Иногда они уединялись, дабы кто не подсмотрел, и разглядывали кристалл, поражаясь причудливым переливам света в нем. Особенно очаровал он Марию. Кристалл был продолговат, напоминая красную ягодку лесной земляники, но только чистого, ясного цвета, и лишь в широкой его части выделялось небольшое отличительное потемнение. Долгими часами в течение зимы, с головой накрывшись овчинной шубой, или ярким днем, стоя одна на солнечной опушке, Мария любовалась камнем, всматриваясь в его густую красную глубину. Она заметила, что рубин словно оживает на солнце, играет после ярче и острее.
А если полежит в темноте долго, то тускнеет, блекнет, словно вянет. И Мария полюбила кристалл, когда только могла, подставляла солнышку, носила его на груди и ни одному человеку из раскольников не показывала, а пуще всего старцам. Уже два раза она уговаривала Федора проглотить кристалл, что он делал с полным равнодушием. И спокойно засыпал после этого.
Камень он ценил лишь как драгоценность, которая обеспечит их будущее.
– Продадим, - говорил он, - свое хозяйство заведем, заживем как люди. - А Мария в ответ задумчиво молчала, загадочными глазами глядя в пустоту и думая, что уже ни за какие блага не согласится расстаться с камнем.
К Федору Мария относилась ласково, жалостно, но все его сначала робкие, а затем все более настойчивые попытки близости отвергала. В одну из ночей, когда они, как обычно, вместе лежали под овчиной на полатях в дымной, жарко натопленной избе, наполненной кислым запахом квашеной капусты и острым, животным духом толокшихся здесь же, на земляном полу, овец, Федор стал особенно пылок. Тяжело дыша, рвал на Марии единственную рубашку и хрипло шептал:
– Я же хочу по-божески. Что же ты? - И, встретив сопротивление, злобно прохрипел: - В татарах-то небось так не боролась. Иль там тебе на шелках больше нравилось? - Вскочила Мария, руки заломив, вскинулась, горько зарыдав, упала коленями на земляной пол, припала к теплому овечьему курдюку. Остыл Федор, стало ему стыдно. Он тоже слез с полатей, тронул Марию рукой ласково, стал утешать, но других слов, кроме прежних, не нашел: - Что же ты? Я же, Мария, по-божески. - Потом подумал, помолчал немного и добавил: - Давай пойдем к старцам, они нас повенчают.
Но Мария, вдруг перестав плакать, жестко проговорила:
– Татарином ты меня попрекнул. Да там не воля была моя, а неволя, плен насильный. И ни в чем я за то перед тобой и богом не повинна. - Потом обняла Федора и сказала уже ласково со слезами: - Но зачем же и ты меня сильничаешь? Я от тебя никуда не уйду. Судьбой мы, видать, друг другу назначены. - Здесь голос ее снова окреп, и она свистящим шепотом выдохнула: - Но только на сей раз я хочу, чтобы все было по православному обряду, по-русски. Слышишь? - И затрясла Федора, затеребила, словно он дитя снулое. - По закону, в церкви, с попом! Никаких старцев! Беспоповцев не приму. - И, словно устав, сникла и закончила: - Пойдем спать, Феденька. Доживем до весны. А как солнышко пригреет - уйдем отсюда. Домой, в Подмосковье, под Каширу. Там и обвенчаемся.
Что же было дальше с Марией и Федором? Того, кто будет читать эти записки, я могу разочаровать: дальше все было уже проще, судьба, сначала вывалив на них немалую кучу чудесного и неожиданного, затем освободила их от превратностей и приключений вовсе. Весной они действительно ушли от раскольников, бедствовали, побирались, но к осени все же добрались в родное Подмосковье Марии. Там, как они того и хотели, приняли супружеский венец. И камень сохранили.
Федор недолго искал своего места, его тянуло к тишине и покою. Пристроился служкой в деревенской церкви Михаила Архангела. Служил честно, истово, к сорока годам у него голос прорезался, и он в церковной службе стал уже более нужен.
