Избранное. Повести. Рассказы. Когда не пишется. Эссе. - Атаров Николай Сергеевич 5 стр.


Митя был выше, спортивнее по фигуре многих мальчиков. Стройный, с широкой, выпуклой грудью, которой он втайне гордился, он теперь часто задумывался ни с того ни с сего. Оля нашла его взглядом в ту минуту, когда он перед упражнением на турнике натирал ладони магнезией или мелом. Он стоял, погрузив руки в ящик с порошком, задумавшись, делал такие движения, точно стирал носовой платок.

Налюбовавшись им, Оля вышла из женской шеренги и, оказавшись нечаянно возле турника, шепнула Мите одними губами:

— Коэффициент трудности — три!

Это был обыкновенный спортивный термин — обозначение трудности того или иного упражнения, но для Мити и Оли что-то сложное, не выразимое словами, но очень вдохновляющее заключалось в этом «коэффициенте трудности — три». Бородин, тряхнув головой, взлетел на турник.

А солнце спускалось над стадионом все ниже, уходило за трибуны. Где-то бестолково мотался Гринька Шелия, он всех смешил, за все хватался руками — за скамьи, за натяжные крепления турника, за велосипед, лежащий на траве. Когда в классе он точно так же хватался за парту, делая вид, что хочет тащить ее с собой к доске, и вызывал общий смех, Агния Львовна иронически замечала: «Шекспировская традиция… Разбушевался темперамент?» — «Убиваю смехом», — объяснял Гринька.

Как будто ничего, кроме глупости, не было в Гринькином изречении о безрадостной любви без поцелуев, вычитанном, наверно, из истлевших карточек «флирта цветов», но почему-то, не сговариваясь, они в тот вечер решили уйти со стадиона вдвоем, позабыв Гриньку или потеряв его из виду. Конечно, пришлось проявить ловкость.

Избавившись от третьего, они ушли в темные аллеи Правого берега. Здесь пахло увядшей листвой, было тихо, как в лесу; сквозь деревья светились широкие окна коттеджей; велосипедист прошуршал по листопаду. Мите ничего не надо было, кроме того, чтобы смотреть на Олю. Он боялся заглядываться: в ее маленькой гибкой фигурке, в сильных руках, в гибкой, круглой шее столько было вызова, отваги, что голова кружилась, творилось что-то непонятное с сердцем. Но проходило немного времени, может быть несколько минут, и он чувствовал, что теперь может долго рассматривать ее — безопасно, ласково, тихо поражаясь красоте ее скуластого, властно-насмешливого лица; иногда одно неуловимое выражение, мгновенно возникавшее в ее глазах, когда он приближался к ней, совсем сбивало его с толку, и он, подойдя, боялся сказать даже слово.

Ссора с Чапом и Гринькина выходка оскорбили их и омрачили, словно предвестие какой-то непонятной беды.

— Что Гринька хотел сказать? — спросила Оля.

Митя с трудом отозвался:

— Я и сам не понял. Ты его напрасно за собой таскаешь. Мне так хочется помолчать с тобой! Мне хочется смотреть на тебя, Наперсток.

— До этого никому нет дела. Это никого не касается, — сказала Оля, защищая все то, что происходило между ними, от липкого любопытства Гриньки. — На это только Чап имел право.

— Да, я думаю, что имел, — согласился Митя, даже сейчас, после разрыва с другом, испытывая благодарность к Оле за ее неожиданное великодушие.

Он вынул из кармана желтое стеклышко в алюминиевой оправе — светофильтр, найденный им среди своих вещей после ссоры, повертел его в руках.

— Теперь остались разные забытые вещицы.

Оля взяла стеклышко, посмотрела сквозь него на город. За темными стволами деревьев он сверкал электричеством, весь Левый берег, — столько огней, сколько можно только вообразить. По широкой аллее шла с песней караульная рота и оставляла после себя запах ременной кожи и пыли. Всходила луна. Над сияющей желтым светом землей она казалась зеленоватой. Но и без всякого стеклышка она выглядела странной, если внимательно посмотреть на нее: да, очень странно выглядела она, низко повисшая среди высоченных металлических ферм, стоявших по четыре в ряд над берегом, проводов, протянутых над широкой рекой, среди масляных трансформаторов, довольно неприятных и страшных, точно жуки под лупой.

— Я зачитываюсь сейчас глазными болезнями, — сказала Оля, не отрывая светофильтра от глаза.

— Ты в самом деле хочешь быть глазным доктором, Наперсток?

