НОСТАЛЬГИЯ - Тэффи Надежда Александровна 9 стр.


— Она добрая женщина! — всхлипнула Оленуш­

ка.—Дайте ей на чай!

Через три дня проводили все-таки Оленушку в Ростов. Поезда были переполнены, с трудом доста­ли ей место и снабдили письмом к кассиру на харь­ковской станции, которому телеграфировали устроить ей спальное место до Ростова.

Через неделю получили от Оленушки письмо, в котором рассказывалась жуткая история, как офи­цер выторговал себе смерть.

В Харькове оказалось свободным только одно ме­сто в спальном вагоне, которое кассир и отдал Оле-нушке. Стоявший за нею офицер начал требовать, чтобы место это предоставили ему. Кассир убеждал, показывая телеграмму, объяснял, что место заказано. Офицер ни на какие доводы не соглашался. Он офи­цер, он сражался за отечество, он устал и хочет спать. Оленушка, Хотя и с большой обидой, но усту­пила ему свое место, а сама села во второй класс.

Ночью она была разбужена сильным толчком — чуть не свалилась со скамейки. Картонки и чемо­даны полетели на пол. Испуганные пассажиры выбежали на площадку. Поезд стоял. Оленушка спрыгнула на полотно и побежала вперед, где тол­пились и кричали люди…

Оказалось, что паровоз врезался на полном ходу в товарный поезд. Два передних вагона разбиты в щепы. Несчастного офицера, так горячо отстаи­вавшего свое право на смерть, собирали по кусоч­кам…

«Значит, не всегда делаешь людям добро, когда им уступаешь»,—писала Оленушка.

Очевидно, очень мучилась, что «из-за нее» убили офицера.

А через месяц телеграмма: «Помолитесь за Вла­димира и Елену».

Это значило, что Оленушка вышла замуж.

* * *

Я начала работать в «Киевской мысли».

Время было бурное и сумбурное. Бродили не­ясные слухи о Петлюре.

«Это еще кто такой?»

Одни говорили — бухгалтер.

Другие — беглый каторжник.

Но, бухгалтер или каторжник, во всяком случае, он —бывший сотрудник «Киевской мысли», сотруд­ник очень скромный, кажется, просто корректор…

Все мы, новоприезжие «работники пера», чаще всего встречались в доме журналиста М. С. Мильру-да, чудесного человека, где сердечно принимала нас его красивая и милая жена и трехлетний Алешка, который, как истинно газетное дитя, играл только в политические события: в большевиков, в банды, в «белых» и под конец — в Петлюру. Грохотали стулья, звенели чашки и ложки. «Петлюра» с диким визгом подполз ко мне на четвереньках и острыми зубами укусил мне ногу.

Жена Мильруда общественной деятельностью не занималась, но когда пригнали в Киев голодных сол­дат из немецкого плена и общественные организа­ции много и мирно вопили о нашем долге и о том, как опасно создавать кадры обиженных и недо­вольных, чутких к большевистской пропаганде,— она без всяких воплей и политических предпосылок стала варить щи и кашу и вместе со своей прислугой относила обед в бараки и кормила каждый день до двадцати человек.

Народу в Киеве все прибывало.

Встретила старых знакомых — очень видного пе­тербургского чиновника, почти министра, с семьей. Большевики замучили и убили его брата, сам он еле успел спастись. Дрожал от ненависти и рычал с би­блейским пафосом: «Пока не зарежу на могиле бра­та собственноручно столько большевиков, чтобы кровь просочилась до самого его гроба,—я не успокоюсь».

В настоящее время он мирно служит в Петербур-

"З-ЗЯ

ге. Очевидно, нашел возможность успокоиться и без просочившейся крови…

Выплыл Василевский (Не-Буква) с проектом новой газеты. Собирались, заседали, совещались.

Потом Не-Буква исчез.

Вообще перед приходом Петлюры многие исчез­ли. В воздухе почувствовалась тревога, какие-то еле заметные колебания улавливались наиболее чуткими мембранами наиболее настороженных душ, и души эти быстро переправляли свои тела куда-нибудь, где поспокойнее.

Неожиданно явился ко мне высокий молодой че­ловек в странном темно-синем мундире — гетманский приближенный. Он с большим красноречием стал убеждать меня принять участие в организующейся гетманской газете. Говорил, что гетман — это колосс, которого я должна поддержать своими фельетонами.