Мария и Федор регулярно глотали рубин, и он дал им то долголетие, которое люди по незнанию отнесли за счет их скромной и праведной жизни. Наверно, поэтому же, когда Федор подошел годам к девяноста, епархиальный архиерей, взяв на себя некоторое нарушение церковного устава, произвел безродного и малограмотного Федора в подьячие, и он в этом малом чине, дослужив до ста сорока лет, благополучно почил, оплаканный сыном, внуком, двумя правнуками и праправнуком. Последний и был моим прадедом. Мария прожила дольше, но ненамного и тоже ушла в лучший мир с мыслью, что сделала все, чтобы передать роду нашему завещание по поводу действия чудесного рубина и способа обращения с ним.
На этом, собственно, и кончается история появления магического кристалла в нашем роду. Я ведь решил описать историю камня, а не историю моего рода. Откуда взялся этот, камень на Земле? Кто его создал, какие люди? Как он попал к хану Сафа-Гирею? Никаких упоминаний о чудесном рубине в роде Гиреев не было: сын мой служил в императорской гвардии вместе с одним из последних Гиреев, интересовался у того, и ответ был отрицательный. Да и заметным долголетием в династии Гиреев никто не отличался - это я уже выяснял сам.
Ничего более о камне не известно, все покрыто мраком чудесной, загадочной тайны. И я не знаю, будет ли она когда-нибудь разгадана.
Я стар. Время мое кончается, наследников нет. И мне предстоит решить вопрос о том, что делать с камнем. Кому доверить его? Крутится тут около меня с недавних пор какая-то личность, с разных концов заходит, сулит всякое. Я понял, что он что-то прослышал о камне. Как бы греха не вышло? И потому я принял решение. Сделаю так: на днях запечатаю камень в посылку, приложу эти записки и отправлю все почтой президенту.Академии наук. Там ученые, там русские люди - должны разобраться. А уж если сразу не разберутся, то будут ждать озарений и камень сохранят надежно. Так и сделаю…
На этом записи в тетради кончаются, последние страницы вырваны, и остается только гадать, какие превратности претерпела история камня, прежде чем он попал-таки наконец в лабораторию к исследователям.
Руководитель института Академии наук СССР подписал все бумаги, которые принес ему референт. Положив перо, костлявый и сухой академик искоса поглядел на своего молодого помощника, как бы советуя тому поторапливаться.
– А это что за сувенир? - спросил академик, показывая на красную сафьяновую коробочку, подобную той, в которых ювелирные магазины вручают покупателям кольца и сережки.
– Это тот самый рубин, на который вы хотели посмотреть. А вот и предварительный отчет об исследовании его излучений, составленный в лаборатории твердого тела, - ответил референт, услужливо пододвигая папку с отчетом и открывая коробочку.
Красный лучик острым блеском выплеснулся из камня, заиграв в ярком солнечном свете, прошедшем через по-весеннему оттаявшее окно, кольнув глаза академика и заставив того восхищенно охнуть.
– Эх! Ты смотри-ка. Действительно, магический кристалл. - Он взял коробочку в руки и стал поворачивать ее так и сяк в луче света от окна, улыбаясь морщинистым лицом и как бы приглашая референта присоединиться к его радости.
Затем посуровел, положил коробочку и спросил:
– А что в отчете?
И не дожидаясь ответа, открыл папку и стал просматривать ее.
– Так. Частоты, частоты… Распределение по энергиям. Серия излучений, которые сохраняются, но не показывают никакого постоянства интенсивностей… Все плывет в зависимости от частоты накачки… Ну прямо какая-то стертая частотная запись. Интересно! - Затем поднял голову к референту и, кивнув, сказал: - Вы можете идти. Оставьте все это мне. Я почитаю.
ПАВЕЛ АМНУЭЛЬ ДАЛЕКАЯ ПЕСНЯ АРКТУРА
На плато выехали к вечеру. Солнце уже село, и горы казались контурами кораблей. Шофер Толя остановил “газик” у одноэтажного домика наблюдательной станции. Навалилась усталость. Я пожал руки двум теням - это были материальные тени, во всяком случае, я различал на фоне угасавшей зари только силуэты людей. Подумал, что это любопытно, - на станции обитают призраки, и сам я тоже стану тенью человека, которого внизу звали Сергей Ряшенцев. Но пока это имя еще оставалось за мной, и я назвал его, пожимая теплые большие ладони призраков.
