Сидим с багажом в буфете, ждем вестей о квартире.
За соседним столом насыщается пухлый бородач с обручальным кольцом.
Перед ним на тарелке бифштекс. Над ним испуганная физиономия лакея.
ооо
Бородач распекает:
— Я ж тебе, мерзавец, русским языком сказал:
бифштекс с жареным картофелем. Где же карто
фель? Где, я спрашиваю русским языком, жареный
картофель?
— Виноват-с, они сейчас поджарятся-с. Они у нас
вареный. Обождите-с. Они сей минут-с!
Бородач задохнулся от негодования.
— «Обождите-с»! Ябуду ждать, а бифштекс бу
дет стынуть? Молчать! Нахалы!
У стены стоял молодой носильщик и, саркастически сжав губы, поглядывал на барина и на лакея. Очень выразительно поглядывал. Что ж, сценка стоила, чтобы на нее поглядел «молодой пролетариат». Как большевистская пропаганда, она, конечно, достигала лучших результатов, чем самый яркий советский агитационный плакат с гидрой капитализма и контрреволюции…
В буфете было душно, а ждать, по-видимому, придется еще долго. Я вышла из вокзала.
Веселый солнечный день догорал. Оживленные улицы, народ, снующий из магазина в магазин… И вдруг чудная, невиданная картина, точно сон о забытой жизни,—такая невероятная, радостная и даже страшная: в дверях кондитерской стоял офицер с погонами на плечах и ел пирожное! Офицер, с по-го-на-ми на плечах! Пи-рож-ное! Есть еще на свете русские офицеры, которые в яркий солнечный день могут стоять на улице с погонами на плечах. Не где-нибудь в подвале, затравленный, как зверь, закутанный в бумазейное тряпье, больной, голодный, самое существование которого — трепет и смертная угроза для близких…
И вот —день, солнце и народ кругом, и в руке невиданная, неслыханная, легендарная штука —пирожное!
Закрыла глаза, открыла. Нет, не сон. Значит — жизнь. Но как все это странно…
Может быть, мы так отвыкли, что и войти в эту жизнь не сумеем…
Первое впечатление от киевского житья-бытья было таково.
Весь мир (киевский) завален, перегружен снедью. Из всех окон и дверей — пар и чад. Магазины на-
биты окороками, колбасами, индюками, фаршированными поросятами. И по улицам, на фоне этих фаршированных поросят — tout Moscou et tout Pe-tersbourg1 .
8
Первое впечатление — праздник.
Второе — станция, вокзал перед третьим звонком.
Слишком беспокойная, слишком жадная суета для радостного праздника. В суете этой тревога и страх. Никто не обдумывает своего положения, не видит дальнейших шагов. Спешно хватает и чувствует, что придется бросить…
Улица кишит новоприезжими. Группы в самых неожиданных сочетаниях: актриса из Ростова с московским земцем, общественная деятельница с балалаечником, видный придворный чин с шустрым провинциальным репортерчиком, сын раввина с губернатором, актерик из кабаре с двумя старыми фрейлинами… И все какие-то недоуменные, оглядываются и держатся друг за друга. Кто бы ни был сосед — все-таки человеческая рука, человеческое плечо здесь, рядом.
Так, вероятно, дружно обнюхиваясь, страдали от качки впервые встретившиеся семь пар чистых с семью парами нечистых в Ноевом ковчеге.
На Крещатике прогуливаются многие без вести пропавшие. Вот общественный деятель, который месяц тому назад говорил мне, раздувая ноздри, что мы не должны уезжать, что мы должны работать и умереть на своем посту.
— А! А как же ваш пост? — неделикатно окли
каю я его.
Он краснеет и решает шутить:
— Слишком испостился я на своем посту, доро
гая! Вот подправлюсь немножко, а там посмотрим.
А глаза бегают, и не видно, в какую сторону они посмотрят…
Суетня на Крещатике. И деловая, и веселая. Посреди тротуара стоит всеведующийи вездесущий журналист Р. и, как хозяин раута, принимающий и провожающий гостей, жмет руки направо и нале-
1 Вся Москва и весь Петербург (фр.).—Ред.
во, кивает головой, особенно уважаемых личностей провожает несколько шагов, другим только фамильярно помашет рукой.
