Страх высоты. Через лабиринт. Три дня в Дагезане. Остановка - Шестаков Павел Александрович 4 стр.


Впрочем, вряд ли он тогда почувствовал тягу к науке. Отложилось что-то общее: кабинет, книги от потолка до пола, экзотическое оружие на ковре и человек с бородой, ни на кого не похожий, человек, который все знает и понимает и не дает тебе подзатыльника. Это был целый мир для него, я думаю. Мир, который казался, наверно, волшебным. Тогда. А потом — мечтой какой-то. А потом, наверно, уже не мечтой, а достижимой целью, жар-птицей, которую можно схватить. Но мечту нельзя хватать руками. Даже если ты помыл их с мылом.

— А он схватил?

— Попытался. А грибки-то, Игорь Николаевич, здесь недурны. Как вам кажется?

Мазин поддел грибок на вилку и проглотил, не замечая вкуса. Он вспоминал, что писал в своей записной книжке Антон Тихомиров.

"…Я не люблю тех, кто умиляется детством. Считать прожитое лучшим, чем будущее, — признак слабости. Чем сильнее человек, тем смелее он должен стремиться вперед, создавая свое завтра, подчиняя его себе. Но чисто теоретически вопрос о влиянии детских впечатлений на формирование личности очень интересен, потому что детские годы — это период жизни, когда среда, условия существования способны оказывать большее влияние, чем факты наследственные. Последние действуют еще стихийно и могут не получить должного развития. Например, хватило ли бы у меня упорства противостоять резко отрицательной среде, в которой я рос, если бы не К.?

Матери, жизнь которой не сложилась, я был постоянно в тягость. Ей и в голову не приходило, что я могу стать чем-то большим, чем работяга. О воспитании она понятия не имела. Без противодействия этой среде я бы и школу не окончил, особенно в условиях войны. Конечно, внутренние стимулы были. Я ненавидел приятелей матери, посылавших меня за бутылкой и папиросами. Я не мог признать свою жизнь нормальной. Но надолго ли меня могло хватить, если б я не видел примера жизни другой? Хотя слово "пример" здесь неуместно. Старик не мог быть примером для семилетнего мальчишки. Круг его интересов был для меня полностью недоступен. Что же привлекало меня? Шоколадные конфеты, которых я никогда не видел дома? Удивительно, но тоже нет! Теперь мне понятно, что я находился под влиянием высокоорганизованной личности. Я смотрел на старика, как на чудо, не нуждающееся в объяснении. И хорошо, что он умер до того, как я вернулся в город. Теперь я бы увидел в нем крупнейшего ученого и только, может быть, обиженного, с человеческими слабостями, но не явление высшего порядка…"

— Хороши грибки. Но мне больше нравится ваша история.

— В самом деле? Я болтлив, конечно, однако если вас это не утомляет…

Он зажег новую сигарету.

— Все, о чем я говорил, было до войны, давно. Потом мы долго не виделись. Моя жизнь шла, как всегда, нормально. Мы эвакуировались в Ташкент, отец получал хороший паек.

— Простите, а ваш отец не испытал трудностей…

— Я понимаю. Нет. Честно говоря, он был для этого недостаточно талантлив. Вернее, у него не было того таланта, который делает ученого непримиримым. Его стихия — компромисс. Однако это уже выходит за рамки вашего вопроса.

— Да, я спросил между прочим.

— Так вот. Мы жили в Ташкенте, потом вернулись. Я окончил школу, поступил в университет и, конечно же, давно забыл об Антоне, когда он появился снова. До войны Антон был пареньком хоть и не слабым, но довольно-таки тощим. Брал больше упрямством. А тут приходит ко мне верзила, еле узнал.

— Антон я, — говорит, — Тошка. Неужто не помнишь?

Как не вспомнить! Вспомнил. Оказывается, он с матерью уехал в деревню, там и застрял. Прихватили их немцы. В сорок третьем только освободили. Жизнь наладилась понемножку. Стал Антон ходить в школу Окончил, как и я, с медалью. Приняли его на биофак…

Но в эти годы мы мало виделись. Я учился двумя курсами старше, а главное — время нас по-разному шлифовало. Он еще носил широкие брюки и выстригал затылок под полубокс. А меня прорабатывали за "стиль". Встретимся иногда в коридоре или в читалке: "Привет!" — "Привет!" — "Как жизнь молодая?" — "Помаленьку". И расстались. Так и шло время.

