НОСТАЛЬГИЯ - Тэффи Надежда Александровна 16 стр.


лела меня одна из дам.

—  Ну что ж,—успокоила ее другая.—Писатель

должен многое испытать. Максим Горький в молодо­

сти нарочно пошел в булочники.

—  Так ведь он в молодости-то еще не был писа­

телем,— заметила собеседница.

—  Ну, значит, чувствовал, что будет. Иначе за­

чем бы ему было идти в булочники?

* * *

Поздно вечером, когда я сидела одна в нашей каюте-ванной, кто-то тихо постучал в дверь.

—  Можно?

—  Можно.

Вошел неизвестный мне человек в военной фор­ме. Окинул взглядом каюту.

—   Вы одна? Вот и отлично.

И, обернувшись, позвал:

—   Войдите, господа. Посторонних нет.

Вошли три-четыре человека. Между ними инже­нер О.

—  В чем же дело? — спросил О.— О чем вы хоте­

ли говорить?

—  Дело очень важно, — зашептал тот, который

вошел первым,—нас обманывают. Нам говорят, что

мы идем в Севастополь, а между тем капитан дер­

жит курс на Румынию. Там он выдаст нас большеви­

кам.

—  Что за бред? Почему в Румынии большевики?

—  Бред ли это — вы узнаете слишком поздно. Во

всяком случае, «Шилка» держит курс на Румынию.

Нам остается сделать одно: сегодня же ночью идти

к капитану, уличить его и передать командование

лейтенанту Ф. Этому человеку мы можем верить.

Я его хорошо знаю, и, кроме того, он родственник

одного очень известного общественного деятеля.

Итак, решайте немедленно.

Все молчали.

—  Знаете что, господа,—сказала я.—Все это не

проверено и очень неясно. И почему нельзя днем

спросить попросту у капитана, отчего мы не держим

курс на Севастополь? А врываться к нему ночью —

ведь это прямой бунт.

—  Ах, вот вы как! — сказал коновод и зловеще

замолчал.

В полутемной каютке шепчемся, как черные заго­ворщики. Над головами громыхает рулевая цепь: это предатель маленький капитан заворачивает к Румынии. Прямо страничка из авантюрного рома­на.

— Да,—согласился инженер О.—Мы лучше за­

втра расспросим.

И коновод неожиданно согласился:

— Да, пожалуй. Может быть, так даже будет

лучше.

Утром О. сказал мне, что говорил с капитаном, и тот очень охотно и просто объяснил, что держал такой курс потому, что надо было обойти минные поля.

Вот удивился бы бедный капитан, если бы мы вползли к нему ночью с кинжалами в зубах…

Я видела потом лейтенанта Ф. Унылый длинный неврастеник, он, кажется, даже и не знал, что его со­бирались провозгласить диктатором. А может быть, и знал… Он в Севастополе оставил «Шилку».

21

Жизнь входит в свою колею.

Первые дни любительских подвигов, когда пол­ковник Щ., засучив рукава, месил на палубе тесто для лепешек и золотой браслет позвякивал на его красивой белой руке, а рядом сидел известный ста­тистик Г. и громко высчитывал, сколько будет при­пеку на душу, на полдуши и на четверть,—эти дни давно миновали.

Теперь продовольствием заведовал повар, китаец Миша.

Миша был чахоточный старик с лицом удивлен­ной старой девы. Когда не было работы, отдыхал, сидя на корточках, и курил особую трубку, пропу­ская дым через воду. Что-то вроде кальяна.

Другой китаец, молодой дурень Акын, рассказы­вал, что Миша был еще недавно здоровый и сильный, но как-то очень рассердился и так долго и громко ругался, что «разорвал себе горло».

Был еще третий китаец — слуга и прачка.

Я заинтересовалась китайским языком.

—  Акын, как по-китайски «старик»?

—  Тасаталика,—отвечает Акын.

—  А как «стакан»?

—   Тасатакана.

Удивительно, как китайский язык созвучен рус­скому.

—  А как «капитан»?

—   Тасакапитана.

Гм… очевидно, что слово остается почти без изменения.

—  А как «корабль»?

—   Тасаколабля.

Чудеса!

—   А «шапка»?

—   Тасасапака

Подошел мичман Ш.

— Учусь китайскому языку. Удивительно, до чего

он напоминает русский.

Мичман засмеялся.

—  Да, да, я слышал. Ведь он воображает, что вы

его заставляете учить русские слова. Это он с вами

по-русски говорил. И дурак же ты, Акын!

