Импровизатор - Андерсен Ханс Кристиан 25 стр.


— Вы думаете, он женится на ней? — спросила Франческа. — Но ведь это вызвало бы семейный скандал!

— Бывали примеры, — сказал я дрожащим голосом, — что люди благородного звания считали за честь для себя и за счастье получить руку артистки!

— За счастье, может быть, но за честь — никогда! — сказала она.

— И за честь, синьора! — вмешался Дженаро. — Я бы сам почел за честь, если бы она остановила свой выбор на мне! Думаю, что и другие тоже. — И они долго, долго еще говорили об Аннунциате и Бернардо, забывая, какой тяжестью ложилось мне на сердце каждое их слово — Но вы должны доставить нам удовольствие своей импровизацией! Синьора задаст вам тему! — вдруг сказал Дженаро.

— Хорошо! — сказала, улыбаясь, Франческа. — Воспой нам любовь. Это самая интересная тема для Дженаро, да и твоему сердцу она очень близка.

— Да, да, любовь и Аннунциату! — повторил Дженаро.

— В другой раз я готов на все, чего вы потребуете! — сказал я. — Но сегодня я не могу — я не совсем здоров. Я без плаща проехался по морю, от потоков лавы разливался такой жар, а потом я опять ехал по вечернему холоду...

Дженаро продолжал настаивать, но я не мог принудить себя петь в этом месте и на эту тему.

— Он уже усвоил себе замашки артистов! — сказала Франческа. — Он хочет, чтобы его упрашивали. Ты, пожалуй, не захочешь и поехать с нами завтра в Пестум? А там ты мог бы запастись впечатлениями для своих импровизаций! Но, конечно, надо заставить просить себя, хоть и вряд ли что может задерживать тебя в Неаполе. — Я смущенно поклонился, не находя предлога для отказа.

— Да, да, он должен ехать с нами! — воскликнул Дженаро. — Там, в греческих храмах, на него снизойдет вдохновение, и он запоет, как сам Пиндар.

— Мы едем завтра! — сказал Фабиани. — Вся поездка займет четыре дня. На обратном пути мы посетим Амальфи и Капри. Так ты с нами?

Скажи я «нет», это, как видно из последствий, может быть, изменило бы все мое будущее. Эта короткая четырехдневная поездка стоила мне шести лет жизни. И еще говорят, что человек свободен в своих поступках! Да, мы свободны ухватиться за нити, которые лежат перед нами, но мы не видим, к чему они прикреплены. Я поблагодарил за приглашение и согласился — схватился за нить и плотнее затянул завесой свое будущее.

— Завтра мы еще поговорим! — сказала Франческа, прощаясь со мною после ужина и протягивая мне для поцелуя руку.

— Я сегодня же напишу Eccellenza! — сказал Фабиани. — Я хочу подготовить примирение.

— А я постараюсь увидеть во сне Аннунциату! — сказал Дженаро. — Вы ведь не вызовете меня за это на дуэль! — прибавил он, смеясь и пожимая мне руку.

Я написал несколько слов Федериго, сообщая ему о встрече с родственниками Eccellenza и о моем отъезде на несколько дней. Окончив письмо, я отдался волновавшим меня чувствам. Сколько принес мне с собою сегодняшний вечер! Какое неожиданное стечение обстоятельств! Я вспоминал Санту, Бернардо перед пылавшим образом Мадонны и эти последние часы, обновившие для меня прежние отношения. Вчера совсем чужая для меня публика восторженно рукоплескала мне, еще сегодня вечером прекрасная женщина молила меня об одном ласковом взгляде, а час спустя я сидел среди друзей, которым был обязан всем, и опять превратился в бедняка, первым долгом которого была благодарность!

Но ведь Франческа и Фабиани были любезны со мною! Они приняли блудного сына, посадили меня с собою за стол, пригласили участвовать в их поездке — благодеяние за благодеянием, они любили меня!.. Но небрежно швыряемый дар богача тяжелым камнем ложится на сердце бедняка!