— А! Наконец-то! — приветствует он меня.— Мы
вас ждали еще на прошлой неделе.
— Кто «мы»?
- Киев!
Толпа несет меня далее, и «Киев» кричит вслед:
— Вечером, конечно, у…
Не могу разобрать где.
— Там все ужинаем,—говорит голос рядом.
Это петербургский адвокат, тоже незаметно из
Петербурга исчезнувший.
— Давно вы здесь? Отчего не зашли попрощать
ся, когда уезжали? Мы о вас беспокоились.
Смущенно разводит руками.
— Как-то, знаете, все это так смешно устрои
лось…
Не успеваю кланяться, отвечать на радостные приветствия.
Вот один из сотрудников бывшего «Русского слова».
— Что здесь делается! — говорит он.— Город со
шел с ума! Разверните газеты — лучшие столичные
имена! В театрах лучшие артистические силы. Здесь
«Летучая мышь», здесь Собинов. Открывается каба
ре с Курихиным, Театр миниатюр под руководством
Озаровского. От вас ждут новых пьес. «Киевская
мысль» хочет пригласить вас в сотрудники. Влас До
рошевич, говорят, уже здесь. На днях ждут Лоло.
Затевается новая газета, газета гетмана под редак
торством Горелова… Василевский (Не-Буква) тоже за
думал газету. Мы вас отсюда не выпустим. Здесь
жизнь бьет ключом.
Вспомнился Гуськин: «Жизнь бьет ключом по голове…»
— Киевляне не могут опомниться,—продолжает
мой собеседник.—Сотрудники местных газет при ви
де чудовищных для их быта гонораров, отпу
скаемых приезжим гастролерам, хотят сделать заба
стовку. Гастролеры-то уедут, а мы, мол, опять
потащим на себе воз. Рестораны ошалели от наплы
ва публики. все новые «уголки» и «кружки». На днях приезжает Евреинов. Можно будет открыть Театр новых форм. Необходима также
«Бродячая собака». Это уже вполне назревшая и осмысленная необходимость.
— Я вот здесь только проездом,— говорю я.— Ме
ня везут в Одессу для литературных вечеров.
— В Одессу? Сейчас? Никакого смысла. Там пол
ная неразбериха. Нужно выждать, пока все нала
дится. Нет, мы вас сейчас не выпустим.
— Кто «мы»?
— Киев.
Чу-де-са!
Выплывает круглое знакомое лицо москвички.
— Мы уже давно здесь. Мы ведь киевляне, — за
являет она с гордостью.—У отца моего мужа был
дом вот здесь, на самом Крещатике. Мы самые ко
ренные… Здесь очень недурной крепдешин… Моя
портниха…
— Придете сегодня к Машеньке? — покрывает
москвичку актерский бас.—Она здесь на несколько
гастролей. Дивный кофе… Варят прямо со сливками
и с коньяком…
Пьют, едят, едят, пьют, кивают головами. Скорей! Скорей! Успеть бы еще выпить, еще съесть и прихватить с собой! Близок третий звонок…
Оленушка устроила мне приют у своих подруг. Одна из подруг служила, две младшие еще учились в гимназии.
Все три были влюблены в тенора местной оперы, восторженно клекотали индюшиными голосами и были очень милы.
Жили они во флигеле, во дворе, а двор был весь завален дровами так, что нужно было знать, где проложен фарватер, чтобы, искусно лавируя, добраться до входной двери. Новички в дровах застревали и, выбившись из сил, начинали кричать. Это служило вместо звонка, и девочки спокойно говорили друг другу: «Лиля, кто-то пришел, слышишь? В дровах кричит».
Дня через три после моего водворения во флигель попал в западню кто-то крупный и закричал козлиным воплем.
Лиля пошла на выручку и привела Гуськина. Он так за эти три дня растолстел, что я не сразу его и узнала.
— А я все считал, что вы на вокзале, и искал для
вас помещение.
— Вы думаете, что я четыре дня сижу в буфете?
Ему, очевидно, лень было очень густо врать.
— Так… Приблизительно предполагал. Здесь
надо хлопотать через специальную комиссию, иначе
помещения не достанете. Ну, конечно, если вы сами
попросите и предъявите свидетельство о болезни…
— Да ведь я же здорова.
