- Магеридж?
- Я объясню. Это... групповое стремление к быстрой смерти... это среди хипповой молодежи. Что здесь должно делать искусство?
- Как все это грустно, ужасно грустно! - сказала Мария, кутаясь в поднятый воротник плаща. - Что будет с людьми через двадцать лет! Куда они идут? К пропасти?
- Очен грустно, - подтвердил Боцарелли и опять заговорил с доказательным жаром: - Сейчас в мире никому не нужен человек. Говорит о душе человека только кучка интеллектуалов. Они чего-то хотят, и они боятся, поэтому болтают о гуманизме, о гибели цивилизации на отравленной земле. Но, синьора Мария, это боязнь за себя, за мировую культуру, а не за человека, к которому они очен равнодушны.
Они шли в мокрой мгле по узеньким каменным улочкам, иногда восходили по ступеням на узкие мостики, переброшенные арками через каналы, угадывая внизу, в белеющих прорехах, водяную рябь редких фонарей, и здесь, на мостиках, особенно пронизывало осенней отсырелостью стен темных домов. Город давно спал, непогода октябрьского вечера разогнала немногочисленных в эту пору туристов, не видно было нигде ни души, и только туман властвовал повсюду, присасывался к райским световым провалам никому не нужных сейчас витрин, вкрадчиво придавливался к красноватым окнам ночных баров.
Два раза Васильев был в Венеции весной, запомнил ее солнечной, многолюдной, а эта осенняя темная Венеция, унылое безлюдье, запах древней плесени, неприятный фильм и неприятный разговор с Боцарелли по дороге в отель - все будто имело привкус неудачи, обмана, и было ему трудно дышать влагой воздуха.
"Что меня тревожит сейчас? - думал Васильев. - Или я действительно не очень здоров?"
- Боже, как я хочу курить! - сказала Мария, вздрагивая, и прижала воротник плаща к подбородку. - Какая все же здесь ужасная сырость...
- Вы сказали?.. Я прошу, синьора Мария, - проговорил Боцарелли и сделал к ней шаг, с поклоном протянул сигареты, но она, улыбаясь, остановила его благодарно:
- Спасибо. Я не курю на улице.
- Я возражу вам, синьор Боцарелли, - выговорил Васильев насколько можно сдержаннее, со стыдом чувствуя, что готов вспылить. - Вы сказали горькие слова об интеллектуалах. А я их люблю, при всех их недостатках. Без них жизнь была бы сплошной скукой и утилитарной механикой. Вы говорили как критик, а в наше время, к сожалению, критика - или беззастенчивая реклама, или публичная казнь таланта. Тем более только боги могут убивать себе подобных, а не падшие ангелы. Простите, совершенно не хочу обидеть, но почти все критики - падшие ангелы. По тому, как вы с нелюбовью говорите об интеллектуалах, я понял, что вы тоже...
Боцарелли, довольный, блеснул молодыми зубами на худом бледном лице монаха.
- Синьор Васильев, я не писал о вашей римской выставке плохо! Я не убивал вас. Наоборот. Кое-что мне нравится очен. "Снег", "Прощание", "Женщина в красном", "Портрет". Я определил вашу манеру не как социалистический реализм, а как реализм социализма.
- Разве суть в терминах? - поморщился Васильев. - Что в лоб, что по лбу. Слыхали такое русское выражение?
- В лоб, по лбу, - застенчиво покивал бородкой Боцарелли. - Я скажу так. Критик в современном искусстве - это куртизанка, он должен любить всех. А я не люблю многих. Моя трагедия в том, что я ненавижу некоторых художников, а должен любить, то ест изображать, как куртизанка, любовь.
- И это, к сожалению, во всем мире! - резко сказал Васильев. - К сожалению, потому, что человеческая жизнь - лишь повод для искусства, а творчество - это личность, ее выражение! К черту в искусстве куртизанство, синьор Боцарелли!
- Ты не следишь за собой, этого не надо, Володя, - тихо сказала Мария, глядя под ноги. - Ты обижаешь своим тоном...
- Я не обижаюсь! - воскликнул с откровенным добродушием Боцарелли и взмахом чутких рук изобразил отсутствие обиды. - Конечно, вы, такой самостоятельный талант, не можете серьезно относиться к профессии куртизанки. Я сам немножко терплю собственную профессию, но другой у меня нет. Я очен понимаю, что всякое творчество - выявленная аномалия, и разбираться в ней должен психиатр... не жалкий критик.
- Зачем преувеличивать?