— Нет. Книжка попалась… профессора Авербаха.

— То-то ты щуришься со вчерашнего дня.

— Тебе это нравится?

— Очень. Получается вроде филина.

— Филины не щурятся, Митенька.

Безлюдной плотиной возвращались в поздний час. Внизу, в открытых щитах восстановленной плотины гидростанции, бушевала вода, грохотали страшные бело-зеленые водопады. Юноша и девушка повисли на перилах, глядя вниз.

— Хочешь, прыгну? — спросил Митя.

— Проще под трамвай.

Что ответить на эту обидную реплику? Оля всегда упрощает. Действительно, с Правого берега по бесконечной дуге плотины бежал маленький вагончик, освещенный изнутри, мирный на вид, и странно было представить, что его гремучих колес вполне достаточно, чтобы расстаться навсегда.

СЕМЬЯ КЕЖУН

Впрочем, расстаться навсегда — тут много умения не требуется. Гораздо больше умения, да и не только умения, а просто выдержки, дисциплины требуется, чтобы не нахватать в четверти полдюжины троек. А вот к этому финишу быстро, на всех парах, шла Ольга.

— Ты слишком устаешь на стадионе, — замечал Митя.

Он добился своего — Оля решила на целый месяц покинуть спортшколу. Но он хотел, чтобы за месяц она наверстала упущенное; он должен был помочь ей, иначе ее не вытащить.

— Что непонятно, спроси, — говорил он. — Почему ты такая упрямая?

— Какой ты недогадливый.

Она в самом деле устала от спорта, а еще больше от всего, что нахлынуло этой осенью в ее жизнь. Тут было слишком много бродяжничества, игры воображения. И все чаще и чаще Митя говорил:

— Давай по домам. Пора и честь знать, спать хочется.

— Ты так думаешь? — спрашивала Оля, отлично понимая всю подоплеку этого внезапного приступа сонливости.

— Я в этом уверен, и меня никто не переубедит, — твердил Митя, уже не скрывая смысла своих слов.

— Ты оказывай, оказывай на меня влияние. (Это, конечно, с игрой, с кокетством скромности.)

— А незачем совсем. Ты и так хорошая, — отвечал Митя. — А все-таки я тебя вытащу!

Придя к Оле утром в воскресенье, Митя увидел Олину маму среди комнаты на ковре. Она была в мохнатом халате, перехваченном в талии шнурком; ложилась на спину и медленно садилась. Она и не подумала прервать свои занятия, оттого что вошел посторонний.

— Входите же. Это утренняя зарядка, — объяснила она, отрывая от ковра копну рыжеватых волос.

— Я на минутку. Мы с Олей физикой собирались заниматься.

— Мама, это тот самый Дмитрий Бородин, год рождения тысяча девятьсот тридцать… пятый, — сказала Оля, заталкивая мамины туфли под стул. — Слушай, мама, не мучь ты сердце! Неразумно же.

Котенок, разыгравшись, цеплялся за мамин рукав, стараясь оседлать на бегу смуглую от загара кисть руки. Маме было щекотно, она, смеясь, отбрасывала котенка и отмахивалась заодно от Олиных наставлений.

…Возвращаясь домой, Митя размышлял о знакомстве с Олиной мамой. Как хорошо, когда человек уверен в том, что он поступает правильно! Будь бы другая женщина на месте Олиной мамы, ему бы наверняка показалось, что это развязность или пренебрежение к нему — то, что она продолжала при нем делать зарядку. А тут ничего не показалось.

С этого дня Бородин стал часто бывать у Оли.

Жили Кежуны после войны в одном из уцелевших домов, снимали комнату. Хозяева — шумная семья Шелия, младший отпрыск которой — Гринька. Вере Николаевне обещали квартиру в одном из строящихся домов. И хотя ожидание — второй год, со дня на день — не располагало устраиваться поудобнее, они понемножку устроились. Это была всего лишь одна, правда просторная, комната, но выглядела она, как квартира: был здесь и мамин кабинет — доска на треногах, и столовая — квадратный стол, всегда накрытый отутюженной скатертью, и Олин уголок — крохотный письменный столик рядом с тахтой, с Олиными акварелями на стене, с папиной фотографией (он был снят в военной форме) среди тетрадей, истрепанных учебников, круглого зеркальца и каких-то беспорядочно разбросанных на столе предметов. Оттого, что комната была с широким окном и балконом, она не казалась ограниченной стенами, в нее входил город — с белыми домами над рекой, бегущими трамваями, и был у Кежунов свой собственный каштан, залезавший одной тяжелой веткой на балкон, как какой-нибудь прирученный слон, выпрашивающий лакомство. И был стоявший в полуоткрытой балконной двери шезлонг с провисшим холстом и грубыми деревянными сочленениями.

