Избранные произведения в двух томах.Том 1.Проза (1966–1979) - Друнина Юлия Владимировна 4 стр.


И кормили нас, наземный состав, здесь, в тылу, негусто. Не вытравишь из памяти унизительной, три раза в день повторяющейся процедуры: дежурная несет доску, на которой лежат вожделенные пайки хлеба. Каждая девчонка еще издали нацеливается взглядом на тот кусок, который кажется ей побольше. Потом хватает приглянувшуюся пайку, порой руки сталкиваются, борются — я отвожу глаза. На доске остается один ломоть — мой.

Раздача супа тоже священнодействие, он разливается в алюминиевые миски по кругу, по одной ложке, сначала жидкость, потом гуща, с аптекарской точностью. Не дай бог, кому-то покажется, что налили неполную ложку!.. Оно и понятно: молодые, здоровые, занятые на тяжелой физической работе девахи.

Во время перерыва на обед у меня часто не хватало сил тащиться три километра до столовой. Валилась на землю и засыпала. И стеснялась попросить девчонок принести мне хотя бы кусок хлеба…

Да, конечно, было трудно. Но не тяжелее же, чем во время выхода из окружения? Однако тогда ко мне не пристала ни одна болячка!

Кончилось все госпиталем. Внесли меня туда на носилках, с высокой температурой и нечеловеческой болью в опухшей, как колода, и пылающей, как кумач, ноге: рожистое воспаление, флегмона, начинающееся заражение крови. В царапину на ноге попала вместе с землей инфекция, ослабевший организм не смог с ней бороться.

Сепсис ликвидировали быстро — какими-то уколами. А рожу с флегмоной стали лечить таблетками кирпичного цвета — красным стрептоцидом.

Я вдруг оказалась в раю. Лежи на койке, спи сколько хочешь, еду приносят прямо в постель, и совсем не такую, как в полку.

А красный стрептоцид действовал молниеносно — боль прошла, опухоль спадала на глазах. По-видимому, микробы тогда еще не приспособились к борьбе с лекарствами.

Я испугалась, что меня тут же выпишут из рая. Снова тяжелые земляные работы, недовольство технарей и летчиков, усмешки девчонок.

И пошла на преступление — не глотала чересчур эффективно действующие таблетки, а прятала их под подушку.

Однажды, перевернув подушку, я с ужасом увидела, что наволочка и простыня под нею стали кирпичного цвета. Тайком их застирала…

Десять блаженных дней в госпитале не только вылечили мое тело, но и душу — человек в юности подобен ваньке-встаньке. Отоспавшись, отдохнув, подкормившись немного, я стала смотреть на вещи по-другому. Снова ожила Надежда.

Войне все еще не видно конца. Почему я опустила руки, почему бы мне не попытаться драпануть и отсюда?

В полк я вернулась другим человеком. Все болячки как рукой сняло.

И работаться мне стало по-другому. В конце концов, даже медведицу можно научить ходить по проволоке…

А вооружение усложнилось — вместо устаревших И-15-бис нам прислали ИЛ-2 — бронированные, имеющие уже и реактивные снаряды штурмовики, прозванные фашистами «Черная смерть».

Понемногу пушка ШВАК и пулемет ШКАС перестали мне сопротивляться.

Решалась судьба Сталинграда. Мы ждали нападения японцев. Объявили готовность номер один. Летчики сидели в самолетах с прогретыми моторами, технари рядом. Бомбы были уже подвешены, оставалось только в случае боевого вылета, ввинтить в них взрыватели.

Во время одной тревоги, когда я под плоскостью регулировала положение бомбы специальными винтами, ребята, поддерживающие ее сверху, уронили эту стокилограммовку. Хорошо, что она только чиркнула мне по лбу стабилизатором… Впоследствии я шутила, что это было первое мое боевое ранение, причем от прямого попадания бомбы. Но тогда было не до шуток. Кровь заливала глаза, а инженер по вооружению честил меня же…

В Сталинграде шли уличные бои, и обстановка на ДВФ стала еще напряженнее.

Но когда фашистов под Сталинградом разгромили, напряжение на аэродроме спало. Постепенно мы и вовсе стали мирным гарнизоном. До такой степени мирным, что даже начала бурно развиваться художественная самодеятельность.

