Багровый лепесток и белый - Фейбер Мишель 11 стр.


В отношении нравственном время ныне стоит странноватое – и для наблюдателя его, и для наблюдаемых: мода вновь напоминает всем о существовании тела, тогда как мораль продолжает настаивать на полном о нем неведении. Подобный кирасе корсаж стискивает грудь и живот, юбка льнет к ягодицам и привольно спадает вниз, отчего сильного порыва ветра хватает, чтобы обнаружить существование ног, турнюр же лишь подчеркивает скрытый под ним круп. И однако же, ни один добродетельный мужчина не позволяет себе помышлений о плоти, а добродетельные женщины о существовании ее не ведают и вовсе. Если бы некий жовиальный дикарь забрел сейчас с варварских окраин Империи в Сент-Джеймсский парк и отпустил одной из этих дам комплимент, похвалив упоительные очертания ее тела, реакция дамы свелась бы, скорее всего, не к восторгу или негодованию, но к мгновенной утрате чувств.

Впрочем, для того, чтобы рухнуть в обморок, никакая помощь варваров из колоний современной даме не требуется: для любой не худощавой от природы женщины безжалостно сужающийся к талии корсаж представляет собой испытание, которое трудно оправдать даже служением красоте. И следует сказать, что весьма многие из дам, плывущих сейчас призраками по лужайкам Сент-Джеймсского парка, восставали этим утром из постелей в обличье пышнотелых красавиц прежнего поколения, но затем сбрасывали просторные пеньюары ради изнурительного общения с горничными. Даже если всерьез шнуроваться им не пришлось (ныне это становится, пожалуй что, даже редкостью), все равно нужно было стянуть полоски кожи, застегнуть металлические крючки, не позволяющие привольно дышать, непоправимо сминающие грудную клетку и наделяющие даму красным носом, который приходится часто пудрить. Ходьба и та требует теперь большей искусности, чем прежде, ибо в моду вошли достигающие щиколоток башмачки на высоких каблуках.

И все же они прекрасны, эти упитанные англичанки, ставшие гибкими и худощавыми, да и почему же не быть им прекрасными? То, что при взгляде на них, дышащих с таким трудом, и у других перехватывает дыхание, ведь это лишь справедливо, не правда ли?

А что же Уильям – каково теперь настроение ума его? Все эти красиво одетые женщины, скользящие (пусть и в отдалении) вокруг его парковой скамьи, – не пробудили ль они его мужественности, не привели ли в состояние готовности к встрече с женщиной совершенно раздетой? Почти.

Долгие размышления о своей финансовой униженности наконец вдохновили Уильяма на создание метафоры: он воображает себя беспокойным зверем, снующим по клетке, чьи прутья выкованы в виде серебристых символов фунта стерлингов, «£», переплетенных вот так: «£££££££££££££££££££». Ах, если бы только смог он вырваться из этой клетки!

Еще одна молодая дама проскальзывает за его спиной, на этот раз совсем близко от скамьи. Лопатки ее выпирают из атласной кирасы, талия, приводящая на ум песочные часы, почти неуследимо покачивается, конского волоса турнюр чуть подрагивает, перенимая ритм ее поступи. И фокальная точка финансовой импотенции Уильяма смещается, обращаясь в вызов не уму его, но полу. Еще до того, как атласная леди успевает сделать два десятка новых шагов, Уильям проникается уверенностью, что смог бы доказать нечто важное – насущное – относительно Жизни, всего лишь возобладав сегодня над женщиной.

И прогуливающиеся по Сент-Джеймсскому парку дамы преобразуются, сами того не ведая, в совратительниц, и каждое яркое тело становится бесстыдным намеком на его социальную тень – на проститутку. А маленький, слепой, спеленатый штанами пенис никакого различия между блядью и леди не видит, не считая разве того, что блядь доступна, что при ней не состоят гневливые защитники, способные вызвать тебя на дуэль, что нет на ее стороне ни закона, ни свидетелей, ни обвинителей. И потому, как только Уильям Рэкхэм обнаруживает, что его обуревает эрекция, он немедля решает дотащить ее до ближайшей продажной женщины.