На эстраде вдруг заиграла музыка, и появилась певица. Она помахала кому-то рукой. В зале захлопали.

— Любимица публики, — пояснил Рождественский и осмотрел пустой графинчик. — Кажется, есть смысл добавить?

Мазин не возражал.

— Смешно все это, правда? — спросил Рождественский, отыскивая глазами официантку.

— То, что вы рассказываете?

— Нет, то, что я рассказываю. — Он перенес ударение на слово "я". Сам факт. Ни с того ни с сего начал изливаться. Если бы нас слышали люди, которые меня знают, они были бы поражены. Я терпеть не могу "славянской души" нараспашку, всей этой достоевщины. Считаю себя вполне современным. Меньше эмоций — больше дела. Болтовни у нас и так в избытке. Деловой человек должен быть сдержан. И вдруг оказывается, что ты все-таки не англичанин.

Он нашел официантку:

— Надюша, не сочти за труд!

И снова повернулся к Мазину:

— Просто смешно, но природа берет свое. Через все наслоения цивилизации вдруг пробивается что-то неодолимо исконное, от предков.

— А кто ваши предки?

— Во мраке веков. Увы, не аристократы. Дед был сельским попом. А его дед, наверно, землю пахал, как у Базарова. Собственно, теперь, после революции, предки у всех одни. Голубая кровь доит коров в Аргентине, как утверждал поэт, а мы все черноземье, из Центральной полосы в основном. Так и сформировались наши гены. Под царем-батюшкой, под барином, а еще раньше — под татарином. Душно было. Вот и появилась потребность облегчать душу с незнакомым человеком. Знакомый-то засмеет еще, да и не поверит. Ему с близкого расстояния все иным кажется. Вы понимаете мою мысль?

Мазин пытался понять, осмыслить этот разговор. Неожиданный, хотя он и ждал Рождественского два часа под дождем, чтобы встретиться с ним "случайно". Но все получилось иначе, и ему уже не нужно "ловить" этого человека, а нужно только слушать, и тогда он узнает даже больше, чем предполагал узнать, хотя узнает, может быть, совсем не то, что ожидал.

— Да, я понимаю.

И снова Рождественский не поверил ему. Засмеялся:

— Уверен, что нет. Но вы — незаменимый собеседник. Редкий для русского человека. Мы ведь так любим перебивать друг друга. Правда, вам кажется, что вы все знаете, фактически же вы не знаете ничего. Потому что видимое и сущность — это совсем разные вещи, даже если они и похожи. И еще очень удачно, что я для вас чужой человек. Вам даже не смешно, что чемпион области изливает душу, как заклейменный классиками спившийся интеллигент девятнадцатого века.

Принесли коньяк и хорошие ароматные бифштексы.

— Какой джентльменский ужин, а я веду себя так, будто пью сивуху под малосольный огурец. Скажите, я не совсем пьян, а?

Он посмотрел Мазину в глаза, и тот снова не заметил в них хмеля. "Неужели он просто хитрит? Он хитрит, а не я?"

— Вы не пьяный.

— Да. Это верно. Во всяком случае, я не собираюсь бить посуду. Но я не рассказал вам главного.

— Я вас слушаю.

— Все еще надеетесь, что-то выведать?

Мазин пожал плечами.

— Простите. Вопрос был глуп, конечно.

Рождественский снова наполнил рюмки:

— Это потому, что я собираюсь перейти к трудной части истории. По-настоящему мы встретились у Инны. Когда он вернулся из деревни, я учился в аспирантуре. Инна уже работала в музее. Когда Кротов заболел и стало ясно, что ничего сделать нельзя, она бросила институт и приехала, чтобы ухаживать за ним. Проболел он с год. Потом умер. Инна возвратилась в Ленинград. А совсем сюда приехала, когда окончила…

Вообще Инна, конечно, не такая, как все. Поймите меня правильно. Я ее не идеализирую. И когда говорю — не такая, это не значит — лучше других. Просто она — сама по себе. Ну как это лучше объяснить? Иногда она кажется очень слабой. И ей, действительно, бывает чертовски трудно. Наверно, потому что в ней совершенно не развита способность приспосабливаться к жизни, к обстоятельствам. Я имею в виду не вульгарное приспособленчество, а необходимую способность живого целесообразно реагировать на окружающую среду. Ведь человек — такой же биологический организм, как и любимые Антоном кошки. Наша среда сложнее, разумеется. Однако у нас есть комплексы конкретных и в общем-то простых навыков, общепринятых понятий, что ли… Но у нас биологическое совмещается с социальным, потребности природы — с общественным мнением, общепринятыми взглядами, поведением.