—  Тасадулака! — охотно согласился китаец.

* * *

Однообразно шли дни.

Ели рис с корнбифом. Пили отвратительную воду из опреснителя.

Прошлого не вспоминали, о будущем не думали. Знали, что, по всей вероятности, дойдем до Ново­российска, а кто и что нас там встретит — было неизвестно.

Предполагалось, что «Шилка» пойдет во Влади­восток. Я очень на это надеялась. Там я встретила бы своего друга М. Потом через Сибирь могла бы вернуться в Москву. Оставаться в Новороссийске со­вершенно не имело смысла. Да и что там делать?

Пока что бродила ночью по палубе. Постою с лунной стороны, перейду на черную, на безлун­ную.

Привыкла к пароходным звукам и шумам. Лежа на своей узенькой скамеечке в ванной каюте, слуша­ла, как гремит рулевая цепь, как топочут ногами юнги, убирая палубу…

Пассажиры утряслись, как мешок с картофелем, и каждый нашел свое место. Старый сановник, по­хожий на толстого татарина, пристроился к круг­ленькой учительнице из Киева.

— Так вы продолжаете утверждать,—говорил

сановник крутым генеральским басом,—вы продол­

жаете утверждать, что вареники вкуснее ботвиньи?

И укоризненно качал головой.

—  Ай-яй-яй! Неужели вы не понимаете, что тво­

рог вообще мерзость!

—  Нет, вареники —это очень вкусно,—собирая

губы бантиком, отвечала учительница.—Это вы на­

рочно, чтобы дразнить. Вы такой. J

Что значило «такой» — неизвестно. Но сановнику]; было приятно, и он с удовольствием смотрел на круг-| лую, как вишня, учительницу, с туго закрученными? «осами и грязной малиновой ленточкой на шее;

Инженер О. исполнял роль главного механика и сидел в машинном отделении.

Вывезший меня из Одессы В. впал в меланхолию и съедал двойную порцию рису, в который он на­стругивал купленную в Севастополе каменную кол­басу. Ел с аппетитом и со слезами на глазах:

— Боюсь, что придется помирать с голоду.

По вечерам выползала из трюма какая-то граф­ская горничная, куталась в драгоценную маниль-скую шаль, становилась у борта, подпиралась ку­лачком, пригорюнивалась и тихо пела:

Гори, гори, моя звезда,

Звезда любви, звезда рассветная…

Как-то на какой-то недолгой стоянке оказалась борт о борт около нас угольная баржа, черная — вся дым и сажа. Звали ее «Виолетта».

Закопченный, как ламповый фитиль, матросик с этой «Виолетты» долго всматривался в графскую горничную. Отходил от борта, снова подходил. Глаз не мог оторвать.

— Кажется, наша Травиата одержала победу,—

шутили пассажиры.

Но горничная была горда и на закопченного ма­тросика не глядела.

Гори, гори, моя звезда-а…

Но когда «Виолетта» отчалила, матросик вдруг, перегнувшись, крикнул:

— Анюта! Вы?

Горничная оторопела, вскинула глаза. Губы у нее побелели.

— Господи! Да никак… ваше сиятельство!.. Наш

барин… Ей-богу!., что же это…

И, обернувшись, растерянно говорила нам:

— Кто же их знал, где они. Я долго добро стерег­

ла, да вон все равно все растащили.

Она мяла в руках драгоценную шаль.

— Все как есть растащили. До капочки.

* * *

Сколько дней мы плывем? Восемь? Десять? Кто-то сказал, что одиннадцать. Быть не может!

Днем, когда моя каютка-ванна пустеет, я лежу на узкой скамеечке и думаю о том, какой тоненький слой дерева и железа отделяет меня от синей холод­ной бездны. Ходят подо мной рыбы, кружатся клуб­ками студенистые медузы, уцепившись за глубо­кую подводную скалу, шевелит лапами краб — выпу­чил глаза и ворочает ими, следит за днищем наше­го парохода: не свалится ли оттуда кто-нибудь на завтрак. Неужто не свалится? Неужто не най­дется никого, до предела своего дотосковавшего? А там, еще глубже, — камни, водоросли и еще ка­кая-нибудь усатая гадина шевелит щупальцами, ждет.