Глава VI. ПОЕЗДКА В ПЕСТУМ. ГРЕЧЕСКИЕ ХРАМЫ. СЛЕПАЯ

Красот Италии нечего искать в Кампанье или в Риме; я насладился ими мельком только в поездку на озеро Неми да на пути в Неаполь. Поэтому красоты, открывшиеся мне во время четырехдневного путешествия с Фабиани и Франческой, подействовали на меня еще сильнее, нежели на туристов-иностранцев, знакомых с красотами других стран и, таким образом, имеющих возможность сравнивать. В памяти моей эта поездка представляется мне путешествием в волшебное царство, в мир фантазии, но как передать, как описать картины, которыми упивались тогда мой взор, вся моя душа! Красот природы нельзя передать словами. Слова примыкают к словам, как кусочки мозаики, и вся картина создается лишь по частям, постепенно, а не предстает взору сразу во всей своей величавой целости, как в действительности. Рассказчик рисует отдельные ее части, и слушатель уже сам должен составить из них целое; но скольким бы лицам ее ни описывали, все представят ее себе различно. Одним словом, в данном случае происходит то же, что бывает, если говорят о каком-нибудь красивом лице: описывая отдельные черты его, вы все-таки не дадите о нем настоящего цельного представления; только посредством сравнения с другими, известными вашему собеседнику предметами, да еще подробно перечислив все мельчайшие уклонения от этого сходства, можете вы дать ему о данном лице мало-мальски удовлетворительное представление.

Если бы меня заставили импровизировать на тему «Красоты Гесперийского царства», я бы только нарисовал верную картину того, что видел в это краткое путешествие. Тот же, кто никогда не бывал в Южной Италии, не может и создать себе о ней верного понятия, как ни напрягай он свою фантазию! Природа богаче всякой человеческой фантазии!

Мы выехали из Кастелламмаре ранним утром. Погода была чудная. Я теперь еще вижу перед собой дымящийся Везувий, прекрасную долину, покрытую густыми виноградниками, стены гордых замков, белеющие на открытых зеленых скалах или выглядывающие из темных оливковых рощ, и древний храм Весты с его мраморными колоннами и куполом — ныне церковь Санта-Мария Маджоре. Часть стены обрушилась, отверстие заткнуто человеческими черепами и костями, но их обвивают зеленые лозы дикого винограда, словно желающие скрыть силу и могущество смерти. Вижу я еще и причудливые очертания гор, и одинокие башни, на которых были развешаны сети для ловли морских птиц. Глубоко под нами лежал Салерно, раскинувшийся на берегу темно-голубого моря. Нам попалась навстречу телега, запряженная двумя белыми длиннорогими быками; в ней лежали четверо скованных разбойников; злые глаза их так и сверкали, из уст вырывались безобразные насмешки. Черноглазые красивые калабрийцы с ружьями на плечах конвоировали телегу. Благодаря этой встрече только что описанная картина еще сильнее врезалась в мою память.

Салерно — средоточие науки в средние века, был первой целью моего путешествия.

— Фолианты рассыпаются в прах! — сказал Дженаро. — Позолота учености сходит с Салерно, но книга природы ежегодно выходит новым изданием, и Антонио, как и я, думает, что из нее можно научиться большему, нежели из прочего ученого хлама!

— Нельзя пренебрегать ни тем, ни другим; это — как хлеб и вино; одно не заменяет другого! — возразил я. Франческа нашла, что я прав.

— Да, говорить-то он мастер! — заметил Фабиани. — А вот докажи-ка нам это на деле, когда вернешься в Рим!

В Рим? Я должен вернуться в Рим? Этого мне и в голову не приходило. Я молчал, но в душе живо сознавал, что не могу, не должен возвращаться в Рим, в прежнюю обстановку. Фабиани продолжал разговор с другими, и не успели мы оглянуться, как уже прибыли в Салерно. Прежде всего мы отправились в церковь.

— Здесь я могу служить вам чичероне! — сказал Дженаро. — Это капелла святого отца Григория VII, умершего в Салерно. Вот его памятник пред алтарем. А вот тут покоится Александр Великий! — продолжал он, указывая на величественный саркофаг.

— Александр Великий? — вопросительно протянул Фабиани.

— Конечно! Не так ли? — спросил Дженаро церковного сторожа.

— Eccellenza прав! — ответил он.

— Это недоразумение! — возразил я, поближе присмотревшись к саркофагу. — Александр не может быть погребен здесь; это противоречит всем историческим данным. На гробнице только изображено триумфальное шествие Александра, вот отчего, вероятно, ее и прозвали Александровой! — При самом входе в церковь нам уже показывали подобный же саркофаг с изображением триумфа Вакха; он был взят из одного из древних храмов в Пестуме и теперь украшал могилу какого-то князя; на древнем саркофаге помещалась и мраморная статуя князя, изваянная современным художником. Рассматривая так называемый саркофаг Александра, я вспомнил о первом саркофаге, и мне пришло в голову, что оба одинакового происхождения. Соображение это показалось мне довольно остроумным, и я принялся горячо развивать свою мысль, но Дженаро отозвался на это только сухим «может быть», Франческа же шепнула, что мне некстати воображать себя умнее и знающее Дженаро. Я почтительно замолчал и стушевался.

