— Да… чуть-чуть вспоминаю…
— Здесь никто не знает, кто я. Даже там, в коче
гарке. Я плыву уже третий раз. Третий рейс. Все мои
погибли. Отец скрылся. Он мне сказал: ни на одну
минуту не забывать, что я кочегар. Только тогда
я смогу уцелеть и сделать благополучно то, что мне
поручено. И вот плыву уже третий раз и должен
опять вернуться в Одессу.
— Там уже укрепятся большевики.
— Вот тогда мне туда и нужно. Я заговорил с ва
ми потому, что был уверен, что вы узнаете меня.
Я вам верю и даже думаю, что вы нарочно притво
ряетесь, что не узнали меня, чтобы не встревожить.
Неужели так хорош мой грим?
— Поразительный. Я и сейчас уверена, что вы —
самый настоящий кочегар, а только в шутку упомя
нули о Севастьянове.
Он усмехнулся.
— Спасибо вам.
Он нагнулся, быстро поцеловал мне руку и шмыгнул к трапу.
Маленькое пятнышко сажи осталось у меня на руке.
Да. Петербург. Вечера. Томные, нервные дамы, рафинированная молодежь. Стол, убранный белой сиренью. Беседа о желтом сапфире…
Что говорил о желтом сапфире этот худенький картавый мальчик?
Сколько еще рейсов сделает он с медным крестиком на замызганном гайтанчике? Один? Два? А потом прижмет усталые плечи к каменной стенке черного подвала и закроет глаза…
Темное пятнышко угольной сажи осталось на моей руке.
И все…
23
И вот другая ночь. Тихая, темная. Вдали полукругом береговые огоньки.
Какая тихая ночь!
Стога долго на палубе, вслушиваюсь в тишину, и все кажется мне, что несется с темных берегов церковный звон. Может быть, и правда звон… Я не знаю, далеки ли эти берега. Только огоньки видны.
— Да, благовест,—говорит кто-то рядом.—По
воде хорошо слышно.
— Да,—отвечает кто-то.—Сегодня ведь пас
хальная ночь.
Пасхальная ночь!
Как мы все забыли время, не знаем, не понимаем своего положения ни во времени, ни в пространстве.
Пасхальная ночь!
Этот далекий благовест, по волнам морским дошедший до нас, такой торжественный, густой и тихий до таинственности, точно искал нас, затерянных в море и ночи, и нашел, и соединил с храмом в огнях и пении там, на земле, славящем Воскресение.
Этот с детства знакомый торжественный гул святой ночи охватил души и увел далеко, мимо криков и крови, в простые, милые дни детства…
Младшая моя сестра Лена… Она всегда была со мной рядом, мы вместе росли. Всегда у своего плеча видела я ее круглую розовую щеку и круглый серый глаз.
Когда мы ссорились, она била меня своим крошечным и мягким, как резиновый комочек, кулаком и сама, в ужасе от своего зверства, плакала и повторяла:
«Я ведь тебя убить могу!»
Она вообще была плакса. И когда я принималась рисовать ее портрет (я в пять лет чувствовала большое влечение к живописи, которое впоследствии сумели из меня вытравить), то прежде всего рисовала круглый открытый рот, затушевывала его черным, а потом уже пририсовывала глаза, нос и щеки. Но это все были уже совершенно незначащие аксессуары. Главное — разинутый рот. Он передавал великолепно сущность физическую и моральную моей модели…
Лена тоже рисовала. Она всегда делала то же, что я. Когда я хворала и мне давали лекарство, то и ей должны были накапать в рюмочку воды.
— Ну что, Ленушка, лучше ли тебе?
— Да, слава богу, как будто немножко легче,—
со вздохом отвечала она.
Да, Лена тоже рисовала, но прием у нее был другой. Рисовала она нянюшку и начинала с того, что старательно проводила четыре горизонтальных параллельных черточки.
— Это что же такое?
— Это морщины на лбу.
К этим морщинам потом двумя-тремя штрихами пририсовывалась вся нянюшка. Но очень было трудно вывести правильные черточки для морщин, и Лена долго сопела и портила лист за листом.
Лена была плакса.
Помню ужасный, позорный случай.
Я уже целый год училась в гимназии, когда Лену отдали в младший приготовительный.