Странно, однако ж, – он до того гордится своей новоизобретенной метафорой финансового пленения: клеткой из кованых символов фунта стерлингов, что не желает просто так взять и махнуть на нее рукой. В безнадежности его положения, в трагической несправедливости оного присутствует нечто величественное, даже облагораживающее. Связанный по рукам и ногам, отчаявшийся, Уильям обретает близкое сходство с королем Лиром, а для того, чтобы трагедия эта достигла высшей точки, ему надлежит отыскать своего Шута. И потому мозг Уильяма создает еще и более устрашающие образы его финансовой клетки: l£rg£r, и l£rg£r, и l£rg£r. А похоть отвечает на них еще более живыми мечтаниями касательно сексуальных триумфов и отмщений. Она то насилует мир, принуждая его к послушанию, то в жалком отчаянии корчится под его пятой – и каждый раз все с большей жестокостью, каждый раз все с большим раболепием.

Наконец Уильям вскакивает со скамьи в совершенной уверенности, что умерить его смятение не способно ничто – ничто, вы слышите? – кроме безоговорочного подчинения двух очень юных шлюх сразу. Более того, он отличнейшим образом знает, где можно найти двух девиц, в совершенстве отвечающих его потребностям. Он немедля отправится в это место, и тогда уж – спасайся кто может! (В иносказательном, как вы понимаете, смысле.)

К немалому неудобству Уильяма, перераспределение крови по его телесным органам никакого воздействия на вращение Земли не оказало, и оттого он, вернувшись в центр города, обнаруживает, что в Лондоне наступил час ленча и на улицы высыпали во всей их страшной силище клерки. Голодная толпа – темное море чиновников, писцов и прочих ничтожеств – грубо теснит Уильяма с его мужественностью, грозя уволочь обоих с собой, если он попытается плыть против течения. И потому Уильям отступает к стене и ждет – в надежде, что вскорости это море расступится перед ним.

Au contraire. Двери здания, к стене которого он прижался, здания, примечательного лишь медными буквами «КОМПТОН, ГЕСПЕРУС и ДИЛЛ», внезапно распахиваются, и свежий поток клерков относит Уильяма в сторону.

Это последняя соломинка: отмахнувшись от еще сохранившихся в нем укоров совести, Уильям поднимает над толпой руку и останавливает кеб. Какое значение имеет теперь то, что утром он себе в кебе отказал? Довольно скоро уже он станет богатым человеком, и все его треволнения по поводу пустячных расходов обратятся в не более чем скверные воспоминания.

– Друри-лейн, – приказывает он, вставая на приступок покачивающегося хэнсома. Уильям захлопывает за собой дверь экипажа, стукается новой шляпой о низкий потолок, и тут же резкий рывок лошади отбрасывает его на сиденье.

Не важно. Он уже на пути к Друри-лейн, где (о чем никогда не уставали напоминать ему Бодли и Эшвелл) расположены недурственные и дешевые бордели. Ну, во всяком случае, дешевые. Бодли и Эшвелл любят посещать «непотребные дома» вовсе не потому, что стеснены в средствах, просто их забавляют быстрые переходы от самых дешевых шлюх к самым дорогостоящим.

«Смешивать марочное вино с жидким пивком, – так говорит об этом Бодли, прибавляя: – В погоне за наслаждением место найдется обоим».

При нынешнем посещении Друри-лейн Уильяма интересуют только девицы из разряда «жиденькое пивко», потому что лишь их он себе позволить и может. И в особенности интересуют его две… ну, честно говоря, он с ними никогда не встречался, однако помнит, как читал о них в «Новом лондонском жуире. Путеводителе для мужчин с полезными советами начинающим». Прошла уже, кажется, пропасть времени с поры, когда Уильям регулярно заглядывал в это справочное руководство (да теперь и не упомнишь, где оно хранится – в нижнем ящике письменного стола, что стоит в его кабинете?), однако у него сохранились отчетливые воспоминания о двух «новеньких» девушках, включенных в путеводитель по причине их нежного возраста.

«Непостижимая, знаешь ли, вещь, – не раз задумчиво говаривал Эшвелл. – Нам предлагают тысячи тел, а поди-ка, сыщи по-настоящему сочное и юное – семь потов сойдет».

