическая связь с Распутиным, нечто вроде пуповины, по которой текла благодать от Григория во дворец.