И вот как-то стоит наш класс на лестнице и ждет своей очереди спуститься в переднюю. Малыши приготовишки только что прошли вперед.
И вдруг вижу — маленькая фигурка со стриженым хохолком на лбу, волоча тяжелую сумку с книгами, испуганно пробирается около стенки и не смеет пройти мимо нас.
…Лена!
Наша классная дама подошла к ней:
— Как ваша фамилия?
— Вы из какого класса?
Лена подняла на нее глаза с выражением самого нечеловеческого ужаса, нижняя губа у нее задрожала, и, не отвечая ни слова, она втянула голову в плечи, затрясла хохолком, подхватила свою сумку и с громким плачем побежала по лестнице, маленький, несчастный катыш!
— Какая смешная девочка! — засмеялась клас
сная дама.
А я! Что я переживала в этот момент! Я закрыла глаза, спряталась за спину подруги… Какой позор! Вдруг классная дама узнает, что это моя сестра! Которая ревет вместо того, чтобы ответить просто и благородно: «Из младшего приготовительного»,—и сделать реверанс. Какой позор!
…Гудит пасхальный звон, теперь уже совсем ясный…
Помню, в старом нашем доме, в полутемном зале, где хрустальные подвески люстр сами собой, тихо
дрожа, звенели, стояли мы рядом, я и Лена, и смотрели в черное окно, слушали благовест. Нам немножко жутко Оттого, что мы одни, и оттого еще, что сегодня так необычно и торжественно ночью гудят колокола и что воскреснет Христос.
— А отчего, — говорит Лена,—отчего ангелы са
ми не звонят?
Я вижу в полутьме ее серый глазок, блестящий и испуганный.
— Ангелы только в последний час приходят,—
отвечаю я и сама боюсь своих слов…
Отчего в эту вот, в эту пасхальную ночь пришла ко мне за тысячи верст, в темное море, сестра моя, пришла маленькой девочкой, какой я больше всего любила ее, и встала около меня?
Я не знаю почему…
Я узнаю только через три года, что в эту ночь за тысячи верст от меня, в Архангельске, умирала моя Лена…
* * *
Пришли в Новороссийск.
Какой огромный порт!
Мол за молом, без числа.
Всюду, как шеи гигантских черных журавлей, вздымаются подъемные краны. Бесконечные амбары, сараи, склады.
На молах и на набережной — народ.
Сначала показалось, что это пассажиры ждут парохода. Но, побродив между ними, увидела, что они не ждут, а просто живут здесь. Устроили из лохмотьев и корзинок палатки, развесили рваное барахло, обжились и живут.
Старухи тут же на жаровнях жарят какие-то огрызки.
Полуголые дети играют стеклышками от бутылок и бараньими костями. Все черномазые, со взбитой черной шерстью на голове.
Перед каждой палаткой привязан к жердочке пучком или гирляндой чеснок.
Это все беженцы-армяне. Сидят в Новороссийске уже давно. Куда их двинут — не знают. В городе сви- [ репствует сыпной тиф. И среди этих беженцев много s больных. И дети мрут от лихорадки. Эти пучки чес-
ноку привязаны, чтобы отгонять заразу. Запаха чесноку очень не любят привидения, вампиры, оборотни и разные болезни. И тех, и других, и третьих я отлично понимаю.
Странная жизнь этих беженцев!
Откуда-то их выгнали, куда-то погонят. Имущества— три лохмота и сковородка. А живут ничего себе. Ни уныния, ни даже нетерпения не заметно.
Перебраниваются, смеются, бродят вдоль всего лагеря друг к другу в гости, шлепают ребят. Кое-кто даже торгует сушеной рыбой и прессованной бараньей колбасой.
Мальчишка свистит в глиняную свистульку, и две девочки, обнявшись, пляшут.
Никто не ропщет, не волнуется, не пристает с расспросами. Принимают эту жизнь как нормальный человеческий быт.
Вот одна женщина в драном, но шелковом платье, очевидно была еще недавно богатой, показывает соседке, как она натянула на веревку свою шаль. И очень довольна, что так хорошо все устроила. Вот если бы только шаль на одну четверть (показывает много раз ладонью, сколько именно надо), да, ровно на одну четверть была подлиннее, так совсем бы закрывала их палатку.
