Выбор: Бондарев Юрий Васильевич - Бондарев Юрий Васильевич 3 стр.


Васильев, как-то успокаивающе обожженный и рюмкой водки на лимонной корочке с примесью, видимо, неизвестной травки, и добротным окающим гудением грубоватого голоса Лопатина, готового без долгих сомнений поддержать любую идею его, будь она самой неблагоразумной, молчал и думал, что еще в жизни не все потеряно, если есть на свете любящий его Лопатин, много повидавший и понявший.

"Да, да, он любит в моих слабостях свои слабости, свой бродяжнический размах и свою полную раскованность, - соображал Васильев, вытягивая ноги на диване. - Но ведь я не свободен. И даже наоборот: не хочу быть свободным в понимании Лопатина. Я по-прежнему люблю Марию, и это уже не свобода. И этой несвободы я хочу больше всякой свободы. Любовь к ней?.. Может быть, никого я уже не люблю, а осталась только эгоистическая ревность? Но что между нами началось?"

- Скучаю я по русским северным городкам, - загудел Лопатин, входя в комнату и расправляя бороду поверх толстого грубого, ручной вязки, свитера. - Не тот комфорт, не тот кафель, а неповторимое колдовство... не сравнить ни с какими западными красотами. Чего стоит одна стеклянная тишина в малиновом инее утра! Потом - мороз, солнце, белизна. Дымящиеся проруби в толстенном льду реки с сохранившимися кое-где баньками. И красивейшие русские женщины с ласковыми голубыми глазами, с ума спятить можно от одной певучей речи их!.. А? А на закатах, брат, покой сказочный, только окошки багровым отсвечивают да целыми стаями галки мельтешат над ветхими колоколенками. Помнишь, как мы отменно посидели с тобой неделю под Новгородом? Там тоже кое-где еще остались островки Руси, слава богу.

- Не хочу, Саша, никуда, - сказал Васильев.

Он вспомнил позапрошлогоднюю поездку в Новгородскую область, поездку внезапную, зимнюю, тоже ночную, мысль о которой родилась в "Арагви", когда обмывали вторую премию Васильева, поездку вынужденную, не совсем трезвую, равную бегству от утомительной московской суеты, праздной нервозности, связанной с телефонными звонками, поздравительными телеграммами, письмами, бесконечными забегами в мастерскую целых компаний художников с несомненной целью и поздравить и выпить. Вот тогда и возникла надежда на спасительный уход в тишину, скрипучий снег, чистый морозный воздух, пахнущий древностью, заиндевелым деревом, сладким покоем и прочностью белого камня, вынужденное бегство от разгульного сумасшествия в милую русскую зиму.

"Бегство, бегство, все время я куда-то бегу. Куда? - подумал Васильев, морщась. - И сейчас бесцеремонно пришел к Александру, зная, что он простит мне все, взбаламутил его и себя..."

- Так взять мне, Володя, на всякий случай чемоданчик? - серьезно спросил Лопатин и выдернул из-за груды книг потертый полусаквояж, полупортфель, показал его Васильеву. - Тот самый, с которым мы ездили. Белье, вино, зубные щетки, бритва... Остальное покупается на месте.

- Никуда не хочу, Саша. Даже в Замоскворечье. Никуда, Саша... - сказал вдруг хриплым голосом Васильев и откинулся на диване с выражением предельной, почти обморочной усталости.

И Лопатин ядовито вскричал, вздергивая плечами:

- Вот-те раз! Как "никуда"? Совсем никуда? - Он хохотнул раскатисто. Какого хрена ты заставил меня одеться в походную робу? Семь пятниц на неделе, искуситель ты несуразный!

- Сейчас хочу побыть у тебя немного, - сказал Васильев, закрывая глаза. - Я соскучился по тебе. Мы долго не виделись. А я устал что-то очень.

Лопатин без единого слова отбросил полусаквояж в угол, после чего сел с неопределенным кряхтеньем на кипу связанных веревочкой старых газет и сказал наконец:

- Не видел я тебя вроде бы месяца полтора. Так вроде? Как ты, Володенька, поживаешь в последнее время?

- Слава богу, не дай бог, - ответил Васильев, открыл глаза, засмеялся и потянул из пачки на столе сигарету. - "Дукат" я когда-то курил в студенческие годы. Дешево и зло. Не сигареты, а горлодеры.

- Не работал, Володя?

- Нет.

- Что так?

- Не работается, Саша. Уже давно. То есть мазал немного, но все не то...

- В связи с этим восторга не испытываю и в воздух чепчик не бросаю! Не хочется и лень или искорки нет?

- И то и другое, Саша. И даже третье... Об этом не хочу. Лучше покурим твой студенческий горлодер...