- Создавать несуществующий мир на холсте красками или словами на бумаге - не аномалия? Даже ваш, синьор Васильев, реализм... как это? Не отражение действительности, а зеркало вашего субъекта... вашего личного "я". И вот такой акт - занятие нормальных людей? Нормален бог, сотворивший наш мир? Иероним Босх жил в пятнадцатом веке, а своим воображением создал страшный современный мир уродства. Его картина "Несение креста" - кто окружает Иисуса? Жестокие, садистские лица, которые представляют, как показала история, большинство человечества. Не инопланетные пришельцы, а жестокие люди распяли любвеобильного чудака. Простите, я очен, очен ушел от разговора, но я всегда думаю: что должен делать талант художника - прощать человечеству кровавые грехи, войны, убийства или сердиться на него? Любить или ненавидеть?
- И прощать, и не прощать. Любить и ненавидеть, - проговорил Васильев, досадуя на неоправданную свою несдержанность, и договорил умереннее: - Я уверен, что искусство - самопознание человечества и его самонаказание.
- Что вы сказали, синьор Васильев? Самонаказание? - спросил Боцарелли и восторженно округлил внимательные глаза, точно схватил главную мысль, необходимую ему. - Имеет это какое-нибудь отношение к мазохизму?..
- Какого черта вы все сводите к одному и тому же, извините! Никакого отношения! Самонаказание - это в смысле исторической вины за всю пролитую кровь, за все страдания. Самонаказание необходимо для самосохранения человечества. Вы поняли меня, синьор Боцарелли? Искусство призвано сохранять человеческое в человеке! Без всяких этих надоевших до черта де Садов, Захер-Мазохов и Фрейдов!
- Почему ты так сердишься? - сказала Мария, пожимая плечами. - Ты грубоват, Володя.
- Разве? - проговорил Васильев вполголоса. - Вот уж не хотел.
"Да, мне что-то не по себе, - думал он, не понимая причину колючего, сжатого в груди раздражения и против нелепого фильма, и против душащего влагой тумана в любимой им Венеции, и против этого неглупого, излишне болтливого критика-итальянца, смахивающего на священника своими чуткими руками, худобой лица, скромной бородкой. - Если я не могу сдерживать себя, то почему я должен показаться этому мальчику, синьору Боцарелли, образцово воспитанным русским, который в светской любезности произносит только два милых слова: "отнюдь" и "весьма"? Ко всем чертям все эти нормы? К черту и к черту! Снова чувства? Дать бы мне бессердечный разум - и все обретет спокойствие. И все в мире станет закономерным, и я буду несказанно доволен, что я в третий раз приехал в Венецию, что наступит скоро утро и я увижу солнце над каналами. Но со мной что-то не так и не по себе, как будто плакать хочется. Никогда так не было..."
- Все, все прекрасно, в общем, - сказал Васильев бодрым голосом, едва скрыв в интонации фальшивую нотку, и продолжал превесело, сознавая, что говорит пошлость: - К счастью, мы остались живы после глупейшего фильма, и поэтому стоило бы сейчас перекусить и что-нибудь выпить.
- О чем ты говоришь? Двенадцать часов ночи. Я устала невыносимо. Но я тебя не задерживаю. Поступай, как хочешь.
Мария искоса посмотрела коротким взглядом, в котором он перехватил мимолетный зимний отсвет, и опять стеснило дыхание, точно бы перебои сердца или непролитые слезы мешали ему. Он овладел собой, уже сердясь на это ненормальное состояние, унижающее его, как казалось ему, и тем, что без особых причин мог сорваться, вспылить каждую минуту.
- Не посетуйте, синьор Боцарелли, - проговорил Васильев. - Я искренне сожалею, что наговорил колкостей, которые, в конце концов, абсолютно бесполезны.
В вестибюле отеля был пригашен свет, и молодой красивый портье, листавший иллюстрированный журнал под настольной лампой, с приветливой улыбкой ("боанасера!") подошел к полочкам с ключами и ключ от номера подал Васильеву вместе с конвертом, плотным, длинным, на котором крупным косым почерком было написано по-английски: "М-м Васильевой" и подчеркнуто дважды.
- Тебе, Маша, - сказал Васильев и увидел, как испуганно засветились ее глаза, пробегая по почерку на конверте, как заколебался в руке листок бумаги, когда она тут же, отойдя немного в сторону, быстро прочитала письмо, должно быть, состоящее из нескольких строк.
- Это мне, - проговорила она, небрежно засовывая письмо в сумочку, но голос был чрезмерно натянут, и, наверное, поэтому она постаралась улыбнуться синьору Боцарелли мягкой, обволакивающей улыбкой: - Спокойной ночи. До завтра. A rrivederci!*
______________
* До свидания! (итал.).
И даже взяла под руку Васильева по дороге к лестнице.
