Я возражала, что точно такие «козявки» воюют наравне со «здоровыми мужиками». И при чем здесь романтика?..
Боязнь красивых слов помешала мне добавить, что прикрыть Родину в этот час можно только собой. И что я никогда не прощу себе, если проведу войну в тылу…
Через два дня, проводив родителей на станцию Москва-Товарная, где грузился их эшелон, я с тяжелым сердцем пошла домой. Москвичи готовились к уличным боям — ставили надолбы, строили баррикады.
Соседка по квартире, всхлипывая, рассказала мне, что управдом требует ее немедленной эвакуации, а как она тронется с места с двумя малышами — один из них родился в бомбоубежище три месяца назад?..
Утром я должна была пойти в райком комсомола.
Но жизнь решила иначе. На рассвете в квартире появился… отец. Оказывается, ночью столицу сильно бомбили (я-то ничего не слышала), на Москве-Товарной вспыхнули пожары, эшелон их задержали и не отправят раньше следующей ночи. Отец твердо решил никуда без меня не ехать («бред какой-то — ребенок остается в осажденном городе, а он, мужчина, эвакуируется!»). И в конце концов, на фронт можно пойти и из Сибири — теперь-то я едва ли «боюсь», что война кончится «слишком быстро». А я пока немножко окрепну. Он дает честное слово, что не будет мне препятствовать…
В глазах отца стояли слезы, вид был — как перед сердечным приступом, и я сдалась… К тому же подействовал довод, что на фронт можно пойти и из Сибири.
На рассвете 16 октября наш эшелон, в котором разместились две военно-воздушные, две артиллерийские и две военно-морские спецшколы, двинулся на восток.
Он то мчался часами без остановок, то останавливался на неопределенное время, и тогда всюду на путях белели голые попы мальчишек — в теплушках, естественно, не было туалетов. Нам, девчонкам, дочерям преподавателей, приходилось туго — не уединишься…
А в глазах — и взрослых и «спецов» я снова была просто девочкой.
Словно мне приснилось все, что произошло совсем недавно, в тех проклятых, в тех незабвенных лесах. И странная, непонятная для других болезнь — «фронтовая ностальгия» — начала преследовать меня уже в этом эшелоне, увозящем от войны…
Наконец эшелон с хмурыми «спецами» затормозил в глухом таежном поселке Заводоуковка, под Тюменью. Ноябрь здесь был морозным и снежным — трудно пришлось мальчишкам в их пилотках и ботиночках.
Семьи преподавателей разместили в избах местных жителей.
Для того чтобы избежать волокиты, письмо с просьбой отправить меня на фронт я послала прямо на имя Верховного Главнокомандующего. Ответ не заставил себя ждать, но пришел почему-то… из районного, Ялуторовского, военкомата. В нем сообщалось, что «без особого указания женщин в армию не призывают». Здесь действовали законы тыла.
Вот когда я поняла, в какую ловушку невольно попала!
Но сдаваться не собиралась. Поступила на вечерние двухмесячные курсы медсестер военного времени, организованные при эвакогоспитале. Конечно, одновременно и работала — тогда нельзя было иначе. Сначала кассиром на молокозаводе, потом, поняв, что при моей «любви» к арифметике, попаду под суд, пошла на лесоповал.
Работа была адской, жизнь голодной и тоскливой, мои сверстники — «спецы» — казались мне детьми.
Среди этих «детей» был и Володя Комаров — будущий легендарный, трагически погибший космонавт.
Вот в пилоточке с отогнутыми на покрасневшие уши краями бежит он по сибирскому морозцу и ничего еще не знает о своей необычной, о своей звездной судьбе.
Космос! До него ли было тогда землянам? Московские мальчишки в Сибири бредили фронтом.
Я решила пойти в Ялуторовский райвоенкомат лично. Добраться туда можно было только пешком, по шпалам, оттопав двадцать с лишним километров, — обычно в Заводоуковке не останавливались никакие составы.
