Пошла навестить Райку. Ее бабушка предупредила меня в прихожей: «Не больше десяти минут, и никаких разговоров про окопы…»
Райка почернела, усохла, по-старушечьи опустились уголки рта. На улице я бы ее не узнала. Какой-то совсем другой — взрослый, потрясенный человек смотрел на меня из глубоко запавших глазниц.
Расспросив Райку про здоровье; я собралась уходить. Она тоже задала мне несколько вопросов. И недобро усмехнулась: «Неплохо окопалась в тылу!»
Злые эти слова помогли мне. Раньше я считала рытье окопов только тяжелой и скучной работой. К тому же не очень нужной. Ведь скоро мы будем бить врага на его территории!
Но теперь-то я поняла, что для меня окопы — ближайший путь на фронт.
Через три дня я присоединилась к группе москвичей моего района, уезжающих на строительство оборонительных сооружений. Среди них были и знакомые девочки.
Грузовики довезли нас до Можайска. Там, под холодным дождем рыли землю сотни людей — в большинстве женщины и подростки. Мне сказали, что здесь же работает и ополченская дивизия. Так впервые я узнала о существовании народного ополчения…
Уже через полчаса на руках моих образовались кровавые мозоли.
Периодически раздавался крик «Воздух!». Меня удивило, как вяло реагировали люди на появление фашистских бомбардировщиков. Правда, многие чувствовали себя здесь более уверенно, чем в московском бомбоубежище. Не было ощущения ловушки, страха быть погребенным заживо. Да и поразить в щели могло только прямое попадание, что, особенно под защитой зениток, случалось редко.
Два раза в день в громадных бидонах привозили остывшую похлебку. Спали в холодных сараях. Жалоб я не слыхала — да и на кого жаловаться? На немцев?..
Я старалась быть поближе к ополченцам, и они скоро стали принимать меня за свою. Тем более что я ходила в синем комбинезоне, прихваченном из сандружины, и повязкой с красным крестом на рукаве.
Поэтому, когда среди ночи ополченцев подняли по тревоге, я, никого не спрашивая, присоединилась к ним. Да меня никто и не замечал, не до того было. Немцы прорвали фронт под Вязьмой…
Одетые кто во что горазд, большей частью невооруженные («достанете оружие в бою!»), шли ополченцы по раздолбанной лесной дороге. До меня долго не доходило, что негромкое, мерное и, я бы даже сказала, мирное погромыхивание (словно лупили громадными молотами по гигантской наковальне) и есть канонада. А понял, спросила: «Скоро фронт?» Пожилой человек в очках угрюмо ответил: «Вот прорвутся танки и будет тебе фронт».
Это не укладывалось в голове, не доходило до сердца. Было не страшно — детская смелость неведения.
Конечно, все чувства притупились и от нечеловеческой усталости, ведь шли уже всю ночь. На десятиминутных привалах засыпали молниеносно, некоторые ухитрялись «кемарить» даже на ходу.
Рассвело. Было тихо и солнечно.
И вдруг гром среди ясного неба да черный столб посреди колонны, недалеко от меня. Второй! Третий! — уже за мной.
Дорога сразу опустела. Все, кто уцелел, скрылись в лесу. Остались неподвижные, застывшие в неестественных позах фигуры, да раздались крики раненых: «Сестра! Сестра!»
(Впоследствии я поняла, что это был минометный налет. В отличие от снарядов осколки мин всегда летят в одну сторону — поэтому можно случайно уцелеть, даже находясь рядом с разрывом.)
Я действовала автоматически — перевязала одного раненого, второго, третьего. Но тут услышала крики: «Танк! Танк!» — и увидела бегущих солдат.
…Я мчалась через лес, спотыкаясь и падая, расшибаясь и не чувствуя боли, повторяя, как молитву, про себя: «Господи! Господи! Если ты сделаешь чудо и оставишь меня живой, никогда, никогда я не сунусь больше в этот ад!» Потеряла санитарную сумку.