- Ладно, я замолкаю. Давай-ка лучше покурим, если не хочешь выпить. А дома как?

- Слава богу...

- Не дай бог, - договорил тоном усмешки Лопатин и, вроде отрезая необязательный разговор, не требующий никакого умственного усилия обоих, спросил строго: - Можешь, конечно, Володя, послать меня подальше, но ответь на один вопрос: ты не болен? Нет?

- Я не болен, - сказал Васильев и со сморщенным лицом потер лоб. - Хотя никто не знает, кто болен: он сам или тот, кого принимает за больного. Вот, например, с точки зрения вашей лифтерши, ты, конечно, псих и анормальный тип: бородища разбойничья, по дому и даже за газетами ходит босиком, курит вонючие сигареты и к тому же бездельник, тунеядец, ибо каждое утро на работу не ездит. Как? Не точно, скажешь? А, расхотелось...

Он не закурил, вложил сигарету обратно в пачку и, готовый, казалось, превесело улыбнуться, не улыбнулся, а, чуть хмурясь, вытянулся поудобнее, скрестил на груди руки и, было похоже, хотел задремать здесь, на этом удобном теплом диване, в зеленом свете настольной лампы, среди уютного книжного хаоса, в квартире-мастерской Лопатина, под гулкие налетающие удары метели за окном.

Лопатин легонько теребил, разлохмачивал бороду, из дебрей ее торчала зажженная сигарета, с тревожной нежностью глядел на Васильева, будто нисколько не осуждая его за непоследовательность, но намеренный понять до конца, что хочет он, что ждать от него в следующую минуту, и Васильев не без раздражения почувствовал это наблюдающее внимание, и морщинка возле губ передернула его лицо.

- Ответь, Саша, - проговорил медленно Васильев, - тебе знакомо чувство ревности? Не анахронизм оно, а? Правда, глупый вопрос?..

- Названное тобою чувство знакомо всем, - иронически ответил Лопатин и подул сигаретным дымом на зеленый колпак настольной лампы. - Она, то есть ревность, не имеет ни пола, ни возраста, но часто вводит иных людей, охваченных ею, в порывы гневного возмездия и аффекта, смотри Отелло и сотни судебных дел об убийстве жен и мужей, а иных - в зубную боль, в депрессию, в состояние нечеловеческой муки, что хуже всякой пытки, ибо конца ей нет. Какова причина вопроса, Володя?

- Я тебя спрашиваю - тебе знакомо? - повторил Васильев и, приподнимаясь на локте, всмотрелся в лицо Лопатина. - Лично тебе? Ты же был женат на красивой женщине в конце концов.

- Мою бывшую жену я сперва абсолютно не ревновал. До тех пор, пока она не стала ночевать у так называемых подруг... Ну, тут я познал страдания ревнивца, и тут я готов был убить всех этих подруг и себя. Я рычал в бессилии, как стареющий лев, и метался по городу в поисках ее!.. Идиотическое было время! Но она - особ статья. Елена была просто милая пресыщенная потаскушка. Сейчас я свободен, дружище, понимаешь ли ты. Свободен от женщин и любви, а значит, и от ревности. Брак, Володя, мешал мне, как... пудовые кандалы, как гири на ногах. Надо полагать, я не создан для семейных сантиментов. Для меня была сущая каторга: капризы, упреки, обязанности супруга, и не то сделал, не то купил, выпил лишнюю рюмку, обкурил, понимаешь ли ты, всю квартиру и тому подобные воспитательные удобства и бытовые детали.

- Я ревную ее, наверно, - очень тихо сказал Васильев, слушая и в то же время совсем не слушая Лопатина, и, заложив руки за голову, договорил неестественно спокойным голосом: - Это и есть медленная пытка, Саша...

- Не преувеличиваешь ли ты? - Лопатин удивленно не то застонал, не то замычал и, подавляя эти невнятные звуки кашлем, гулко спросил: - И давно?

- Что давно?

- Ну... твоя пытка началась? Когда почувствовал... эти самые симптомы?

- Спрашиваешь, как будто врач.

- Как твой друг.

- Я почувствовал это в Венеции. Почему в Венеции - объяснить не могу. Впрочем, там многое произошло, Саша. Со мной. И с нею. Нет, ничего не случилось. Все как было. Но что-то произошло...

- Можешь не слушать меня, дурака глупого, но понять тебя трудно, Володя.

- А ты думаешь, я все понимаю?

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Поезд в Венецию прибыл поздним вечером. Густой туман тек вдоль безлюдных платформ, по которым одна за другой катились к вагонам пневматические тележки носильщиков, то и дело кричавших зычными голосами, а из открытых окон почти пустого поезда редко высовывались с усталым ожиданием лица, глядели на эти тележки, на мокро отблескивающий под огнями перрон, на небольшую толпу пассажиров, потянувшихся из передних вагонов к застекленному, сплошь окутанному серой мглой вокзалу.