Вот у Инны все это совсем не так. Она поступает в ущерб себе не потому, что допустила ошибку, а потому, что иначе поступить не может. Ей не приходится, по-моему, выбирать или сомневаться. Она делает что-то и никогда не жалеет об этом. Хотя бы это было больно. Но у нее отсутствует само чувство житейского опыта, чувство ошибки. В общем, как та кошка у Киплинга, которая ходила сама по себе… Бросила учебу и приехала ухаживать за отцом, хоть тут и была ее тетка, Дарья Романовна. Но Инна решила, что она должна быть здесь сама, и приехала. Конечно, можно считать это проявлением преданности, стремлением спасти отца, но, когда мой фатер предложил ей устроить Константина Романовича в клинику к очень видному специалисту, она отказалась. Только потому, что раз и навсегда вычеркнула его из числа людей, которых признает. Это было несправедливо. Отец никогда не предавал Кротова, он нигде не произнес о нем ни одного дурного слова. Ну пусть ей не нравилось поведение моего отца… Она ж должна была думать о своем! В клинике ему могли помочь.

— Вы уверены?

— Я сказал — могли. Сделать-то нужно было все возможное.

— Пожалуй.

— После этого случая я долго у нее не был. До самой смерти профессора. Потом она уехала… Давайте выпьем, а? — Он глянул в пустую рюмку и сказал вдруг, преодолевая себя: — Я любил ее… Из этого ничего не вышло.

Мазин смотрел мимо Рождественского на эстраду, где певица сжимала руками микрофон. Руки у нее были некрасивые, с набухшими венами.

"Лучше б она выступала в перчатках".

— Но, может, и вышло бы, если не Антон. Хотя все это не так прямолинейно. Он не отбивал ее у меня. И вообще я понял, что любил ее, когда стало уже поздно. Я привык к успехам. Мне все давалось легко. Инна знала это. Даже о женщинах. Я сам хвастался, когда мы были только друзьями. Я бывал у нее почти каждый день. А потом стал бояться…

Рождественский выпил еще немного, но так и не взялся за бифштекс.

— "А знаешь, у меня Антон!" — сказала она однажды, когда я зашел. "Испорчен вечер", — подумал я и здорово ошибся. Испорчено было гораздо больше. А вечер как раз прошел неплохо, лучше, чем я думал.

Он к этому времени здорово подтянулся и не носил уже широченных штанов, хотя и приехал из деревни.

— Антон собирается в аспирантуру, — объявила Инна.

— Дело хорошее, — ответил я вежливо. — А как же здоровая сельская жизнь? Ведь он уехал в деревню добровольно.

— С этим покончено, — бросил Тихомиров.

— Полное разочарование?

— Нецелесообразно вкладывать мозги в убыточное дело.

Он всегда бывал категоричен. В этом ему не откажешь.

— А что думает семья?

— С женой я разошелся.

— Ого! Все мосты сожжены?

— Даже плоты.

— Прекрасно. Это в нашем характере. До старости начинать новую жизнь. Описано в художественной литературе.

— Я не старый!

— Каждый живет свою жизнь только по-своему, — сказала Инна.

— Вот и подведена философская база. Остается выпить по такому случаю. Я, кстати, захватил бутылочку.

И выпили. Антон разошелся и много говорил, но больше не о себе, а о генетике, о новых перспективах, о том ущербе, который был нанесен, короче, обо всем, о чем мы уже переговорили тысячу раз, и потому казался очень провинциальным. И не только мне, но и Инне. Я видел, что она слушала его без особого интереса. Но потом он перешел на дела сельские и рассказал немало любопытного. Ругал бесхозяйственность, говорил о необъятных возможностях. Инна вдруг перебила его, неожиданно так:

— Знаете, мальчики, я, когда ехала из Ленинграда, проснулась в вагоне рано утром, смотрю: солнце встает. Огромное и красное, и колышется, будто кисель из холодильника. И я подумала, как легко сосчитать, сколько раз я видела восход солнца. Вот закатов много. А на закате всегда тревожно и печально.

— Не замечал, — рубанул Антон, — хоть я их и насмотрелся.