Говорят, океан несет утопленников к берегам Южной Америки. Там самое глубокое в мире место и там на двух-трехверстной глубине стоят трупы целыми толпами. Соленая, крепкая вода хорошо их сохраняет, и долгие-долгие годы колышатся ма­тросы, рыбаки, солдаты, враги, друзья, деды и вну­ки — целая армия. Не принимает, не претворяет чу­жая стихия детей земли…

Гляжу, закрыв глаза, в зеленую прозрачную воду глубоко подо мной. Плывет веселая стая мелких ры­бок. Плывет косяком. Ведет весь косяк, очевидно, какой-нибудь рыбий мудрец и пророк. Как трепетно, покорно вся стайка мгновенно повинуется малейше­му его движению. Он вправо — все вправо. Он на­зад—все назад. А ведь стайка большая. Начни счи­тать — штук шестьдесят. Кружатся, сигают в сто­роны, поворачивают… Ой, рыбы, рыбы, а не дурак ли он, этот ваш передовой пророк и философ?..

* * *

Скоро придем в Новороссийск.

Но никого это не радует. Скорее тревожит.

Те, у кого там родные, тоже не радуются. Не­известно, застанут ли их, и неизвестно, что за это время с ними произошло.

На «Шилке» кое-как наладили радиостанцию. Но сговориться пока что она ни с кем не смогла. Так. и плыли мы в неизвестность, злую ли, добрую ли — и того не знали.

Скучные стали дни, долгие… г

К мысу радости, к скалам печали ли,

К островам ли сиреневых птиц —

Все равно — где бы мы ни причалили,

Не поднять мне тяжелых ресниц…

Мимо стеклышка иллюминатора

Проплывут золотые сады,

Пальмы тропиков, солнце экватора,

Голубые полярные льды…

Все равно…

Как странно было мне услышать эти оборванные строчки через несколько лет с эстрады Саль-Гаво, принаряженные, переложенные на музыку…

Словно я закупорила их в засмоленную бутылку, бросила в море — и вот понесли волны эту бутылку, прибили к далеким счастливым берегам, и там ее подобрали, раскупорили, созвали народ и прочли SOS всем, всем, всем…

Все равно — где бы мы ни причалили. Не поднять мне тяжелых ресниц…

22

Рано утром разбудил меня рев сирены.

«Что-то там, наверху, делается?..»

Поднялась на палубу — картина совершенно не­ожиданная и невиданная: серый жемчужный туман, густой, недвижный, охватил меня сразу, отделил от мира. Сделала несколько шагов и уже не могла най­ти лестницу, по которой поднялась. Протянула руки и не видела собственных пальцев.

А сирена ревела тревожно, и весь пароход дро­жал мелкой дрожью.

«Стоим ли мы на месте или идем?»

Какие-то голоса, неясные, точно их окутал ту­ман, раздавались недалеко от меня. Но в общем ка­кая-то необычайная тихость, сон, облачное сновиде­ние.

Я не знала — одна я на палубе или около меня люди. Может быть, все пассажиры собрались здесь, где-нибудь за этой ревущей трубой, а я думаю, что я одна.

Я сделала несколько шагов и наткнулась на ка­кую-то ограду. Вытянула руки, ощупала — борт. Я стою у борта, а там, за ним,—жемчужная без­дна,

И вдруг прямо перед моим лицом заколыхался ту­ман, поплыл быстро, как театральная декоративная кисея, раздернулся в разные стороны, и —странный сон — ярко-красные фески, близко-близко от меня, я бы могла достать их рукой — черные рожи, глаза, как крутое яйцо с желтым припеком, яростной улыб­кой оскаленные зубы. Я даже отшатнулась. Для них этот разорвавшийся туман, видно, тоже был чудом. Они кинулись к борту, замахали руками, загалдели что-то вроде:

«Гюзель Каре! Каре гюзель!..»

Еще и еще красные фески, белки, руки, зубы…

И вдруг это маленькое «окошко в Африку» помут­нело, потускнело и мгновенно задернулось наплыв­шим туманом.

— Ч-черт! — раздался голос около меня.—Едва

не наскочили…

Ревела сирена, и дрожал пароход тихой, мелкой дрожью.

* * *

Подходим к Севастополю. Подходим робко.

Встретили лодку, помахали ей тряпкой, побеседо­вали, расспросили и не поверили. Встретили другую. Опять побеседовали. Наконец — делать нечего, все равно надо было брать уголь — вошли в гавань.

В городе оказалось тихо. Город был в руках белых.

Половина наших пассажиров выгрузилась.

Остальные пошли бродить по улицам. Передава­ли друг другу волнующие вести:

— Нашли сапожный магазин, и в нем четыре

пары замшевых туфель. Три огромные, а одна со­

всем крошечная.