Шла я в самом радужном настроении. Меня осенила гениальная идея «потерять» паспорт (пусть попробуют затребовать дубликат из прифронтовой Москвы!) и прибавить себе годик или, еще лучше, два.
На полпути меня остановили мост через Тобол и грозный оклик пожилого усатого часового:
— Стой! Кто идет?
Тогда, ничтоже сумняшеся, я решила перебраться через реку по свободно плывущим бревнам — в те времена лес сплавляли не связанным в плоты, «молью».
У берега бревна плыли густо и медленно — перепрыгивать с одного на другое было просто. Но чем ближе к середине широченной реки, тем они шли реже, я уже с трудом сохраняла равновесие. А на середине просто-напросто стала тонуть…
Кроме себя, надеяться было не на кого. Я легла на скользкие, уходящие в воду и пытающиеся ударить меня по голове бревна, и неуклюже, как краб, переползала с одного на другое.
Говорят, бог хранит дураков. Только этим я могу объяснить, что все-таки добралась до противоположного берега.
Однако не успела я распрямиться, как снова услышала знакомое:
— Стой! Кто идет?
Не знаю, за кого принял меня молоденький круглолицый солдатик — за русалку или за диверсантку, но вид у него был испуганный.
— Стой! Стрелять буду!
Я увидела направленное на меня трясущееся дуло винтовки и по отчаянному лицу часового поняла, что он действительно выстрелит.
— Ложись! — прозвучал срывающийся юношеский тенорок, и одновременно щелкнул затвор.
Не раздумывая, я плюхнулась в ледяную воду и лежала в ней до тех пор, пока не появился какой-то заспанный командир. Меня под конвоем отвели в жарко натопленную каптерку.
Поняв, что я не вражеский лазутчик (при мне был комсомольский билет. «Вроде настоящий», — задумчиво сказал командир), меня сначала обругали хорошенько, а потом, дав обсушиться, даже остановили попутный товарняк, чтобы он подбросил меня до Ялуторовска.
Я и слыхом тогда не слыхала, что именно в этот городишко были сосланы некогда «опасные государственные преступники» — Пущин, Якушкин, С. Муравьев-Апостол, Оболенский и другие декабристы.
А совсем недавно написала:
Не раз и не два ходила я в военкомат.
А на фронте было очень тяжело. И каждая тревожная сводка, каждое сообщение о сданном городе больно отзывалось в слабом сердце отца. И случилось то, чего я всегда боялась, — сердечный приступ, потом парез, то есть частичный паралич. Лежал он жалкий, беспомощный, почти потерявший дар речи, не чувствуя, когда папироска, попадая в левую, парализованную часть рта, выпадала из омертвевших губ. А за ситцевой занавеской отделяющей нас от хозяев, кричали, смеялись и плакали дети…
Отца отвезли в районную больницу в Ялуторовск. Навещая его там, я всякий раз наведывалась в военкомат.
К счастью, вскоре отцу стало лучше, парез прошел. Но болезнь как-то изменила его личность. Он стал менее эмоциональным, менее ранимым и относился гораздо спокойнее к моему стремлению на фронт.
Долгожданная повестка, пришедшая ко мне третьего августа, совпала с днем выписки отца из больницы. Опять столкнулись лоб в лоб Личное и Общественное — не время, конечно, было покидать больного старого человека…
В военкомате меня заверили, что девичий наш эшелон (в Сибири провели мобилизацию молодых женщин) обязательно остановится в Заводоуковке. Поэтому я предложила отцу доехать до поселка вместе.
А эшелон Заводоуковку промахнул. И остановился где-то километрах в пятидесяти за ней. Отец вышел в глубокую ночь, на глухом полустанке. Как он доберется до дому? Слабый, не окрепший после болезни? И доберется ли вообще?.. Мысль об этом мучила меня всю долгую дорогу.
А жизнь готовила мне еще одно неожиданное испытание — первую встречу с подлостью.