— Ну, что —здорова! Когда-нибудь, наверное,
корь была. Вам и напишут: «Страдала корью, необ
ходимо крытое помещение». Что-нибудь научное на
пишут. Ну а что вы скажете за Киев? Были на Кре
щатике? И чего здесь так много блондинок? Пусть
мне это объяснят.
— Вам, очевидно, не нравятся блондинки? — хи
хикнула одна из девочек.
— Почему нет, брунетки тоже хороши, не хочу
обижать, но в блондинках есть чего-то небесного,
а в брунетках больше земского. Что-о? Нужно будет
устроить ваш вечер.
— Мы уже условились насчет Одессы.
— Эт! Одесса!
Он загадочно усмехнулся и ушел — пухлый, сонный, масляный.
Вечером встретила Аверченку и рассказала обо всех своих сомнениях насчет Гуськина.
— По-моему, вы не должны с ним ехать,— решил
Аверченко.—Заплатите ему неустойку и развяжитесь
с ним поскорее. Он, по-моему, для организации лите
ратурных вечеров совсем непригоден. Он вам или
дрессированную собаку выпустит вместе с вами, или
сам запоет.
— Вот и я этого боюсь. Но как же быть?
— А вот что: посоветуйтесь с моим импресарио.
Это честнейший малый и, кажется, опытный.
Аверченко, человек очень доверчивый и сам исключительно порядочный, всех считал честнейшими малыми и всю жизнь был окружен жуликами. Но… почему все-таки не посоветоваться?
— Ладно. Пришлите мне вашего красавца.
«Красавец» явился на другой день и развил уди
вительный план:
— Прежде всего не соглашайтесь устраивать
свой вечер в Киеве, потому что это может повредить
моему предприятию с Аверченкой. Один литера
турный вечер —это интересно, но когда литература
начнет сыпаться как горох, так публика разобьется и сборы падут.
— Отлично,— поняла я.— Это вы хлопочете о се
бе. А я вас пригласила, чтобы посоветовать
в моих делах.
— Ав ваших делах, так я вам посоветую очень
хитро. Тут надо поступать непременно очень хитро.
Вы себе поезжайте в Одессу, пусть Гуськин устраи
вает там ваш вечер. Пусть возьмет залу — я вам ска
жу какую,— есть такая в Одессе зала, где никто ни
чего не слышит. Ну так вот, в этой зале читайте
себе один вечер ужасно слабым голосом. Публика,
разумеется, недовольна, разумеется, сердится. А вы
дайте заметку в газеты — у вас ведь, наверное, есть
знакомство в прессе, — дайте заметку, что вечер —
такая дрлнь, что ходить не стоит. А потом второй
вечер в той же зале. И снова читайте себе еле слыш
но—пусть публика скандалит. А тут я подъеду
с Аверченкой, возьму себе небольшой зал, в газетах
пропечатаю огромный успех. Тогда вы позовете
Гуськина и скажете: «Видите себе, как вы плохо ор
ганизуете дело. Везде скандал. Давайте уничтожим
договор». Ну, так поверьте, что при таких условиях
он на вас сердиться не станет.
Я долго молча на него смотрела.
— Скажите, вы все это сами выдумали?
Он скромно, но гордо опустил глаза.
— Значит, вы советуете мне провалить мои вы
ступления и самой о себе дать в газеты ругательные
рецензии? Это, конечно, очень оригинально. Но по
чему же за всю эту оригинальность должен распла
чиваться несчастный Гуськин? Ведь он же ваш това
рищ по ремеслу — за что же вы хотите его разорить?
Разве вы не понимаете, какую гадость вы ему
подстраиваете?
Он обиделся.
— Ну, я уже начинаю подозревать, что мой про
ект вам не нравится. Тогда устраняйте Гуськина как-
нибудь иначе и заключайте договор со мной. Я уже
сумею вам устроить шик.
— Ну, еще бы! Вы самый остроумный человек,
какого я когда-либо встречала.
Он улыбнулся, польщенный.
— Ну уж и самый!
9
Засиживаться у Оленушкиных подруг было неудобно. Пришлось хлопотать о комнате. Долго, нудно, бестолково. Ожидать часами очереди, записываться, приходить каждый день справляться, распутывать путаницы.