Дамы побежали примерять. Я, конечно, тоже. Действительно, три пары гигантских, одна кро­шечная.

—  Где вы такие ноги видали? — спрашиваю

у сапожника.

—  Зато посмотрите, какой товар хороший! И фа­

сончик—прямо ножка смеется!

—  Да ведь эти огромные, а те не влезут. Как же

быть? ;

—  А вы купите две парочки, вот и будет ладно,

Одна, значит, большая, другая маленькая, вот и выйдет середина на половину.

Хорошо торговал севастопольский сапожник!

Город был пыльный, унылый, обтрепанный.

Побродили и вернулись на «Шилку». Знали, что уголь грузят спешно и сразу отойдут.

Пароход опустел. Но перед самым отходом при­нял новых, уже «казенных пассажиров»: целый от­ряд военной молодежи, охранявшей крымские дворцы. Доставить их надо было на кавказский ан­тибольшевистский фронт.

Красивые нарядные мальчики весело переговари­вались, картавили по-французски, пели французские песенки. Разместились на палубе.

А в трюм серой, пыльной, войлочной волной, гремя штыками и манерками, вкатился отряд боевой обстрелянной пехоты.

Оба эти отряда не смешивались и как бы не за­мечали друг друга.

Наверху перекликались веселые голоса:

—  Ou es-tu, mon vieux?1

—  Коко, где Вова?

—  Кто пролил мой одеколон?

Пели: «Ratap!an-plan-p!an…»

Снизу поднимались, погромыхивая жестяной кружкой, на камбуз за кипяточком усталые серые люди, подтягивали какие-то рваные ремешки, шле­пали оборванными подметками, опустив глаза, про­бирались, громыхая сапожищами, мимо лакирован­ной молодежи.

Но бедную лакированную молодежь ждала очень горькая участь там, на фронте. Многие встретили смерть нарядно. Храбро и весело. Для многих этот «rataplan» был последней песенкой.

Среди этой молодежи был один с поразительно красивым голосом. Он долго, до глубокой ночи, пел… Говорили, что это племянник певца Смирнова…

К ночи стало слегка покачивать.

Я долго стояла одна на палубе.

Обрывки песен, веселый говор и смех доносились из «салона».

1 Где ты, старик? (фр.)—Ред.

* * *

Серая, войлочная, пыльная команда давно затих­ла в трюме. Они не веселились. Они уже слишком многое видели и узнали, чтобы смеяться. Спали крепко, «деловито», как крестьянин во время страды, которому сон нужен и важен, потому что дает силы для нового тяжкого дня.

Поскрипывала, покачивалась «Шилка». Черная волна ударяла упруго и глухо. Разбивала ритм пес­ни, чужая этому маленькому веселому огоньку, све­тящему из окна салона в темную ночь. Своя глубо­кая и страшная жизнь, своя неведомая нам сила и воля. Не зная нас, не видя, не понимая — поднимет, бросит, повлечет, погубит — сти-хи-я.

Большая звезда вздулась костром, бросила на мо­ре золотую ломаную дорожку, словно маленькая луна.

— Это Сириус, — произнес около меня голос.

Мальчишка-кочегар.

Глаза, белые от замазанного сажей лица, напря­женно смотрят в небо. Через открытый ворот бурой от грязи рубашки виден медный крестик на замыз­ганном гайтанчике.

—    Это Сириус.

—    Вы знаете звезды? — спросила я.

Он замялся.

—   Немножко. Я плаваю… я кочегар… на парохо­

де ведь часто приходится посматривать на небо.

—   Из кочегарки?

Он оглянулся кругом.

— Ну да. Я кочегар. Не верите?

Я взглянула на него. Действительно — почему же не верить? Рука с обломанными черными ногтями, этот медный крестик…

— Нет, я верю.

Черные волны с острыми белыми рыбьими гре­бешками плыли у борта, хлюпали, шлепали по па-~ роходу лениво и злобно. Погасла дорожка Сириуса, начался мелкий дождик.

Я отошла от борта. .

— Надежда Александровна! — тихо окликнул ме­

ня кочегар. \.

Я остановилась. J

— Откуда вы меня знаете?

Он снова оглянулся кругом и заговорил совсем тихо:

—  Я был у вас на Бассейной. Меня представил

вам мой товарищ, лицеист Севастьянов. Помните?

Говорили о камнях, о желтом сапфире…

Назад Дальше