Но как только вошли в номер и зажгли свет, она, не снимая плаща, круто повернулась к нему, глядя в его глаза потемневшим, тем же испуганным взглядом, затем сказала шепотом "Боже мой", бросила сумочку на трельяж и стала ходить по номеру, клоня голову, окуная подбородок в поднятый воротник плаща. Он молча следил за ней, предчувствуя, что в эти секунды должно произойти то, чего он боялся, не хотел и вместе с тем ожидал как неизбежность.
- Я не знаю, как тебе об этом сказать, - заговорила она, торопливо закуривая, продолжая ходить по номеру. - Я не знала и не знаю, как тебе все это сказать...
- О чем? - спросил он и подумал с остротой внезапно настигшей ясности: "Вот оно, сейчас..."
- Не знаю, как сказать о том, с кем я встречалась в Риме, - повторила она с гримасой нетерпения. - Впрочем, сам прочти его письмо. Оно адресовано мне, но предназначено для тебя.
"Вот сейчас... Все случится именно сейчас... И она хочет этого. Она как будто хочет избавиться от чего-то тайного, мучительного..."
- От кого? - спросил он как можно спокойней, взял конверт, вынутый ею из сумочки, и спасительно, неожиданно для себя проговорил, усмехаясь: - А стоит ли, Маша, читать чужие письма? Имею ли я право?..
- Читай же! Читай! - крикнула она приказывающим шепотом, и нетерпеливая гримаса изменила ее лицо, сделала его некрасивым, отрешенным, страдальческим.
Он машинально развернул листок глянцевой бумаги с оттиском отеля и прочитал всего несколько фраз по-русски, написанных нервным косым почерком.
"Дорогая и многоуважаемая Маша!
Ради бога, извини меня за то, что я использую сохранившуюся частицу доброго отношения ко мне. Не хочу, чтобы моя встреча с Владимиром произошла вдруг. Такая неожиданность будет раздражительна и неприятна, что я предполагаю. Так же, как и встреча с тобой в Риме, напугавшая тебя, бедную, до полуобморока. Передай ему, ради всего святого, что я буду ждать в ресторане вашего отеля - завтра от 8 до 10 ч. утра. Если он не придет до 10-ти - бог ему судья. Я же не пойму его неприход как казнь свою или ненависть ко мне. Илья".
- Илья?
Он второй раз прочитал письмо, и что-то смутно повернулось в нем, неуловимо промелькнуло в сознании тревожное ощущение давнего, но тотчас даже не это ощущение, а намек на нечто далекое, прошедшее показалось ему невозможностью, обманом собственной памяти об исчезнувшем в небытие времени.
- Илья? Кто этот Илья? - спросил Васильев, уже выбрасывая из сознания эту тень намека, эту слабую догадку без надежды, и проговорил, разделяя слова: - Кажется, среди моих знакомых нет ни одного Ильи. Так кто он? И о чем хочет говорить со мной?
- Это он, он! Понимаешь, он! - крикнула Мария, подходя к окну, и зачем-то отдернула тяжелую штору; туман стоял над каналом, кое-где пробитый белесыми пятнами фонарей. - Это он, Илья, именно Илья! Он жив, он живет в Риме! Он был на твоей выставке, он знает о тебе все! - повторяла она, едва не плача, не оборачиваясь от окна: - Да, мы можем удивляться, не верить, но это он, Илья Рамзин! И он хочет встретиться с тобой, а мне это ужасно не нравится, хотя у меня и был с ним разговор в Риме! Если хочешь знать мое мнение, то не встречайся с ним! Вы разные люди, все это бессмысленно, совершенно бессмысленно!..
- Ну, этого не может быть! - проговорил Васильев отрывисто, все же полностью не веря, и махнул рукой. - Илья Рамзин? Живет в Риме? Чушь какая-то! Мистика! Илья погиб на Украине в сорок третьем году. Мы с ним воевали в одной батарее, командовали взводами. Илья Рамзин? Тот самый? Илья? Встречался с тобой в Риме? Вот уж чего быть не может так не может!
Она сердито перебила его, поворачиваясь от окна:
- Почему ты так настойчиво говоришь, что этого быть не может? Надеюсь, ты не думаешь, что вот это письмо я написала себе сама? Да, я раз встречалась с ним в Риме, когда ты был на приеме в студии Спинела, и говорила с ним, живым, в течение часа. Никакой подделки, Володя! - добавила она с горькой убедительностью. - Представь - никакого кича, никаких восковых фигур из музея мадам Тюссо. Я разговаривала с живым, живым, настоящим Ильей! И ты в этом завтра можешь убедиться, но я не хочу, чтобы вы встречались, вовсе не хочу! Дай мне спичку, пожалуйста, сигарета погасла... - сказала она, и голос ее споткнулся и дрогнул. - Господи, господи, как я суеверна. Он сейчас думает о нас обоих. Несчастный...