«Все по-настоящему юные бедны как церковные мыши, вот в чем горе-то, – отвечал ему Бодли. – Ко времени, когда они расцветают, у них уже и чесотка заводится, и передних зубов не хватает, и под волосами парша… А если тебе требуется маленькая алебастровая Афродита, приходится, хочешь не хочешь, ждать, когда она станет падшей женщиной».

«Стыд и срам. Но Бог надеждой нас благословил. Я вот только что прочитал в „Новом жуире“ о двух девочках с Друри-лейн…»

Уильям силится припомнить имена девочек или хотя бы имя их Мадам – пытается представить себе страницу текста из путеводителя – ничего не получается. В память его врезался лишь номер дома, состоящий из дня и месяца собственного его рождения.

Дверь борделя распахивается перед Уильямом Рэкхэмом в тот же буквально миг, как он дергает за снурок звонка. В приемной темновато, Мадам далеко не молода. Похожая на карлицу, она сидит на софе, сцепив на лоне покрытые вычурным узором морщин ладошки. Сколько-нибудь отчетливых воспоминаний о том, как должно обращаться к ней или к любой другой представительнице ее породы, Уильям не сохранил и потому просто упоминает о «Новом лондонском жуире» и просит предоставить в его распоряжение «двух девушек – парой».

Красноватые глаза старухи, словно плавающие в медовых тонов влаге, слишком густой для слез, взирают на Уильяма с сострадательной озабоченностью. Старуха улыбается, показывая череду жемчужных зубов, однако напудренный лоб ее покрывается складками. Сложив крышей ладони, она легко постукивает ими себя по носу. Жирный серый кот решается вылезти из-за софы, но, завидев Уильяма, ретируется.

Внезапно старуха разжимает ладони и взволнованно разводит их, приподняв кверху, точно на них с небес или, по меньшей мере, с потолка само собой упало потребное решение.

– А! Две девочки! – восклицает она. – Двойняшки!

Уильям кивает. Он не помнит, были они двойняшками в то время, когда о них писал «Новый лондонский жуир», или не были; не приходится сомневаться, впрочем, что первого цвета юности обе уже лишились и это потребовало измышления новой приманки. Мадам удовлетворенно закрывает глаза, улыбается, веки ее отливают в цвет сырой копченой грундики.

– Клэр и Алиса, сэр. Мне следовало сразу понять это – такой мужчина, как вы, сэр, – вы и должны были пожелать лучших моих девочек, весьма и весьма спесиальных. – Выговор и склад речи Мадам отзываются чем-то иностранным, отчего трудно понять, насколько хорошее или дурное воспитание получила она когда-то. – Я прослежу, чтобы они подготовились к встрече с вами.

Мадам поднимается с софы, почти не став от этого выше, но потянув за собой многие ярды темного волнистого шелка, и словно бы собирается сразу проводить его наверх. Впрочем, тут же и наступает театральная пауза, Мадам потупляется, якобы пристыженная словами, которые ей приходится произнести:

– Возможно, сэр, чтобы не беспокоить вас после?.. – И она снова поднимает на Уильяма наполненные полупрозрачной влагой глаза.

– Разумеется, – произносит Уильям и полных пять секунд вглядывается в ее отвратительную улыбку, прежде чем спросить: – И… какова же цена, Мадам?

– Ах да, прошу прощения. Десять шиллингов, если вас не затруднит.

Мадам с поклоном принимает от Уильяма монеты, затем дергает за один из трех тонких, висящих над перилами лестницы шнуров.

– Всего пара мгновений, сэр, большего им не потребуется. Прошу вас, присядьте в одно из chaise-longues – и не стесняйтесь, курите.

Стало быть, вот какого пошиба этот бордель, думает Уильям Рэкхэм. Впрочем, отступать поздно, к тому же ему необходима сатисфакция – и не в одном только смысле.

И для того лишь, чтобы иметь возможность смотреть на тлеющий кончик сигары, а не на мерзкую физиономию Мадам, Уильям усаживается в chaise и закуривает, ожидая, когда удалится его предместник. Нечего и сомневаться, на задах дома имеется еще одна лестница, по которой уйдет этот джентльмен, а затем грязные простыни заменят чистыми, а затем… Уильям разочарованно посасывает сигару, ощущая себя человеком, купившим билет на жалкое представление, где рукава фокусника пухнут от укрытых в них приспособлений, а из-под пола воняет кроликами.