Потом все смешалось. Помню, меня хотели кормить, я отказывался, меня спрашивали, я отвечал коротко и, кажется, невпопад: да, выгнали из университета, пошел работать. Здесь, на станции, временно. Почему выгнали? Долгая история…
Мне показали мою комнату, достаточно просторную, чтобы делать зарядку, я лег, укутался, а за стеной разговаривали в три голоса, смеялись и, кажется, выпивали. Сон не шел, и неожиданно на потолке смутно проявились знакомые картины.
Лицо Олега. Одуванчик. Письмо с сине-красными полосками…
Четверг. На кафедре теоретической физики - день писем, ритуальный праздник третьего курса. Каждую неделю кто-нибудь из нас являлся на кафедру и получал несколько писем, пришедших в адрес университета. Десятки людей сообщали о своих “достижениях”: об изобретении, к примеру, керосиновой лампы с магнитным пускателем или, на худой конец, об открытии нового закона природы. На письма отвечали мы - третий курс. Отвечали в меру обоснованно и не в меру ехидно.
Письмо из Николаева мне дали вместе с десятком других опусов, и я добрался до него не сразу. На лекции Вепря очень удобно читать. Вепрь не обращает внимания на то, что происходит в аудитории: не хочешь, не слушай. И я не слушал по привычке. Так уж повелось с первого курса. Я любил дни писем - они давали разрядку, появлялось желание что-то делать, доказывать, убеждать. Ненадолго…
В конверте с сине-красными полосками лежал небольшой листок, исписанный мелким, почти каллиграфическим почерком. Я начал читать и забыл, что идет лекция, что предо мной письмо от заштатного певца из Николаева, а не космический парусник, готовый поднять паруса и умчаться под солнечным ветром к далеким поющим звездам.
Странным человеком был этот певец из Николаева. Он не лез вперед, не считал себя знатоком, не хотел приоритета.
Он просто спрашивал: поют ли звезды? И дальше робко, будучи убежден в собственном невежестве, пояснял свою мысль.
Ему больше пятидесяти, для посредственного провинциального тенора это предел. Он ушел со сцены, и это тяжело, но несущественно, потому что это его беда. А что существенно?
Существенно, что вместе с голосом ушло то, что помогало ему всю жизнь, - звезды.
Звезды говорили с ним, и он умел их слушать. В летние ночи он выходил на темную гулкую улочку и смотрел в небо.
Стоял и думал о своем. О своем - это значило об опере, потому что никогда в жизни у него не было ничего другого.
Он представлял себе завтрашний спектакль, и Арктур, пылавший над домами, начинал петь. Певец слышал далекий нечеловеческий голос. Именно тот голос, именно те интонации, которые искал для своей партии. Шел на сцену и пел. Своим успехом он делился со звездами, и Арктур отвечал ему первыми словами из арии Отелло: “Всем нам радость!” Певцу бросали на сцену цветы, но он не поднимал их: ведь цветы предназначались Арктуру, до которого не достать, не добросить…
Он прочитал много книг по астрономии, знал теперь о небе неизмеримо больше, чем прежде, но ни в одной книге не было сказано, что далекие солнца могут петь. Они должны петь, решил он, они поют, но мы не слышим их, как не слышим голосов рыб.
Песня, голос, писал он, ведь это колебания воздуха, колебания среды. Все, что существует в природе, может проводить звуки, может говорить, может петь. А пустота? Ведь космос - тот же воздух, только до умопомрачения разреженный. Подумать только: в пространстве между звездами в каждом кубическом'' сантиметре находится всего один атом! Певец прочитал об этом в книге, и его поразило словосочетание “межзвездный газ”. Слово “газ” ассоциировалось для него со словом “воздух”, а “воздух” со словами “звук”, “песня”.
Остальное было просто. Он понял, почему люди не слышат звездных голосов. Воздух между звездами очень разрежен, и звуки здесь настолько слабы, что не слышны нам. Но они есть, они должны быть, и неужели люди не смогут сделать их слышимыми? А может, ученые давно уже научились слушать звезды и он, старый певец, далекий от науки, просто не знает об этом? Он просит ответить ему на один-единственный вопрос: поют ли звезды? Это очень важно для него. Очень.
Внизу стояла подпись: Георгий Поздышев, певец. Подпись была робкой, коротенькой, без размаха.