В сопровождении проворного носильщика они спустились по скользким ступеням на брусчатник привокзальной площади, и тут сразу горьковато запахло осенью, мокрым камнем, близкой водой, все вокруг тонуло в таком плотном туманном сумраке, что видна была только часть маленькой площади, за которой чуть-чуть брезжили, плавали размытые пятна фонарей, а вверху, в дымящейся пустоте, мутно-красный конус рекламы "кока-колы".

- Как сыро! - сказала Мария, закутывая горло воротником плаща. - Где же твоя хваленая Венеция? Кажется, даже любимая Венеция? Ни зги не видно.

- Вечером в это время здесь туманы, Маша, - ответил Васильев. - Но утром будет солнце, ты все увидишь.

Она повернулась к нему боком, несколько сердито глядя в сырую, непроницаемую мглу, скрывшую знаменитый город с его огнями отелей, дворцами и мостиками через каналы, с его вечерней жизнью, как будто бы придушенной набухшей толщей шевелящейся всюду пелены, едва пропускавшей дальние светы.

После того как носильщик поспешно подхватил чемоданы и с ловкой и быстрой предупредительностью помог им сойти в катер, после того как они сели на холодные кожаные диваны в салоне, слабо освещенном матовыми плафонами, и Мария закурила, поглядывая на стекла, по которым ползли, растягивались, дымились мутные водяные пласты, катер заработал двигателем, дрожа, зашумел, разворачиваясь, волной, и помчал их в туман, мимо расплывчатых очертаний подымавшихся из воды дворцов, мимо темных бесконечных причалов с проступавшими возле них голыми мачтами яхт, моторными лодками и гондолами.

- Не хочешь, Маша, с палубы посмотреть? - спросил Васильев. - Я хочу взглянуть.

- Нет, - сказала она рассеянно, и он один поднялся по трапу из салона.

Но наверху туман так хлестнул по лицу, забил дыхание осенней влажностью, что стоять здесь, на хлещущем воздухе, против валившей навстречу, текучей, качающейся слева и справа в задушенных огнях зловещей мути, стало неприятно и холодно. И все же, выстояв минут пять, он сошел вниз, в теперь очень теплый после промозглой сырости салончик, уютно пахнущий слабыми духами, синтетической обивкой. Мария сидела на диване, заложив ногу за ногу, улыбаясь, разговаривала с молодым итальянцем Боцарелли, эссеистом, критиком и знатоком живописи, встретившим их на вокзале, и Васильев заметил алые пятна на его скулах, заметил, как он пощипывал чуткими пальцами священника черную аккуратную бородку, косясь бархатными глазами на круглое, прекрасно вылепленное колено Марии, приоткрытое сползшей полой короткого плаща. Раньше Васильев лишь бегло обращал внимание на то, что Мария в своем возрасте ("восемнадцать лет давно миновало", как говорила она сама шутливо) еще могла привлекать интерес мужчин, заставляя их неожиданно впадать в игриво-светский тон, распускать веером хвост и глядеть на нее более длительно, чем требовало расположение давних отношений семейной дружбы, но это сначала только будило в нем легкое чувство мужского тщеславия, подогревая любовь к жене. Почти никогда прежде Васильев не задерживал любопытства на ее прилежном интересе к парфюмерии, к разнообразным средствам самой природы, помогавшим еще и в Древнем Риме сохранять женственность фигуры, опрятность во всем, поэтому прошлым летом на пляже в Крыму он внезапно поразился, увидев облитое полуденным солнцем шоколадное от загара тело жены, еще пленительно-молодое, крепкое, сильное, как у гимнастки, с подтянутым животом, и в тот день особенно изучающе, хоть и украдкой, разглядывал Марию, вслушивался в тембр ее голоса, пытаясь и вместе не желая найти признаки того, что после сорока пяти лет стал отмечать у себя даже при мимолетном взгляде в зеркало: лучики морщин вокруг глаз, седину висков, тень усталости на лице. Нет, ее темно-серые глаза не теряли теплый тайный блеск, ее губы улыбались очерченно упруго, и не было лишних морщин, этих неумолимых предвестников женского отчаяния, - она, конечно, выглядела намного моложе своих лет. Он отнес это за счет утренней гимнастики, тенниса и лыж, которыми она занималась не из спортивной любви, а из отвращения к телесному безобразию, из необходимости сохранить нужную ей форму молодости. Только седая прядь тонкой белизной слегка выделялась в русых волосах жены, загадочно подчеркивала уже прожитые годы, где не все было покойно и бесстрастно.

Назад Дальше