То приближались, то удалялись автоматные очереди и винтовочные выстрелы, над ухом нежно посвистывали невесть откуда взявшиеся пичуги. Только потом, приобретя уже кой-какой фронтовой опыт, я поняла, что это были шальные пули — они прилетали из недальнего боя.
А затем все стихло. Я почувствовала, что выдохлась, замедлила шаги. И тут услышала родное: «Стой! Кто идет?»
Кончилось одиночество — самое тягостное ощущение, которое может быть у человека на фронте, особенно если он новичок.
Я оказалась в расположении пехотного полка. Меня отвели на КП батальона. Комбат — светлые глаза на кирпичном лице, острые углы скул, твердая линия рта и неожиданная ямочка на подбородке — заставил меня подробно рассказать обо всех моих приключениях, особенно о танке. Потом землянка затряслась от дружного хохота. Оказалось, что я… приняла свой танк за фашистский! А солдаты бежали врассыпную потому, что знали — сейчас немцы начнут лупить по нему изо всех стволов.
«Ну вот что, доктор! — сказал, отсмеявшись, комбат. — Своих ты все равно потеряла, оставайся с нами. Будешь одна за весь санвзвод. А сейчас спи».
В первом же бою все сложилось совсем не так, как я себе представляла.
Когда полк поднялся в атаку, не было ни лавины наступающих, ни громового «ура!». Просто-напросто, несколько жиденьких цепочек, на ходу перезаряжая винтовки, молча бежали вперед, судорожно паля в направлении фашистов, но не видя их — я, во всяком случае, никого не видела.
А вокруг с грохотом вырастали черные кусты и столбы. Грохот от разрывов был глуше, чем грохот выстрелов. Поэтому поначалу я бросалась на землю, когда били свои минометы, и не обращала внимания на вражеские мины. То и дело приходилось останавливаться, чтобы перевязать раненого.
Потом цепочки почему-то залегли, и тогда вдруг выяснилось, что я попала в другой полк. По-видимому, после одной из перевязок спутала цепочку.
Я долго бродила между черными грохочущими кустами, разыскивая свой батальон. Очень хотелось пить.
Только нашла своих, цепочки снова поднялись и побежали вперед. Чтобы опять не потеряться, решила не отставать от комбата — высокий, с пистолетом в руке, он легко бежал впереди всех и был хорошим ориентиром.
Грохот усилился. Я потеряла счет раненым.
Как-то механически, словно заведенная, наскоро перевязывала очередного упавшего бойца, а потом искала глазами комбата — он продвигался вперед то короткими, то длинными перебежками — и догоняла его.
Так получилось, что комбат, его ординарец и я (я — только от страха снова потеряться) первыми влетели в деревню. В хате, куда мы ворвались с ходу, прижавшись к стене, поднял кверху дрожащие руки немецкий солдат, оказавшийся санитаром. Раненный в ногу, он не смог уйти. Его санитарная сумка почему-то была набита не бинтами, а… сахарным песком.
Со странным чувством ненависти и жалости смотрели я на этого беспомощного, немолодого человека, И вздрогнула, представив, что было бы со мной, попади я к ним в лапы…
Тяжелая рука комбата опустилась мне на плечо:
— Холодно, сестренка? Погрейся.
Он протянул мне фляжку. Не поняв, что там водка, я отхлебнула большой глоток и страшно закашлялась. Кругом добродушно рассмеялись.
Нужно было подумать об эвакуации раненых в тыл: проследить, чтобы санитары-носильщики не забыли ненароком кого-нибудь, постараться организовать повозки, и я выскочила из избы.
Это неверно, что к опасности не привыкают. Кто не привыкнет, тот должен сойти с ума…
Главное, что меня мучило, — страшная усталость. Только прикорнешь в окопчике, снова постылое: «Приготовиться к движению!».
Честно говоря, я даже не всегда понимала, когда наступаем, а когда отступаем. Всегда стреляем мы, всегда стреляют по нас, всегда кого-то перевязываешь, всегда куда-то бежишь, а вот в какую сторону — представляла поначалу не очень ясно…
В конце сентября дивизия оказалась в кольце. Почему это произошло, почему вообще началась катастрофа всеобщего отступления?.. У нас, окруженцев, не было времени задумываться — нужно было действовать.