Вечером, незадолго до «Ave Maria», мы сидели с Франческой на балконе гостиницы. Фабиани гулял с Дженаро, и мне было предоставлено занимать синьору.

— Что за дивная игра красок, — начал я, указывая на молочно-белое море, начинавшееся у конца улицы, вымощенной широкими плитами лавы, и уходившее в пурпурную сияющую даль. Горы были окрашены в темно-синий цвет; такого богатства красок я не видывал в Риме.

— Облако уже пожелало нам felissima notte! — сказала Франческа, указывая на облачко, отдыхавшее на горе выше разбросанных по ней вилл и оливковых лесов, но гораздо ниже древнего замка, достигавшего зубцами своих башен почти до самой вершины горы.

— Вот где хотел бы я жить! — сказал я. — Обитать высоко над облаками и оттуда любоваться вечно изменчивой красой моря!

— Да, там бы ты мог импровизировать на просторе! — улыбаясь, ответила Франческа. — Только никто не услышал бы тебя там, а это ведь было бы для тебя большим лишением, Антонио!

— О да! — так же шутливо сказал я. — Если уж быть откровенным, то, по-моему, импровизатору не обойтись без рукоплесканий, как дереву без лучей солнца! Это лишение, мне кажется, и угнетало Тассо в темнице не меньше, чем его несчастная любовь.

— Милый мой! — прервала она меня серьезным тоном. — Мы говорим о тебе, а не о Тассо. При чем тут он?

— Я взял его для примера! Тассо был поэт и...

— И ты тоже воображаешь себя поэтом? Милый Антонио, ради Бога, не впутывай ты имен бессмертных поэтов, когда дело идет о тебе самом! Не воображай себя поэтом и импровизатором потому только, что у тебя восприимчивая натура и ты в состоянии увлекаться творениями великих поэтов! Таких, как ты, тысяча! Не губи же себя таким самомнением!

— Но ведь тысячи же и аплодировали мне недавно! — возразил я, весь вспыхнув. — Что же мудреного, если я вообразил себя... И я знаю людей, которые радуются моему счастью и признают за мной кое-что хорошее!

— Я первая! Мы все отдаем должное твоему прекрасному сердцу, твоему благородному характеру! И я ручаюсь, что за них-то и Eccellenza простит тебе все! Кроме того, у тебя прекрасные способности, которые могут еще развиться, но их непременно надо развивать, Антонио! Ничто не дается нам само собою! Надо трудиться! У тебя есть талант, симпатичный талант, ты можешь радовать им своих друзей, но мирового значения он иметь не может, слишком он невелик!

— Но ведь Дженаро, совершенно посторонний мне человек, был в восторге от моего первого дебюта!

— Дженаро! — ответила она. — Я уважаю его, но как ценителя искусства ставлю очень невысоко. Что же касается до одобрения большой публики, то артисты зачастую перетолковывают его по-своему, придают ему совсем не то значение, какое оно имеет на самом деле. Но хорошо, конечно, что тебя не освистали; это огорчило бы меня. Слава Богу, что все обошлось благополучно; теперь можно надеяться, что скоро и ты, и импровизации твои будут забыты. К счастью, ты и выступил под чужим именем. Через три дня мы вернемся в Неаполь, а еще через день уедем в Рим. Смотри тогда на случившееся с тобою в Неаполе, как на сон, чем все это, в сущности, и было, и докажи нам своим прилежанием и благоразумием, что ты окончательно пробудился! Не возражай! Я желаю тебе добра, и я одна говорю тебе правду. — Она протянула мне руку и позволила поцеловать ее.