Рождественский отрезал все-таки кусочек бифштекса. Мазин тоже попробовал остывшее мясо. Но есть, несмотря на выпитое, не хотелось. Блондинка на эстраде пела:

Смерти не будет — будет музыка…

— Поступить в аспирантуру ему помог мой отец. Не знаю, в самом ли деле он почувствовал в Антоне "способнейшего ученого", как любил повторять, но взялся его поддерживать необычайно энергично. Скорее тут действовал комплекс вины перед Кротовым. "Этого юношу Константин очень ценил!" Хотя он его не ценил и не мог ценить, а просто возился с мальчишкой. Но так уже устроены люди: что вообразят, становится фактом. Истиной в этой истории было только то, что Антон повсюду защищал кротовские идеи и работал над теми же проблемами.

И часто бывал у Инны. Все чаще. Я видел, куда идет дело, но ничего не мог изменить. Жизнь не приучила меня к борьбе. Мне всегда доставалось то, чего я добивался, вернее, не добивался, а просто хотел. Хотел — и все получалось. А тут не получалось, и я чувствовал полное бессилие… Наконец я понял, что все потеряно. Тогда Антон решил объясниться со мной. Он уже ничем не рисковал.

Мы засиделись у Инны. Это было похоже на пересиживание. Кто кого. Я чувствовал себя мерзко, ибо прекрасно понимал, кто из нас лишний. Да и смешно взрослым играть в такие игрушки.

Наконец он поднялся, и я обрадовался его словам.

— Ты, Игорь, не собираешься еще?

— Да, да, конечно, пошли, — заторопился я, сам себя обманывая, потому что это было не джентльменство, а капитуляция.

Она проводила нас на лестницу, и мы пошли. Пошли пешком и вместе, хотя можно было ехать и вообще-то нам нужно было в разные стороны. Но мы, не сговариваясь, пошли вместе. Вернее, я пошел за ним, чтобы получить тот нокаут, к которому он меня уже подготовил.

Мы шли и шли и молчали долго. Видно, и ему разговор этот давался не просто.

— Игорь, нам нужно поговорить, — наконец начал он.

— Как мужчина с мужчиной? — попытался я взять, ненужный, идиотски-иронический тон.

Но он пресек его. Ответил строго:

— Да, как мужчина с мужчиной.

— Ну, говори.

Он еще подождал:

— Игорь, я не знаю и знать не хочу, что у тебя было с Инной, но мы с ней любим друг друга. И это по-настоящему.

Значит, все, что было у меня, не могло быть настоящим! Но я даже не оскорбился. Я почувствовал облегчение, как мальчишка, который вдруг понимает, что ему ни за что не решить задачу по алгебре. И я сказал:

— Поздравляю. У нас ничего не было.

Он обрадовался. Все-таки нам, мужчинам, всегда неприятно знать, что у тебя был предшественник. Я поспешил его успокоить какими-то фальшивыми словами. Было очень отвратно — как будто я отказывался от Инны, предавал ее.

И как я потом ни говорил себе, что поступил правильно, раз они полюбили друг друга, что спортсмен обязан уступать сильнейшему без злобы и зависти — любовь ведь не спорт и нельзя ее решить логикой и разумом, особенно если разум оправдывает слабость.

Слава богу, инстинкты еще не изжили себя. Иногда они очень хорошо проясняют, что разум запутывает. Ведь разум — наш хитрый слуга, он умеет подчиняться, льстя и обманывая. А инстинкт не проведешь, природа не смирится с уловками силлогизмов. Впрочем, все это теория. Я уступил без боя.

— Ты ее любишь? — спросил он со своей деревенской манерой рубить сплеча.

— Мы слишком долго были друзьями, — ответил я жалкую полуправду.

— Но ты не в обиде на меня, старик?

Вот тут бы уж стоило что-то сказать, да ведь я сам допустил его до этих слов, расчищал им дорогу. И у меня оставалось только полная капитуляция.

— Да ну! За что?

— Вот это здорово! Это хорошо, — оживился он, — я, ты понимаешь, боялся. Мы же всегда были друзьями. (Хотя, если не считать полузабытых детских лет, мы никогда друзьями не были.) Мне нужны такие люди, как ты и она. (Вот это было истиной.) И представляешь, как паршиво бы получилось, если б мы с тобой… Ну, да ты сам понимаешь!

Единственно, на что меня хватило, это не напиться с ним по такому случаю. Зато он успел рассказать, какая Инна хорошая. Он уже называл ее Инкой, и меня это особенно коробило.

Назад Дальше