Я подумала, что если колосс рассчитывает на та­кую хрупкую опору, то, пожалуй, его положение не очень надежно. Кроме того, состав сотрудников на­мечался чересчур пестрый. Мелькали такие имена, с которыми красоваться рядом было бы очень не­приятно. Очевидно, колосс в газетных делах разби­рался плохо или просто ничем не брезговал.

Я обещала подумать.

Молодой человек, оставив чек на небывало крупный аванс в случае моего согласия,—удалился.

После его ухода я, как Соня Мармеладова, «за­вернувшись в драдедамовый платок», пролежала весь день на диване, обдумывая предложение. Чек лежал на камине, в его сторону я старалась не смотреть.

Рано утром запечатала чек в конверт и отослала его «колоссальному» представителю.

Кое-кто упрекал меня потом за то, что я «излиш­не донкихотствую» и даже врежу товарищам по пе­ру, так как своим поступком бросаю тень на газету и тем самым мешаю войти в нее людям более рассу­дительным, чем я.

Рассудительные люди, во всяком случае, блажен­ствовали недолго.

К Киеву подходил Петлюра.

10

Приехал Лоло.

Он, как киевский уроженец, оказался «Левони-дом», а жена его, артистка Ильнарская, «жинкой Вирой».

Приехали исхудавшие, измученные. Еле выбра­лись из Москвы. Много помог им наш ангел-храни­тель — громадина комиссар.

«После вашего отъезда,—рассказывала «жинка Вира»,—приходил, как пес, выть на пожарище».

Вскоре дошли слухи, что комиссар расстрелян…

Видела несколько раз Дорошевича.

Жил Дорошевич в какой-то огромной квартире, хворал, очень осунулся, постарел и, видимо, нестер­пимо тосковал по своей жене, оставшейся в Петер­бурге,—хорошенькой легкомысленной актрисе.

Дорошевич ходил большими шагами вдоль и по­перек своего огромного кабинета и говорил деланно равнодушным голосом:

— Да, да, Леля должна приехать дней через десять…

Всегда эти «десять дней». Они тянулись до самой его смерти. Он, кажется, так и не узнал, что его Ле­ля давно вышла замуж за обшитого телячьей кожей «роскошного мужчину» — большевистского комисса­ра.

Он, вероятно, сам поехал бы за ней в Петербург, если бы не боялся большевиков до ужаса, до судорог.

Он умер в больнице, одинокий, во власти боль­шевиков.

А в эти киевские дни он, худой, длинный, осла­бевший от болезни, все шагал по своему кабинету, шагал, словно из последних сил шел навстречу горь­кой своей смерти.

Работая в «Русском слове», я мало встречалась с Дорошевичем. Я жила в Петербурге, редакция бы­ла в Москве. Но два раза в моей жизни он «оглянул­ся на меня».

В первый раз — в самом начале моей газетной ра­боты. Редакция очень хотела засадить меня на зло­бодневный фельетон. Тогда была мода на такие «злободневные фельетоны», бичующие «отцов горо­да» за антисанитарное состояние извозчичьих дво-

ров и проливающие слезу над «тяжелым положением современной прачки». Злободневный фельетон мог касаться и политики, но только в самых легких [ и безобидных тонах, чтобы редактору не влетело от цензора.

И вот тогда Дорошевич заступился за меня:

— Оставьте ее в покое. Пусть пишет, о чем хо­

чет и как хочет.— И прибавил милые слова: — Нель­

зя на арабском коне воду возить.

Второй раз оглянулся он на меня в очень тя­желый и сложный момент моей жизни.

В такие тяжелые и сложные моменты человек всегда остается один. Самые близкие друзья счи­тают, что «неделикатно лезть, когда, конечно, не до них».

В результате от этих деликатностей получается впечатление полнейшего равнодушия.

«Почему все отвернулись от меня? Разве меня считают виноватым?»

Потом оказывается, что все были сердцем с вами, все болели душой и все не смели подойти.

Но вот Дорошевич решил иначе. Приехал из Москвы. Совершенно неожиданно.

— Жена мне написала, что вы, по-видимому,

очень удручены. Я решил непременно повидать вас.

Сегодня вечером уеду, так что давайте говорить.

Скверно, что вы так изводитесь.