Здесь на сцене (в прямом и переносном смысле этого слова) неожиданно появилась я. Составленная мною по просьбе комиссара литературная композиция — мне пришлось исполнять в ней и роль ведущего — получила первую премию на смотре армейской самодеятельности.

Я легко писала новые тексты на мелодии популярных в то время строевых песен, и они вошли в быт нашего гарнизона. Бывало, по команде «Запевай!» грянут ребята гак, что у меня мороз по коже:

Эй, пилот молодой,
Когда вступишь ты в бой,
Свою юную жизнь не жалей,
А в священном бою
За Отчизну свою,
Как Гастелло, стервятников бей!

Простые, безыскусные, шаблонные слова, но они отвечали настроению летчиков, рвавшихся на фронт, и комиссар всячески поощрял меня к «творчеству».

Его уважение к моему интеллекту было так высоко, что мне даже поручили проводить занятия с летчиками по истории партии.

К сорок третьему году, когда в армии были введены погоны и новые звания, мне «присвоили ефрейтора» — так я стала отличным бойцом.

А «отличный боец» ломал голову над тем, как бы удрать, «дезертировать» на запад…

Навалилась беда, огромная, непоправимая беда. Умер отец.

С письмом матери в руках пришла я к комиссару — поделиться горем.

А комиссар сделал то, о чем я и мечтать не могла. Дал мне, «как отличному бойцу», в связи со смертью отца на несколько дней отпуск домой, то есть в Заводоуковку.

Прощай, разъезд Дубининский, село Михайловка! Прощай, ДВФ!

Все тяжелое, связанное с тобой, смягчится, просеется сквозь сито памяти, и останется только восемь строк:

Мне при слове «Восток» вспоминаются снова
Ветер, голые сопки кругом.
Вспоминаю ребят из полка штурмового
И рокочущий аэродром.
Эти дни отгорели тревожной ракетой,
Но ничто не сотрет их след —
Потому что в одно армейское лето
Вырастаешь на много лет.

До Заводоуковки я добралась без приключений. Ведь все документы (а проверяли их очень часто) были у меня в полном порядке.

Выйдя из поезда, прежде всего сожгла мосты обратно — порвала и выбросила свой железнодорожный воинский билет. Потом, не заходя домой, пошла на кладбище, в сосновый бор, который здесь называют «черным бором». Он и действительно черный — траур вековых сосен, похоронный гул ветра в их высоких вершинах.

Стояла над свежей могилой, вспоминала, думала.

Может быть, если бы я осталась с отцом, ничего бы и не случилось. Но поступить иначе я не могла…

Мой план был прост. Попроситься в первый же воинский эшелон, идущий на запад, сказав, что от своего эшелона я отстала и вот теперь догоняю его. У меня имелась красноармейская книжка, в которой был указан номер моей части, но конечно же не сказано, где она находится. И еще благодарность от командования «за успехи в боевой и политической подготовке» — это за самодеятельность. По-моему, ничто не должно было вызывать подозрений. Тем более что я ехала на запад, а не на восток.

А если меня все-таки разоблачат и сочтут дезертиром — тоже ничего страшного. Ну, пошлют в штрафную, то есть на передовую.

До Москвы я прекрасно доехала в теплушке с лошадями — меня охотно приютили два пожилых дядьки-коновода. Не пришлось и показывать документы. Дядьки только ворчали, зачем это девок на фронт берут — неужто мужиков уже не осталось? И усердно подкармливали, добродушно величая «шкелетиной несчастной».

В Москве (как же я, оказывается, по ней стосковалась!) разыскала Главсанупр, но там в бюро пропусков мне сказали, что имеют дело лишь с офицерами.

Зато в Главупре ВВС до меня снизошли. Я попала на прием к убеленному сединами полковнику. (С таким высоким начальством мне еще не приходилось общаться.)

Полковник оказался славным старичком. Он внимательно выслушал мою легенду, изучил красноармейскую книжку, пробежал глазами благодарность командования, спросил об образовании, улыбнулся и сказал, что… оставляет меня в отделе писарем, поскольку место это сейчас свободно, а я человек грамотный и, по-видимому (взгляд на благодарность), серьезный.