Надо сказать, что в последние месяцы эвакуированным приходилось туго. Карточки почти не отоваривались, тряпки, взятые из дома, были давно обменены еду. Держались только на скудной пайке хлеба.
Целый день в Ялуторовске у меня не было во рту ни крошки. Поэтому я с особым нетерпением ожидала, когда выдадут сухой паек. Но оказалось, что предприимчивый интендант решил поживиться за счет мобилизованных девчат. Он отметил в продаттестатах, что нам якобы уже выданы продукты за три дня вперед…
С голодухи я и сама совершила не слишком красивый поступок. На одном из полустанков рядом остановился эшелон с эвакуированными ремесленниками. Голодные мальчишки высыпали на пути. Часть из них, как саранча, набросилась на неубранное картофельное поле — что мог сделать с ними сторож? Другие подлетели к женщинам, меняющим продукты на тряпки.
У меня оставалось единственное богатство — толстая тетрадка. Бумага тогда ценилась в Сибири очень высоко — ее перестали продавать, а школьникам надо же было на чем-то писать. Да и для писем на фронт сибиряки уже израсходовали последние клочки.
Со своим богатством я бросилась к женщине, у которой осталась последняя поллитровка молока. Вместе со мной ринулся и ремесленник лет четырнадцати. Одновременно я протянула торговке тетрадь, а мальчишка сорванную с плеч рубаху.
На секунду женщина заколебалась, но потом отдала предпочтение тетради.
Пацан отошел, понурясь. Лопатки у него торчали, как крылья у ангелов на полотнах старинных мастеров…
Эти несчастные пол-литра молока да неожиданный подарок — горячий обед в Новосибирске — помогли мне продержаться три дня.
Было и еще одно событие — баня:
Правда, я-то не бросилась «с визгом» к обмундированью, и зря — пришлось брать, что осталось, а осталось, естественно, самое плохонькое, уже БУ, и ремень не кожаный, а брезентовый, и не сапоги, а ботинки сорокового размера.
На мне все, конечно, болталось, как на вешалке, но я была счастлива: мечта моя была уже одета в реальную одежду — военную форму. К тому же мне выдали наконец сухой паек, кончились мои танталовы муки. Правда, из-за этого пайка, состоявшего из хлеба, сахара и невероятно соленой ржавой селедки, я чуть было не отстал от эшелона. Набросилась на селедку, потом стала погибать от жажды и на остановке рискнула побежать через пути к колонке с водой. А состав мой в это время двинулся…
…Эшелон шел на восток, говорили, что нас везут в военную школу. Я смирилась с этим — войне не было видно конца, вернусь на фронт, когда закончу школу. Курс военных наук проходили тогда молниеносно.
Высадились мы в Хабаровске. И стали курсантами ШМАС — школы младших авиаспециалистов. Проучившись полтора месяца, я должна была называться стрелком авиавооружения. Специальность эта не имела никакого отношения ни к стрельбе, ни к воздуху. Просто «стрелок» обязан был держать в боевой готовности самолетное вооружение — пулеметы, пушки, бомбы. Невозможно было придумать дела более мне противопоказанного.
В отличие от других девушек, в основном механизаторов и работниц от станка, то есть имеющих умелые руки, привычные к технике, я оказалась абсолютно неспособной воспринять то, чему нас учили. Моя бестолковость стала притчей во языцех. Даже по окончании курса мне с грехом пополам удавалось разобрать пулемет ШКАС или пушку ШВАК, но о том, чтобы их собрать… Вечно какие-нибудь части оказывались у меня «лишними».
А деваха, произносящая «шешнадцать» и «облизьяна», легко справлялась с металлическими чудовищами. Кстати, и обучающий нас сержант говорил «жыждется». Мое уважение к начальству было столь высоко, что я засомневалась в правильности своего произношения и тоже стала говорить «воинская дисциплина жыждется на…»
Такие же «успехи» я показала и на строевой подготовке… Единственная из всех никак не могла, например, усвоить поворот на месте или правильно выйти из строя. Девчонки помирали со смеху.