Я положил письмо в портфель и пошел домой. О чем я думал тогда? Помню острое чувство зависти, которое я гнал от себя и которое возвращалось вновь. Три года я упрекал себя в бездеятельности и находил тысячи доводов в свое оправдание. Ждал - вдруг меня осенит какая-нибудь идея. Мне нравилось разбивать чужие идеи, должно быть, потому, что, сам того не думая, я искал среди этих идей свою. И вот это письмо из Николаева… Георгий Поздышев, странный человек, который слышал звезды.
На кафедре теоретической физики было тихо и пусто. У окна просматривал какие-то бумаги незнакомый мне человек, а за широким столом сидел Антон Федорович, и лысина его тускло поблескивала, как планета, освещенная Солнцем. Незадолго до моего поступления на физфак Антон Федорович был обладателем пышной курчавой шевелюры. Он лишился волос совершенно неожиданно и очень быстро, с тех пор за Антоном Федоровичем прочно закрепилась кличка Одуванчик.
Я разложил на столе письма и свои ответы. Незнакомец, бросив на подоконник бумаги, подошел и сел рядом с Одуванчиком, глядя на меня во все глаза. Внешность у него была довольно примечательная: узкое лицо, нос с горбинкой, широкие брови над прищуренными глазами - чем-то он напоминал Мефистофеля.
Я прочитал письмо Поздышева и свой ответ, который сочинял два дня. Писать я не умел, хотелось мне сказать многое: о звездах, о мечте, о том, что я и себе должен помочь - выбраться из повседневной рутины. А получилось сухо: слова, формулы.
– Знаете, Ряшенцев, - сказал Одуванчик, - так нельзя. Вы считаете, что идея… м-м… Поздышева по меньшей мере гениальна. Романтика. Звезда с звездою говорит… Музыка сфер… Певец одаривает идеями физика-теоретика. Чепуха. Ответ перепишите.
– Нет, - сказал я.
– Что “нет”? - удивился Одуванчик.
– Я не буду переписывать, Антон Федорович. Даже наоборот, я бы хотел взять эту тему. По линии НСО или как-то иначе…
– Ну, знаете, - возмутился Одуванчик. - Я не упрекаю вас в том, что в этом самом НСО вы второй год лишь числитесь. Но голоса звезд, помилуйте!
Незнакомец поднялся и сказал:- Можно мне, Антон Федорович?
Одуванчик пожал плечами:
– Пожалуйста, Олег. Вот, Ряшенцев, послушайте, что скажет сотрудник обсерватории Олег Николаевич Шпаков. В астрофизике он компетентнее нас.
– Я не об астрофизике хочу сказать, - усмехнулся Шпаков. - Я расскажу притчу. Я читал об этом в “Комсомольской правде”. Давно, в двадцатых годах, жил в Москве скульптор. Вероятно, он был талантлив, но произведения его успехом не пользовались. Состарившись, скульптор решил создать вещь, которая станет его лебединой песней. Его мечтой было вылепить такую совершенную модель, которая могла бы летать одной лишь силой воплощенной в ней мечты о полете. Бред? Он вылепил такую модель. Она покоилась на мраморном основании, и люди недоверчиво спрашивали: “И эта штука летает? Вы пробовали летать на ней?” Скульптор отвечал спокойно, он знал, что не может ошибиться, он верил в свою мечту: “Не может не летать!” Скульптор умер. Модель снесли на склад. Лишь много лет спустя студенты авиационного института натолкнулись на нее и сказали: а если? Они построили такую же модель из легких пород дерева, и оказалось: летает! Оказалось, что скульптор силой своего творческого воображения предвидел контуры одной из самых совершенных авиационных конструкций…
– Вот, вот, - не очень уверенно начал Одуванчик, но понял, что говорить ему нечего, и рассердился: - В чем же смысл, Олег?
– Смысл? - переспросил Шпаков. - Это предисловие. Притча о мечте. А идея Поздышева мне понравилась. Беда в том, что многие астрофизические задачи теоретически неразрешимы. Может помочь только наблюдение, эксперимент, а в данном случае даже наблюдение ничего не даст… Слишком рано построил скульптор свою модель. Получил? Нужно учиться, Ряшенцев, делать то, что говорят преподаватели, а не гоняться за пустыми мечтами…