Этого еще не хватало! Я с ужасом пыталась отказаться от такой чести, но лицо полковника из добродушного стало каменным, он скомандовал: «Кругом марш, товарищ ефрейтор!» и добавил: «Завтра, в восемь ноль-ноль, будьте здесь».

…Дома, в перевернутой вверх дном квартире, на меня пахнуло тревожным ветром 16 октября 41-го года, того дня, когда многие москвичи, кто по приказу, кто по своей воле, покидали родной город. О, как я тогда была уверена, что скоро вернусь на фронт!

Неужели мой долгий, мой сложный, мой мучительный путь обратно был путем по замкнутому кругу?..

Что делать? На фронт самостоятельно теперь не доберешься ни пешком, ни на попутках — не сорок первый, тут же угодишь в военную комендатуру…

Ровно в восемь ноль-ноль я была в Главупре ВВС. Приняла дела, приступила к работе.

…Думаю, что писарь, сменивший впоследствии меня на моем посту, должен был разбираться в хаосе, какой я натворила, не меньше месяца. Бумаги были перепутаны, сшиты вверх ногами, залиты чернилами, часть из них вообще потеряна. Забыты и не переданы полковнику некоторые телефонограммы. На меня посыпались жалобы.

Это был саботаж, но отнюдь не открытый. Я делала вид, что стараюсь изо всех сил, да вот не хватает умишка да умения. И вообще малость того, без царя в голове…

Полковник был добрым человеком. Он терпел мои художества целых семнадцать дней. Пытался мне помочь, отечески наставлял.

Я смотрела на него преданным глупым взглядом и «старалась» еще пуще. Из-за меня бедный старик получил строгое взыскание от вышестоящего начальства.

Только тогда он вызвал меня к себе и дал направление на пересыльный пункт — в направлении черным по белому было написано, что я отстала от эшелона, идущего на запад.

Счастливая, я разыскала мрачноватое здание на Стромынке, отдала в окошечко красноармейскую книжку и сопроводиловку, потом вошла в указанную мне дверь, около которой стоял часовой.

Огляделась — большая пустая казарма. Только на полу два спящих солдата.

Постепенно казарма стала наполняться какими-то странными личностями — кто в шинели, подвязанной веревкой, кто в армейском ватнике и шляпе, а один даже в лаптях — где он их раздобыл?

Все заросшие, грязные, но как-то не по-окопному. В казарме, перебивая махорочный дух, повисла вонь перегара.

Мне стало не по себе. Я решила подождать на улице. Но не тут-то было. Часовой с лицом истукана и разговаривать со мной не стал — просто захлопнул перед моим носом дверь.

— Вот попалась, птичка, стой, не уйдешь из сети, — насмешливо пропел солдат, подвязанный веревкой.

— Не расстанемся с тобой ни за что на свете, — подхватил другой, в женском пальто.

— Да я сама сюда пришла! Понимаете, сама! — Меня душили слезы обиды.

— Ну конечно, сама, — понимающе подмигнул мне третий, — все мы сами.

Казарма заржала.

Стыд и злость сжали мне горло. Я поняла, что оказалась среди самых настоящих дезертиров — не тех, кто бежит из тыла на фронт, а тех, кто бежит с фронта в тыл.

Надо срочно звонить полковнику, чтобы он объяснил про меня кому надо. Но ведь отсюда и к телефону не выберешься…

Часа через два нашу бражку повели в санпропускник. Может, мне прикажут мыться вместе с мужиками? Теперь я уже ничему бы не удивилась.

Не заставили — и на том спасибо! Только протащили через полгорода. «Весело» было шагать в такой приятной компании под любопытными взглядами прохожих!

Пока мужчины мылись, вежливый инвалид попросил меня подождать в комнате с чистым бельем. Но отнюдь не вежливая толстуха, прошипев инвалиду «еще стянет что-нибудь!», вытолкнула меня в зловонный чулан с грязными обмотками. Здесь, в одиночестве, я разревелась от унижения и беспомощности…

Пусть читатель не посетует на меня за то, что в этих записках я останавливаюсь на прозаических, неромантических страницах своей жизни на войне.