Наконец комната была получена: в огромном отеле с пробитой крышей, с выбитыми окнами. Первый этаж занимала «Летучая мышь», второй — пустой — ремонтировался, в пустом третьем одна комната — моя.
Комната угловая: два окна в одну сторону ловили северный ветер, два в другую — западный. Рамы были двойные, и стекла в них так хитро выбиты, что сразу и не догадаешься: во внутренней раме нижнее левое и верхнее правое. В наружной — нижнее правое и верхнее левое. Посмотришь, как будто все в порядке и цело, и не понимаешь, отчего летают письма по комнате и пеньюар на вешалке шевелит рукавами.
Обстановка — кровать, стол, умывальник и два соломенных кресла. Кресла эти, безумно утомленные жизнью, любили по ночам расправлять свои ручки, ножки и спинки со скрипом и стонами.
Водворилась я в новую свою обитель в холодный сухой осенний день, осмотрелась и спросила, сама не знаю почему: «А какой здесь доктор специалист по «испанке»? У меня будет «испанка» с осложнением в легких».
С Гуськиным дело наладилось, вернее, разладилось отлично: получив аванс из «Киевской мысли», я заплатила ему неустойку, и он, вполне успокоенный, уехал в Одессу.
— Вы ведь не будете работать с Аверченкиным
импресарио? — ревниво спросил он.
— Даю вам слово, что не буду ни с ним, ни с кем
бы то ни было. Всякие выступления ненавижу. Чита
ла только на благотворительных вечерах, и всегда
с большим отвращением. Можете быть спокойны.
Тем более что Аверченкин импресарио очень мне
несимпатичен.
— Ну, вы же меня мертвецки удивляете! Такой
человек! Вы спросите в Конотопе! В Конотопе его
прямо-таки обожают. Дантист Пескин бил его
335
костью от ветчины. Через жену. Конечно, в характере у него нет большой живности, и, пожалуй, даже и некрасив… такие смуглые черты лица… Может быть даже, Пескин бил его не через жену, а по коммерческому делу. А может, и совсем не бил, а он только врет — пусть ему собака верит.
Расстались мы с Гуськиным мирно. И он, уже распрощавшись, снова просунул голову в дверь и спросил озабоченно:
— А вы кушаете сырники?
— Что? Когда? — удивилась я.
— Когда-нибудь,— отвечал Гуськин.
На этом мы и расстались.
* * *
Вслед за Гуськиным уехала из Киева Оленушка. Она получила ангажемент в Ростов.
Перед отъездом выразила желание поговорить со мною по душе и попросить моего совета в своих сложных делах.
Я повела ее в кондитерскую, и там, капая слезами в шоколад и битые сливки, она рассказала мне следующее. В Ростове живет Вова, который ужасно ее любит. Но здесь, в Киеве, живет Дима, который также ее ужасно любит. Вове восемнадцать лет, Диме девятнадцать. Оба офицеры. Любит она Вову, но выходить замуж надо за Диму.
— Почему же?
Оленушка всхлипывает и давится пирожным:
— Так надо! На-а-а-до!
— Подождите, Оленушка, не ревите так ужасно.
Расскажите всю правду, если хотите знать мое
мнение.
— Мне очень тяжело,—ревет Оленушка.—Это
все так ужасно! Так ужасно!
— Ну, перестаньте же, Оленушка, вы заболеете.
— Не могу, слезы сами текут…
— Так, во всяком случае, перестаньте есть пи
рожные—ведь вы уже за восьмое принимаетесь, вы
заболеете!
Оленушка безнадежно махнула рукай.
— Пусть! Я рада умереть — это все развяжет. Но
все-таки меня уже немножко тошнит…
Повесть Оленушки, глубоко психологическая,
была такова. Любит она Вову, но Вова веселый, и ему во всем везет. А Дима очень бедный и какой-то неудалый, и все у него плохо, и вот даже она его не любит. Поэтому надо выходить за него замуж. Потому что нельзя, чтобы человеку так уж плохо было.
— Нельзя до-би-ва-а-ать!
Тут рев принял такие угрожающие размеры, что даже старуха хозяйка вышла из-за прилавка, сочувственно покачала головой и погладила Оленушку по голове.