В ноябре домашние занятия шли не от случая к случаю, а почти каждый вечер. Оля охотно подчинилась этой необходимости: приближалась пора зимних каникул, и хотя Оля знала, что мама не поставит в зависимость от школьных успехов заранее обещанный зимний лагерь, ей не хотелось ее огорчать. Вере Николаевне всегда казалось, что Оле не хватало дружбы с мальчиком. У Оли чувство долга развито слабо, она способна на усилия, но, кажется, только из любви к маме. А у Мити дисциплина сознательная: не потому, что заставляют, а потому, что хочется быть таким. Присматриваясь, Вера Николаевна то одобряла Олин выбор, даже завидовала незнакомой ей тете Маше, радовалась и старалась не помешать возникающей дружбе, то настораживалась: начинало казаться, что Мите не хватает непосредственности, что его чувства подавлены резонерством. А потом ей становилось смешно: разве может благоразумный догматик увлечься Олей? В глубине души самой большой заслугой Мити она считала то, что он сумел разглядеть Олю.

Нянька Прасковья Тимофеевна каждый раз, когда появлялся Митя, входила в комнату раньше него и докладывала:

— Твой пришел.

— Это не мой, а Митя, — непременно поправляла Оля.

Иногда занятия назначались у Мити. Тетя Маша знала, с кем дружит Митя, и, казалось, была совсем нелюбопытна. Скрытная с юности, она умела уважать чужую тайну, а годы одиночества приучили ее знать цену молчанию. Она замечала со всей чуткостью замкнутого человека, как Митя вглядывается в Олю — в ее характер, привычки, душевный склад, — и что ни день, то делает новые, потрясающие открытия и безотчетно тянется к этой девочке. А Олю она еще мало знала, и ей хотелось, чтобы пришел удобный случай познакомиться с Олиной мамой.

Однажды Оля забежала рано. Митя спал, раскинувшись, в одних трусиках, со сжатыми кулаками, в позе боксера. Тетя готовила на кухне фарш к пирогам. Оля быстро заглянула в кастрюльки на кухне, что-то нащебетала по поводу тягостей женской судьбы и уселась с тетрадками в Митиной комнате за Митин стол. Это тете понравилось. Ей нравилось также, как дети прощаются второпях: «До свидания, Митя, завтра у меня». Нравилось, как он ее называл — Наперсток. Очень понравился нечаянно услышанный однажды разговор, когда Митя изобличал Олю в лени.

— Я не ленивая. Я просто веду себя скромно, — возразила Оля, — и не хочу хвастать перед тобой своими знаниями.

— Скромность — иногда очень лицемерная вещь. Я ненавижу лицемерную скромность. Садись… несчастная!

Марья Сергеевна поняла, что девочка все-таки усаживается к столу поудобнее, для работы.

Тетя не вмешивалась. И была права.

Олина мама вмешивалась. И тоже была права.

Однажды это стало даже предметом разговора Оли и Мити: тетя и мама ведут себя по-разному, но обе хорошо. Вот что интересно!

Когда занимались у Оли, к восьми часам возвращалась с работы мама. Она приходила усталая, жаловалась на сердце, тяжелое, как камень, долго умывалась, потом усаживалась за стол и много ела, как все люди, проводящие большую часть дня на воздухе.

Пока мама обедала, они бубнили над учебником. Потом она, вдруг стряхнув усталость, говорила детям: «Довольно!» — и усаживала Митю перед собой, тасуя карты. Она обыгрывала его в «шестьдесят шесть». Оля ненавидела карточные игры. Она сидела в кресле, наблюдала за Митей. Ей нравилось теперь его завистливое удивление: он в первый раз в своей жизни видел и как будто изучал дружеские связи, образующиеся между взрослой женщиной и девочкой, когда в доме нет третьего — мужа, отца. Вера Николаевна не наставляла Олю, не поправляла, не учила, — точнее всего было бы сказать, что они спорили. И с тех пор как появился на горизонте Митя, спорить с дочерью Вере Николаевне стало легче. Иногда Митя слышал от нее резкие суждения о жизни. Они запоминались надолго. Так заспорили однажды о Льве Толстом: дворянин и помещик, а как хорошо знал труд простого пахаря! Митя, только что прочитавший «Хаджи-Мурата», был в восторге от того, как там описана молотьба в крестьянской семье солдата Авдеева. Оля вспомнила, как косил Левин на Николином лугу в «Анне Карениной».