А как я их развеселила, когда пришла моя очередь мыть полы! Дома у нас был линолеум, который просто протирали влажной тряпкой, обернутой на половую щетку. А оказалось, что мытье полов — это настоящее искусство. Нельзя, например, ползать по полу, а нужно наклоняться, не сгибая колен — настоящий акробатический номер. Тряпку я тоже, оказывается, выжимала не по правилам. Вся школа сбежалась поглазеть на белую ворону. Даже строгий сержант не мог удержаться от улыбки.
Пусть смеются! Я-то знала, что оружейником мне все равно не быть и что на передовой обходятся и без строевой, и без мытья полов. Только бы выбраться на запад. Ведь в кармане гимнастерки, в комсомольском билете, у меня лежало свидетельство об окончании курсов медсестер!
Мы занимались по шестнадцать часов в сутки. Но кончилось и это. Опостылевшая ШМАС позади. Теперь уже — фронт.
И тут жизнь мне дала поддых так, что впервые я поверила — судьба… Мне вручили направление «для дальнейшего продолжения службы» в штурмовой авиаполк, базирующийся не на западе, а на… Дальнем Востоке!
Эскадрилья в моем лице получила хороший подарок! В первый же день, встав, чтобы дотянуться до боекомплекта, на перкалевую плоскость хлипкого биплана И-15-бис, я продавила ее. Вяло подумала: «Повредила самолет! Что теперь будет? А, не все ли равно!»
Через неделю (ноябрь здесь стоял морозный, с ледяным ветром) я додумалась унести в казарму пулеметную ленту, чтобы протереть ее в тепле — на морозе руки прилипали к железу, оставляя на нем клочья кожи. А ночью объявили боевую тревогу. Во время бега на аэродром, который находился в трех километрах от казармы, споткнулась, упала, со всего маху ударившись о мерзлую землю грудью, — за пазухой же лежала эта самая лента, я испугалась, что она взорвется от удара.
Летчик остался без пулемета… Мне грозила суровая и справедливая кара. Ну и что?..
Наступила моя очередь дежурить по эскадрилье — поддерживать огонь в печурках, не дающих застыть маслу в моторах самолетов. Я старалась изо всех сил, но печурки неумолимо затухали одна за другой. Я еще подумала, как это, черт возьми, возникают пожары? Здесь вот из кожи лезешь, а проклятый огонь гаснет…
На рассвете, обходя посты, комиссар увидел у входа в землянку винтовку, а в землянке меня, спящую сидя перед погасшей печкой.
Все моторы застыли. Случись боевая тревога, самолеты не смогли бы взлететь.
А здесь, на Дальнем Востоке, или, как его тогда официально именовали, ДВФ — Дальневосточном фронте атмосфера была предгрозовой. В эти ноябрьские дни сорок второго, когда на Волге началась великая битва, нам прочитали секретную разведсводку: как только падет Сталинград, с востока ударят японцы. То и дело диверсанты убивали часовых, взрывали самолеты.
И в такой обстановке заморозить эскадрилью!.. Пахло военным трибуналом.
Комиссар не дал ход делу. Человек старше меня лет на двадцать, он относился ко мне по-отечески.
К тому времени я стала просто доходягой — вид дистрофика, страшенный фурункулез, куриная слепота. Комиссар (как признался потом) уже подумывал о моем комиссовании на предмет демобилизации по состоянию здоровья.
Конечно, было очень трудно. Кроме своего основного нелегкого дела все мы, оружейники, были заняты на земляных работах: спешно строили капониры, доты, блиндажи.
Меня и так ветром качало, а тут еще надо было таскать неподъемные носилки с землей. Шла в полуобморочном состоянии, на одном только самолюбии, под презрительными взглядами других девчонок. Им, здоровым, привыкшим к физической работе, казалось, что я просто придуриваюсь, или, как тогда говорили, «сачкую». (Расскажи, что была уже в самом эпицентре войны, да еще добровольно — не поверили бы, засмеяли…)