Вот только этой четверти и не хватает для полного комфорта.
Да. Все познается сравнением. Соседка не может не завидовать. У нее только гирлянда чесноку защищает жилище от вампиров, заразы и посторонних взглядов.
# * *
Иду в город. Там уже бродят беспастушными стадами наши шилкинские пассажиры. Ищут знакомых, узнают насчет квартир, насчет цен и, главное, насчет большевиков.
Тут впервые услышали мы слово «зеленые».
«Зеленые» были новые, не совсем понятные — из «белых» или из «красных» образовался этот новый цвет…
— Они там. За Геленджиком,—показывали мам
на высокие белые горы с правой стороны бухты.
— Они никого не трогают…
Как они там живут? Почему и от кого прячутся?
— К ним и офицеры уходят.
Унылыми серыми группами стоят на углах и перекрестках наши «шилкинцы» и уныло плетут ерунду.
— Что, господа,— раздается деловитый бас.—Яс
ное дело — надо ехать в Трапезунд.
— В Трапе-зу-унд?
— Ну конечно, господа. Там, говорят, масло
очень дешево.
— Ни малейшего смысла. Через неделю, макси
мум через две большевики уйдут, а отсюда нам все-
таки ближе двинуть домой.
Но любитель масла не сдавался.
— Отлично, — говорит он.—Пусть через две не
дели. Но лучше же эти две недели прожить приятно,
чем черт знает как.
— Пока доберетесь, пока то да се… Не успеем
мы вашим дешевым маслом и бутерброд намазать,
как придется выбираться.
— Но куда же деваться?
В других группах говорили о тифе. Говорили, что весь город в панике. Люди мрут как мухи.
В аптеках продавали какие-то патентованные средства, мази, жидкости и даже ладанки, предохраняющие от заразы.
Советовали туго завязывать концы рукавов вокруг руки, чтобы ничто не могло заползти.
Настроение в городе было унылое.
24
Да, Новороссийск был тогда очень унылым городом.
Долго болтались мы из дома в дом, справлялись о квартирах. Все было занято, все комнаты и углы битком набиты.
Встретила даму с «Шилки», бывшую фрейлину.
— Мы сравнительно очень недурно устроились,—
сказала она.— Нашли комнату, хозяйка положила на
пол несколько матрацев. В общем нас там будет
одиннадцать человек, причем двое совсем маленьких
детей, так что их, собственно говоря, и считать не
чего в смысле жилищной площади. Конечно, они, ве-
роятно, будут плакать, эти дети, но все-таки в общем это не хуже, чем на «Шилке», и вдобавок нам не угрожает качка.
Дама боялась качки больше всего на свете. Но «Шилку» упрекнуть было нельзя: нас покачало только один раз, и то немножко, несмотря на то, что я была в числе пассажиров. Дело в том, что до сих пор какая бы тихая погода ни была, достаточно было мне поставить ногу на пароход, чтобы началась качка.
И на каких только морях меня не качало! На Балтийском, на Каспийском, на Азовском, на Черном, на Белом, на Средиземном, на Мраморном, на Адриатическом… Да что говорить о морях! Даже на получасовом переходе из Сан-Женгольфа в Монтрё по Женевскому озеру поднялась такая качка, что все пассажиры заболели.
Это свойство мое вызывать бурю лично меня не особенно огорчает. Я люблю грозу на море и сильно от нее не страдаю. Но в средние века, пожалуй, за эту мою особенность меня очень серьезно сожгли бы на костре.
Помню, как раз пострадал не поверивший в мою силу орловский помещик.
Нужно мне было проехать из Севастополя в Ялту, и этот самый орловский помещик галантно вызвался меня проводить, чтобы позаботиться обо мне во время пути. Я его сердечно поблагодарила, но сочла долгом предупредить:
— Будет качка.
Помещик не поверил: море как зеркало, на небе ни облачка.
— Увидите! — мрачно сказала я, но он только по
жал плечами. Погода дивная, да и к тому же он
всегда геройски переносит качку. Со мной, конечно,
придется повозиться, а за себя-то уж он отвечает.
— Ну что же, тем лучше.
Сели на пароход.