Однако, пока он предается мрачным думам, позвольте рассказать вам о Клэр и Алисе. Они – девицы из борделя в самом истинном и низком значении этих слов: то есть стоило им еще невинными прибыть в Лондон, как их обратила в падшие создания Мадам, которая, прибегнув к испытанной стратагеме, познакомилась с ними на вокзале железной дороги и предложила приютить обеих на ночь в пугающей, неведомой им столице, а после отняла у девушек деньги и одежду. Оставшиеся без гроша, беспомощные, они завязли в ее доме вместе с другими девицами, одураченными таким же манером или проданными Мадам их родителями либо опекунами. С тех пор они так здесь и работают, получая за это новые платья в обтяжку и питание два раза в день, не способные покинуть дом, поскольку заднюю его лестницу охраняет придурковатый мужлан, а переднюю – Мадам, не способные также и проведать, за какую цену, большую или малую, предоставляются их услуги.

И наконец для Уильяма наступает время подняться наверх. Он входит в комнату Клэр и Алисы, маленькую, квадратную, со стенами, задрапированными длинными красными завесами, которые стекают на грязноватые деревянные плинтусы. Единственное окно укрыто такой же завесой, отчего комната освещается не столько солнцем, сколько свечами, сообщающими ей желтушный оттенок, наполняющими чрезмерным теплом. На истертом до нитки персидском ковре там и сям лежат расплющенные бархатные подушки, над большой рококошной кроватью красуется забранная в пышную раму фотография голой женщины, танцующей вокруг комнатного подобия майского дерева. Клэр и Алиса, одетые в простые белые сорочки, рядком сидят на кровати, уложив на колени красивые ладошки.

– Добро пожаловать, сэр, – слаженно произносят они.

Слаженно или не слаженно, ясно, однако, что никакие они не двойняшки. Говоря педантически, они даже не девочки, в чем Уильям и убеждается, стянув с Алисы сорочку. Груди ее больше уже не выступают над диафрагмой вперед, но плоско покоятся на ней. Розовые закраины безволосого влагалища подернуты предательскими тенями, а губы Алисы – уже не бутончики, но розы в полном цвету.

Хуже того, каждое ее движение отдает заурядной шлюхой. Чуть-чуть щенячьей любознательности – это было бы очаровательно, ее же отработанная покорность валящегося на спину дрессированного лабрадора способна лишь вогнать мужчину в уныние. Проклятье! Неужели и за деньги невозможно получить ничего воистину стоящего? Неужели за все обещанное необходимо платить царскую цену? Неужели единственная цель современного мира состоит в том, чтобы разрушать идеалы и вскармливать цинизм?

И когда в восковой жаре комнаты Алиса обвивает его своим телом, Уильяма вдруг охватывает желание бежать из этого дома, махнув рукой на зря потраченные деньги, – впрочем, уговорить эрекцию составить ему компанию не удается. И потому он, за неимением лучшего, стягивает сорочку и с Клэр – и обнаруживает, что та моложе Алисы, что груди ее конусовидны и увенчаны мелко-рубчатыми, лиловато-розовыми сосками.

Ободренный этим наблюдением, Уильям приступает к подручному делу с пылом – с пылким желанием изгнать свои горести и разочарования. Он должен найти ответ, понять, как избавиться от страданий, для этого нужно всего лишь пробиться сквозь препоны плоти. И он совокупляется с девушками, неистово и яро, переставая по временам сознавать, что делает, подобно обуянному бешенством воину, который забывает порой о том, с кем сражается. Но эти-то мгновения и оказываются для него самыми лучшими.

Впрочем, если оставить в стороне такие выходы в запредельность, довольства он не испытывает. Девицы ему попались плохонькие: они и движутся не так, как ему нужно, не те у них формы, не те размеры, не та согласованность; эти шлюхи плющатся под ним, когда он требует, чтобы они держали его вес, пошатываются, когда велит им стоять прочно, морщатся и подрагивают, но не издают, черт бы их побрал, ни звука. И большую часть времени Уильяму кажется, что только он в этой комнате и есть – наедине со своим дыханием, с немного нелепым шелестом подушки, отбрасываемой его ногой по ковру, с безрадостно мелодичным звоном кроватных пружин, с комичным «кха-кха» его аллергического кашля.

Назад Дальше