Он говорил долго, сердечно, ласково, предлагал даже драться на дуэли, если я найду это для себя полезным.

— Только этого не хватало для пущего трезвона!

Взял с меня слово, что если нужна будет помощь,

совет, дружба, чтобы я немедленно телеграфирова­ла ему в Москву, и он сейчас же приедет.

Я знала, что не позову, и даже не вполне верила, что он приедет, но ласковые слова очень утешили и поддержали меня — пробили щелочку в черной стене.

Этот неожиданный рыцарский жест так не вязал­ся с его репутацией самовлюбленного, самоудовле­творенного и далеко не сентиментального человека, что очень удивил и растрогал меня. И так больно было видеть, как он еще хорохорился перед судь­бой, шагал, говорил:

— Через десять дней должна приехать Леля. Во

всяком случае, падение большевиков — это вопрос нескольких недель, если не нескольких дней. Может быть, ей даже не стоит выезжать. Сейчас ехать не­безопасно. Какие-то банды… «Банды» был Петлюра.

Предчувствие мое относительно «испанки» оправ­далось блестяще.

Заболела ночью. Сразу ураганом налетел сорока­градусный жар! В полубреду помнила одно: в один­надцать часов утра актриса «Летучей мыши» Алек-сеева-Месхиева придет за моими песенками, которые собирается спеть в концерте. И всю ночь без конца стучала она в дверь, и я вставала и впускала ее и тут же понимала, что все это бред, никто не сту­чит и я лежу в постели. И вот опять и опять стучит она в дверь. Я с трудом открываю глаза. Светло. Звонкий голос кричит:

— Вы еще спите? Так я зайду завтра.

И быстрые шаги, удаляющиеся. Завтра! А если я не смогу встать, так до завтра никто и не узнает, что я заболела? Прислуги в гостинице не было, и никто не собирался зайти.

В ужасе вскочила я с постели и забарабанила в дверь.

— Я больна! — кричала я.—Вернитесь!

Она услышала мой зов. Через полчаса прибежа­ли испуганные друзья, притащили самое необходи­мое для больного человека — букет хризантем.

«Ну, теперь дело пойдет на лад».

Известие о моей болезни попало в газеты.

И так как людям, собственно говоря, делать бы­ло нечего, большинство пережидало «последние дни конвульсий большевизма», не принимаясь за какое-либо определенное занятие, то моя беда нашла самый горячий отклик.

С утра до ночи комната моя оказалась набитой народом. Было, вероятно, превесело. Приносили цветы, конфеты, которые сами же и съедали, болта­ли, курили, любящие пары назначали друг другу рандеву на одном из подоконников, делились теа­тральными и политическими сплетнями. Часто по­являлись незнакомые мне личности, но улыбались

и угощались совсем так же, как и знакомые. Я чув­ствовала себя -временами даже лишней в этой весе­лой компании. К счастью, на меня вскоре совсем перестали обращать внимание.

—   Может быть, можно как-нибудь их всех вы­

гнать?—робко жаловалась я ухаживавшей за мной

В. Н. Ильнарской.

—   Что вы, голубчик, они обидятся. Неловко. Уж

вы потерпите. Вот поправитесь, тогда и отдохнете.

Помню, как-то вечером, когда гости побежали обедать, осталась около меня только В. Н. и какой-то неизвестный субъект.

Субъект монотонно бубнил:

— Имею имение за Варшавою, конечно, неболь­

шое…

—    Имею доход с имения, конечно, небольшой…

Снится это мне или не снится?

—    Имею луга в имении, конечно, небольшие…

—    Имею тетку в Варшаве…

— Конечно, небольшую, — неожиданно для себя

перебиваю я.—А что, если для разнообразия по­

слать за доктором? Молодой человек, вы, по-видимо­

му, такой любезный — приведите ко мне доктора, ко­

нечно, небольшого…

Он это прибавил или я сама? Ничего не пони­маю. Надеюсь, что он.

Пришел доктор. Долго удивлялся на мой обиход.

—   У вас здесь чтоже — бал был?

—   Нет, просто так, навещают сочувствующие.

—   Всех вон! Гнать всех вон! И цветы вон! У вас

воспаление легких.

Я торжествовала.

—   Чему же вы радуетесь? — даже испугался док­

тор.

—   Я предсказала, я предсказала!