Все пассажиры радовались дивной погоде, но капитан неожиданно сказал:
— Идемте-ка скорей завтракать. Вот как обогигм
маяк, пожалуй, нас слегка покачает.
Я выразительно посмотрела на помещика,
— Ну что ж,—сказал он.—За себя личноя не
боюсь. А за вами я понаблюдаю.
За завтраком мой помещик совсем разошелся: давал всем советы, как нужно сидеть, и как нужно лежать, и о чем нужно думать, и как сосать лимон и жевать корку с солью, и упираться затылком, и стараться выгнуть спину, и чего-чего только не было.
Я даже удивилась, что такой сухопутный человек вдруг в таких морских делах оказывается совсем свой человек.
Пассажиры слушали его с интересом и уважением. Спрашивали советов. Он охотно отвечал, толково и подробно. Я, конечно, хотя и удивлялась, но слушала тоже очень внимательно. Уж кому-кому, а мне указаниями этого опытного человека пренебрегать не следовало.
Так как больше всего он подчеркивал, что при легкой качке следует держаться на палубе, то я сразу после завтрака и поднялась туда. Помещик последовал за мною.
Капитан оказался прав: мы обошли маяк, и сразу пароход наш пошел верблюжьей походкой, ныряя носом и поднимая по очереди то правый, то левый борт.
Я весело разговаривала, держась за перила. Смотрела на горизонт, где в сизых облаках поблескивала, еще далекая, молния, дышала влажным соленым ветром.
Но вот два-три моих вопроса остались без ответа. Обернулась — пусто. Мой помещик скрылся. Что бы это значило? Немногие пассажиры, поднявшиеся со мной после завтрака, ушли тоже. И тут я почувствовала, что у меня сильно кружится голова.
Надо лечь.
Идти оказалось довольно трудно, и я кое-как спустилась по лестнице, держась двумя руками за перила. Внизу в общей дамской каюте все места уже были заняты. Все пассажирки лежали.
Я разыскала пустой уголок и кое-как примостилась, положив голову на чей-то чемодан.
Но куда же исчез мой помещик? Ведь выехал специально, чтобы позаботиться обо мне в дороге. Вот бы теперь сбегал бы за лимоном или хоть достал бы подушку.
Лежу, удивляюсь, вспоминаю его советы и настав
ления.
В эту большую каюту выходило шесть дверей из отдельных дамских каюток. Все эти каютки были заняты, и я решила, что останусь там, где я была, и постараюсь заснуть.
И вдруг дверь распахивается и влетает мой помещик.
Без шляпы, вид дикий, глаза блуждают…
— Вы меня ищете? — крикнула я.—Я здесь!..
Но он не слышал. Он рванул дверь одной из каюток и всунул туда голову. Раздался дикий визг, какой-то козлиный рев, и дверь захлопнулась снова.
«Это он меня ищет!» — подумала я и закивала ему головой.
Но он не видел меня. Он кинулся ко второй каютке, опять рванул дверь и всунул голову. И снова козлиный рев и дикий визг. Я даже разобрала визжащие слова:
— Что за безобразие!..
И опять он выскочил, и дверь захлопнулась. «Он думает, что я в одной из этих кают…»
— Николай Петрович! Я здесь!
Но он уже подскочил к третьей каютке и, всунув в нее голову, вопил козлиным ревом что-то непонятное, и женские голоса визжали про «безобразие».
«Что с ним, —думала я,—чего он блеет, как козел? Мог бы постучать и спросить…»
Но тут он сунул голову в четвертую каютку, которая была поближе ко мне, и отскочил, отшвырнутый чьими-то руками, остановился, растерянный и страшный, и, завопив: «Да где же это, наконец, черт возьми!» — кинулся к пятой двери.
Тут я все поняла и, спрятав лицо в шарф, сделала вид, что сплю.
Мои соседки стали волноваться и возмущаться:
— Безобразие! Открывать двери в дамские
каюты и так…
— Этот господин, кажется, с вами едет? —спросила меня одна из пассажирок.
— Ничего подобного, — удивленно и обиженно
ответила я.— Вижу его первый раз.
Она, кажется, мне не поверила, но поняла, что от такого спутника нельзя не отречься.
Навестив таким образом все шесть кают подряд и сопровождаемый криками возмущения и визгом негодования, он пулей выскочил в коридор.