Меня спасло то, что я не отходила от комбата. В самом безнадежном, казалось бы, положении он повел батальон на прорыв. Двадцать три человека вырвались из окружения и ушли в дремучие можайские леса. Про судьбу других не знаю…
Через три года, на госпитальной койке, я напишу длинное вялое стихотворение о том, как происходил этот прорыв. Начиналось оно так:
И еще пятьдесят строк. В окончательном варианте я оставила лишь четыре:
Это я к тому, какой ценой приходится порой платить за четыре строчки…
Немцы шли дорогами, а нас вел по глухомани уроженец здешних мест — ординарец комбата. Бывший лесник, он знал тут каждую тропу, каждое дерево. Мне, умеющей заплутаться в трех соснах, способность нашего Сусанина выбирать нужное направление среди совершенно одинаковых деревьев казалась чем-то сверхъестественным.
Поначалу немцев мы не встречали. Звуки боя вспыхивали то справа, то слева, то сзади, то спереди. Но канонады — точного ориентира линии фронта — мы не слышали.
Лесник вел нас к своей избушке, где у него оставалась семья. Там мы должны были разузнать обстановку, прихватить продукты, спички и идти дальше, к своим.
Ребята прикончили последние сухари и жевали ягоды да какие-то корни. У меня почему-то не было чувства голода, только мучила все время жажда.
На закате третьего дня еле заметная тропка вывела нас из дремучего леса на поросший кустарником холм. Под ним и приютился домик бывшего лесника, а в двенадцати километрах от него — деревня.
Лесник считал, что фрицы вряд ли поселятся в хате на отшибе, в лесу. Вот деревня — другое дело.
«Слухай меня, командир, — сказал он комбату. — Если все в порядке, пошлю к вам пацана. Или жену. Или (он сделал паузу, помрачнев) вернусь сам. Ждите полчаса. Ежели никого не будет, тут же сматывайтесь. Значит, беда… Вот, командир, я намалевал план. Идите по нему».
Мы ждали сорок минут. Попискивали пичуги, на этот раз настоящие. Никто не пришел.
Что случилось? Беда или просто жинка уговорила лесника остаться, не пустила его?..
Как бы то ни было, ждать дольше мы не могли. И пошли на восток.
К своим мы выходили тринадцать суток, тринадцать дней и ночей — сколько же это составило часов, минут, секунд? Впервые я поняла, что секунда может быть вечностью, впервые поняла, как относительно понятие времени.
Мы шли, ползли, бежали, натыкаясь на немцев, теряя товарищей, опухшие, измученные, ведомые одной страстью — пробиться!
Случались и минуты отчаяния, безразличия, отупения, но чаще для этого просто не было времени — все душевные и физические силы были сконцентрированы на какой-нибудь одной конкретной задаче: незаметно проскочить шоссе, по которому то и дело проносились немецкие машины, или, вжавшись в землю, молиться, чтобы фашист, забредший по нужде в кусты, не обнаружил тебя, или пробежать несколько метров до спасительного оврага, пока товарищи прикрывают твой отход.
А надо всем — панический ужас, ужас перед пленом. У меня, девушки, он был еще острее, чем у мужчин. Наверное, этот ужас здорово помогал мне, потому что был сильнее страха смерти.
И конечно, помогала вера в комбата, преклонение перед ним, помогала моя детская влюбленность.
Наш комбат, молодой учитель из Минска, действительно оказался человеком незаурядным. Такого самообладания, понимания людей и таланта молниеносно выбрать в самой безнадежной ситуации оптимальный вариант я больше не встречала ни у кого, хотя повидала немало хороших командиров. С ним солдаты чувствовали себя как за каменной стеной, хотя какие «стены» могли быть в нашем положении?
К «дырке» в немецком переднем крае комбат привел только девять окруженцев. Остальные либо остались лежать в лесу, либо, раненные, были пристроены в глухих деревнях у жалостливых солдаток.