Он, кажется, подумал, что у меня бред, и радости моей разделить не согласился.

* * *

Когда я поправилась и вышла в первый раз — Киев был весь ледяной. Голый лед и ветер. По ули­цам с трудом передвигались редкие пешеходы. Па­дали, как кегли, сшибая с ног соседей.

Помню, заглядывала я иногда в какую-то редак-

цию. Стояла редакция посреди ледяной горы. Снизу идти — все равно не дойдешь: десять шагов сде­лаешь — и сползаешь вниз/Сверху идти — раскатишь­ся и прокатишь мимо. Такой удивительной гололе­дицы я никогда не видала.

Настроение в городе сильно изменилось. Погас­ло. Было не праздничное. Беспокойно бегали глаза, прислушивались уши… Многие уехали, незаметно когда, неизвестно куда. Стали поговаривать об Одессе.

Там сейчас как будто дела налаживаются. А сю­да надвигаются банды. Петлюра, что ли…

«Киевская мысль» Петлюры не боялась. Петлюра был когда-то ее сотрудником. Конечно, он вспомнит об этом…

Он действительно вспомнил. Первым его распо­ряжением было — закрыть «Киевскую мысль». За­долго до того, как вошел в город, прислал специаль­ную команду.

Газета была очень озадачена и даже, пожалуй, сконфужена.

Но закрыться пришлось.

11

Настала настоящая зима, с морозом, со снегом.

Доктор сказал, что после воспаления легких жить в нетопленной комнате с разбитыми окнами, может быть, и очень смешно, но для здоровья не полезно.

Тогда друзья мои разыскали мне приют у почтен­ной дамы, содержавшей пансион для гимназисток. Живо собрали мои вещи и перевезли и их, и меня. Работали самоотверженно. Помню, как В. Н. Иль-нарская, взявшая на себя мелочи моего быта, свали­ла в картонку кружевное платье, шелковое белье и откупоренную бутылку чернил. Верочка Чарова (из московского театра Корша) перевезла двена­дцать засохших букетов, дорогих по воспоминаниям. Тамарочка Оксинская (из сабуровского театра) со­брала все визитные карточки, валявшиеся на под­оконниках. Алексеева-Месхиева тщательно уложила остатки конфет и пустые флаконы. Так деловито и живо устроили мой переезд. Забыли только сундук и все платья в шкафу. Но мелочи все были нали-

цо — а ведь это самое главное, потому что чаще все­го забывается.

Новая моя комната была удивительная. Сдавшая мне ее милая дама, очевидно, обставила ее всеми предметами, скрашивавшими ее жизненный путь. Здесь были какие-то рога, прутья, шерстяные шиш­ки, восемь или десять маленьких столиков с толстой тяжелой мраморной доской, подпертой растопы­ренными хрупкими палочками. На столики эти ниче­го нельзя было ставить. Можно было только издали удивляться чуду человеческого разума: суметь укре­пить такую тяжесть такой ерундой. Иногда эти сто­лики валились сами собой. Сидишь тихо и вдруг слышишь на другом конце комнаты — вздохнет, за­качается и — на пол.

Кроме ерунды, был в комнате рояль, который за рогами и шишками мы не сразу и различили. Стоял он так неудобно, что играющий должен был про­лезть между рогами и этажеркой и сидеть окру­женный тремя столиками.

Решили немедленно устроить комфорт и уют: лишнюю дверь завесить шалью, рояль передвинуть к другой стене, портреты теток перевесить за шкаф…

Сказано — сделано. Загрохотали столики, задре­безжало что-то стеклянное, одна из теток сама собой сорвалась со стены.

— Господи! Что же это! Услышит хозяйка — вы­

гонит меня.

Явившаяся поздравлять с новосельем от группы «курсисток» белокурая кудрявая Лиля предложила свои услуги, моментально разбила вазочку с шер­стяными шишками и в ужасе упала за диван, прямо на второй теткин портрет, заботливо снятый, чтобы не разбить.

Треск, рев, визг.

— Пойте что-нибудь, чтобы не было слышно

этого грохота.

Приступили к самому важному — двинули рояль.

— Подождите! — крикнула я.—На рояле бронзо­

вая собачка на малахитовой подставке — очевидно,

хозяйка ею дорожит. Надо ее сначала снять. Не суй­

Назад Дальше