Здесь есть определенная логика. Обо всем, что можно назвать романтикой войны, я пишу всю жизнь — в стихах. А вот прозаические детали в стихи не лезут. Да и не хотелось раньше их вспоминать. Теперь вспоминать это «все» я могу почти спокойно и даже с некоторым юмором…

После санпропускника нас вернули на пересылку, накормили и стали вызывать куда-то по одному.

Дошла очередь и до меня. Три офицера, сидевшие за голым столом, посмотрели на меня с доброжелательным любопытством, а старший по званию протянул мне мою красноармейскую книжку:

— Как тебя занесло сюда, дочка? Сейчас отправляйся на сборный пункт, а оттуда — в часть. И не отставай больше от эшелона.

На сборном пункте, размещенном в здании школы, порядки были помягче, чем на пересыльном, но и там стоял часовой. Правда, только в проходной, у ворот. А так — разгуливай, пожалуйста, по всей школе. Даже можешь выйти во двор воздухом подышать.

Один из классов выделили для девушек. Их было человек тридцать. Кто спал, кто бренчал на гитаре, кто читал, кто писал. Шел ленивый треп.

Все девчата попали на сборный уже после того, как отлежали в Центральном военном женском госпитале, — был, оказывается, такой в Москве. Я смотрела на этих бывалых солдат снизу вверх, с почтением новобранца и с некоторой завистью.

Кто-то из них уже отвоевался, комиссовали подчистую. Кто-то надеялся получить вызов из своей части: «Сам комполка обещал!» А большинство, как невесты на выданье, покорно дожидались «сватов».

Прошло несколько дней. Утром приходил прихрамывающий старшина и выкрикивал несколько фамилий, добавляя: «С вещами, на выход!» Девушки, привычно взяв свои солдатские сидоры, уходили, а на их место приходили другие.

Меня била горячка нетерпения.

И — дождалась…

Старшина появился сияющий:

— Ну, бабоньки, отвоевались!

— То есть как?

— Пришло указание вашего брата в Действующую из тыла не посылать. Теперь уж мы, мужики, и сами справимся.

— А нас куда?

— В бабий, то есть, конечно, извиняюсь, в женский запасной полк. Будете там, как с роду положено, нас, мужиков, обстирывать да обшивать. Так что поздравляю! Живыми останетесь и не увечными.

Если бы я, как героини Лидии Чарской, умела падать в обморок, то грохнулась бы об пол. Но, увы, я осталась в полном сознании — в полном сознании того, что все рухнуло. Даже смешно — вывернуться наизнанку только для того, чтобы стать прачкой в бабьем батальоне!

И до меня не сразу дошел смысл того, что, уходя, добавил старшина:

— Окромя, конечно, тех, кто, значит, медики. Без них пока обойтиться не можем. Больно много медицины ТАМ выбивает.

И ушел, прихрамывая.

Вот он, выход! Я же все-таки медсестра! Только где оно, свидетельство об окончании курсов? Полезла в карман гимнастерки — нету!.. Господи, да я же оставила его дома, боясь потерять, когда работала в Главупре ВВС!

Как теперь добраться до этой бумажки?

Дождавшись темноты, я вышла во двор, подкараулила момент, когда часовой закрывал ворота за выехавшей машиной, и быстро юркнула в медленно смыкающуюся щель, которая была чуть светлее остальной кромешной тьмы. В Москве пока не сняли светомаскировку. Ведь немцы могли еще бомбить столицу — например, с белорусских аэродромов.

Наш сборный пункт находился рядом с Комсомольской площадью — в получасе ходьбы от моего дома.

С колотящимся сердцем влетела я в комнату, перевернула трясущимися руками все бумаги на захламленном столе, ничего не нашла, впала в отчаяние и… вдруг увидела на полу заветное, стершееся на сгибах удостоверение.

Утром, в час завтрака (солдат строем водили в какую-то городскую столовую), я незаметно присоединилась к девчатам. А вернувшись на сборный пункт, с торжеством вручила драгоценное удостоверение старшине. Он пожал плечами и пробормотал: «Жизнь молодая надоела?»

Назад Дальше