«Дырка» эта оказалась… минным полем.
Конечно, мы приуныли. Куда теперь деваться?..
В легких начинающихся сумерках комбат некоторое время внимательно разглядывал запорошенную первым ранним снежком землю, потом решительно шагнул вперед. Мы замерли, кто-то бросился в кустарник и упал ничком.
Комбат сделал еще два осторожных шага, потом вдруг… стал приплясывать на месте. У меня оборвалось сердце — свихнулся человек. Все замерли, ожидая взрыва. А комбат сказал вполголоса, очень буднично: «Все в порядке, ребята. Мины-то противотанковые. Для них вес человека — что вес мыши… Подождем еще полчасика, пока стемнеет, и айда к нашим».
Мы отдохнули немножко в кустах, договорились о порядке перехода через нейтралку. Я должна была идти посередине, комбат замыкающим. Первому был дан наказ окликнуть своих на «чисто русском» языке — а то еще подстрелят.
Все было спокойно, мы пошли в полный рост. Сначала спотыкались о мины, потом минное поле кончилось, земля стала гладкой. Наш передний край молчал.
И когда мы считали себя уже в полной безопасности, немец бросил мину — может, и случайную.
Она разорвалась почти посередине нашей цепочки. Те, что шли впереди, остались без единой царапины. Три человека, в их числе комбат, были убиты наповал…
Мина, убившая комбата, надолго оглушила меня. А потом, через годы, в стихах моих часто будут появляться Комбаты…
В том месте, где одиннадцатого октября мы вышли к Можайску, вообще не оказалось никакого переднего края. Фронт был оголен… А руки фашистам связывали дерущиеся в окружении дивизии. Они, эти обреченные героические войска, не давали немцам пройти в прорыв…
И несмотря на то, что уже стали слышны звуки боя, оборонные работы под Можайском продолжались. Женщины, подростки и старики лихорадочно рыли окопы. А «юнкерсы» заходили на укрепрайон волна за волной.
Моих товарищей повели в военную комендатуру — выяснять личности.
Я боялась попасть в комендатуру. Мне было бы очень трудно доказать правдивость своей запутанной истории, трудно объяснить, как я оказалась в окружении. Еще примут сгоряча за шпионку…
В моем положении самое лучшее было — вернуться на окопы.
Там я увидела готовые к отъезду грузовики — подросткам приказали уехать в Москву.
На одном грузовике заметила стайку своих подружек по «казакам-разбойникам». Сначала они меня не узнали (я невольно вспомнила, как изменилась Райка), потом заахали: «На днях приезжал твой отец, привез теплые вещи, ты извини, мы их сейчас вернем (я махнула рукой, шофер уже заводил мотор), он эвакуируется пятнадцатого со спецшколой».
Я вскочила на колесо, перевалилась через борт, грузовик тронулся.
…Накануне войны отец перешел в только что организованную 1-ю Московскую спецшколу ВВС. По-моему, решающую роль в этом сыграло то, что преподаватели там обеспечивались добротным летным обмундированием. Наконец-то он вылезет из потертой вельветовой толстовки и вечного «семисезонного» пальтеца!
И назывался отец теперь не классным руководителем, а командиром взвода!
И вот спецшкола эвакуируется. Куда?..
Я поняла, что должна увидеться с родителями. Попрощаюсь, а потом пойду в райком комсомола — девчонки говорили, что там несовершеннолетних берут в школы радистов, разведчиков, диверсантов.
…Отец очень сдал за эти дни. Он был убежден, что я вернулась только для того, чтобы ехать с ним в Сибирь. Произошел один из самых мучительных в моей жизни разговоров.
Отец говорил примерно следующее: «Я уважаю твои патриотические чувства, но разве шестнадцатилетней девчонке обязательно быть солдатом переднего края? Не естественнее ли стать сестрой в госпитале?.. Романтика? Ты же не могла не понять, что на фронте ею и не пахнет? И что раненых из огня должны вытаскивать здоровые мужики, а не такие козявки?»