На следующий день нам предстояло выехать в путь на заре, чтобы успеть провести несколько часов в Пестуме и в тот же день вернуться обратно в Салерно: ночевать в Пестуме нельзя, да и дорога туда небезопасна. Нас поэтому сопровождал вооруженный конвой. По обе стороны дороги шли апельсиновые сады, вернее — рощи; мы переправились через реку Селу, отражающую в зеркале своих вод плакучие ивы и лавровые деревья. Тучные хлебные поля были окаймлены цепью гор. По дороге росли алоэ и кактусы; вообще растительность поражала своим богатством. Наконец мы завидели и воздвигнутые две тысячи лет тому назад величественные храмы, поражающие красотой и чистотой стиля. Они-то, жалкий постоялый двор, три бедных домика да несколько соломенных шалашей и составляли теперь весь некогда знаменитый город. Мы не нашли здесь ни одного розового куста, а в древности Пестум славился розами; в те времена окрестности его алели пурпуром, а теперь отливали той же синевой, как и цепи гор. Между репейником и другими кустами массами пробивались душистые фиалки. Да, растительность здесь поражала своей роскошью, храмы красотой, а жители бедностью. Нас обступили целые толпы нищих, напоминавших дикарей с островов южного океана. Мужчины ходили в длинных, вывернутых шерстью наружу овчинных тулупах, но с голыми ногами; густые черные волосы космами висели вокруг бронзовых лиц. Стройные, прекрасно сложенные девушки тоже ходили полунагие, в одних коротеньких рваных юбках; голые плечи были прикрыты темными плащами из грубой материи, а длинные черные волосы связаны на затылке в узел; глаза горели огнем. Между ними я заметил девушку лет одиннадцати; она не была похожа ни на Аннунциату, ни на Санту, но могла назваться самой богиней красоты. Глядя на нее, я вспомнил Венеру Медицейскую, которую описывала мне Аннунциата. Я не мог бы влюбиться в нее, но готов был преклониться перед ее красотой. Она стояла несколько поодаль от остальных нищих; четырехугольный кусок какой-то темной материи свободно висел на одном плече; другое же плечо, грудь, руки и ноги были обнажены. Видно было, однако, что и она заботится о своей внешности: на гладко причесанных волосах красовался венок из фиалок, обрамлявший ее прекрасный, чистый лоб. Лицо девушки выражало ум, стыдливость и какую-то затаенную скорбь; глаза были опущены вниз, словно она чего-то искала на земле.

Дженаро первый заметил ее и, хотя она не говорила ни слова, дал ей монету; потом взял ее за подбородок и заявил, что она чересчур красива, чтобы ходить по миру. Франческа и Фабиани были с ним вполне согласны. Нежный румянец разлился по смуглому лицу девушки; она подняла глаза, и я увидел, что она слепа. Мне тоже хотелось дать ей денег, но я не смел. Когда же остальное общество, преследуемое толпой нищих, направилось в гостиницу, я быстро вернулся назад и вложил в руку девушки скудо. Она осязанием узнала стоимость монеты, щеки ее вспыхнули, она наклонилась, и ее прекрасные свежие уста коснулись моей руки. Я весь вздрогнул, вырвал у нее руку и поспешил догнать остальных.

В большом камине, занимавшем чуть не всю стену комнаты, пылал огонь. Дым клубами взвивался к закопченному потолку; пришлось выйти на воздух. Нам стали накрывать стол в тени высоких плакучих ив, но мы, прежде чем позавтракать, решили осмотреть храмы. Пришлось пробираться сквозь густую чащу кустов. Фабиани и Дженаро сложили руки наподобие носилок и понесли Франческу.

— Ужасное путешествие! — говорила она, смеясь.

— Помилуйте, Eccellenza! — сказал один из наших проводников. — Теперь здесь превосходно! А вот года три тому назад так и впрямь прохода не было — один терн! Когда же я был ребенком, самые колонны были покрыты землей и песком. — Остальные проводники подтвердили его слова. Мы продолжали идти вперед в сопровождении толпы нищих, молча поглядывавших на нас. Стоило же нам встретиться с одним из них глазами, он тотчас же машинально протягивал руку и затягивал свое «miserabile». Слепой девушки между ними, однако, не было; она, вероятно, осталась сидеть у дороги. Мы прошли мимо развалин театра и храма Мира.

— Храм Мира и театр! — сказал Дженаро. — Как они могли очутиться в соседстве?

Вот мы добрались и до развалин храма Нептуна, который вместе с так называемой базиликой и храмом Цереры восстал в наше время из мрака забвения, как новая Помпея. Целые века лежали эти храмы в прахе, скрытые в чаще растений, пока один художник-иностранец, в поисках сюжетов для своих эскизов, не набрел на это место и не заметил вершин колонн. Восхищенный их красотой, он срисовал их, и они получили известность. Чащу расчистили, и мощные колоннады восстали в прежнем своем великолепии. Они из желтого травертинского камня; их обвивают лозы дикого винограда, пол в храмах порос фиговыми деревьями, а из всех трещин и щелей пробиваются фиалки и темно-красные левкои.

Назад Дальше