— А вот вы не дворяне, а ни черта не знаете! — сказала Вера Николаевна.

— У нас теперь больше теоретических знаний, — заметила Оля.

— Ну и что же? — откликнулась Вера Николаевна. — Ведь знание — все равно теоретическое, практическое — не должно оставаться бесплодным для человека. Знаешь, почему люди любят работать, Оленька? Да потому, что умеют.

Митя задумался над словами Олиной мамы и пропустил весь остальной спор. Он только заметил, что Вера Николаевна здорово-таки прижала Олю:

— Да, в прежние времена каждый понимал, что такое пахарь, сапожник, кузнец, плотник. Ну, а что такое такелажник? Или моторист, таксировщик, электрик, нарядчик, разметчик? Тут ты плаваешь? — Она улыбнулась, с жалостью оглядывая Олю. — Хочешь, я познакомлю тебя с башенным машинистом? Он на досуге расскажет тебе, какими знаниями ты должна обзавестись, если захочешь быть у него сменщиком.

— Какими же?

— Слесарными, электротехническими, строительно-монтажными, да, уж если хочешь, и политическими.

— Что-то у тебя все сложно. А нам объясняли, что если машинный труд — значит, легко.

— Увлекательно, а не легко! Ты скоро договоришься до того, что хорошо сидеть сложа руки.

Тут Оля сложила руки на груди и презрительно выдвинула подбородок.

Митя ошибался, думая, что он постиг характер отношений между Олей и ее матерью. Они были гораздо сложнее, чем ему казалось.

Оля очень любила маму: умная, не унывает, а по правде сказать, матери всегда не везло в жизни. Оля помнила, как отец в последний раз уехал на фронт. Нянька — тяжелый, больной человек, больной не какой-нибудь старушечьей болезнью: она пристрастилась к вину в военные годы, когда потеряла двух сыновей. Мама мучилась с нянькой в эвакуации, но все-таки там же заочно кончила институт. Трудно было и дочь воспитывать, когда нет детского садика, и учиться, когда электричество только в конторе, и работать с необученными сельскими девчатами, привыкая мыслью к женскому одиночеству.

Должно быть, потому что жизнь не баловала Веру Николаевну, она сама так баловала Олю. Все, что недодано было ей самой, она хотела отдать Оле, и как можно скорей. Кто знает, что может случиться с ними дальше! Куда бы их ни забрасывали обстоятельства — в казахский аул, где Вера Николаевна строила овчарни, в поселок под Прокопьевском, — старалась она обставиться поуютнее, а нянька даже в трудную осень 1942 года ухитрилась наварить на целую зиму кизилового варенья, чтобы у девочки было ощущение устойчивого семейного дома, — так с банками и путешествовали в теплушке.

Не успевая заводить близких друзей, Вера Николаевна делилась с дочерью сомнениями, планами, а дочь с важностью давала ей советы, иногда наивные, иногда на удивление практические. Вера Николаевна знала, что практицизм этот детский, чистое резонерство, а в повседневной жизни Ольга совершенно беспомощна. Временами это даже пугало Веру Николаевну, но она старалась утешить себя. Ольга неважно учится, зато развита не по годам. Ольга никогда не повесит на место снятое платье, она способна сесть за уроки, разложив учебники на обеденном столе, среди неубранных тарелок, зато она не заикнется, что мечтает о прорезиненном клетчатом плаще, будет беспечно ходить в старых туфлях. Ольга кажется иногда скрытной, но зато доверяет матери то, что ее глубоко тревожит.

Не умея заботиться о маме в мелочах, Оля старалась легко переносить все невзгоды жизни, лишь бы не огорчить маму всерьез, лишь бы мама не подумала, что лишает ее чего-то необходимого. Тон их разговоров был большей частью насмешливо-иронический.

Митя и Оля входили в квартиру. Уже из прихожей в открытую дверь видели в оранжевом свете настольной лампы голову мамы, склоненную над чертежами. Все было отлично. Шептались в прихожей. Никто не мешал. Вдруг Оля неприятным голосом спрашивала маму, ступив через порог:

— Был все-таки?

Притворив за собой дверь, Митя садился в уголке за книжку. Он невольно вслушивался и понимал, что речь идет о Фоме Фомиче — дальнем родственнике, которого за что-то дружно ненавидели и мама и Оля.

Назад Дальше