Русские женщины (47 рассказов о женщинах) - Лорченков Владимир Владимирович 34 стр.


Молочка принести? И давай палец помажем. Это мама. Небо ещё немного потемнело, и видно уже не одну луну, но и звёзды, огромные, совсем тихо. Бабушки идут наконец спать, но свет ещё долго не гаснет в их доме.

Но Нине что-то не хочется в комнату, и так она слишком долго там пробыла. Глядит в невидимый замерший сад и незаметно подчиняется тихой тёплой ночи, её покою. Улыбается блаженно: да ведь эти дни, эти ночи и есть рай. Две недели беспримесного, чистого рая были подарены ей — потому что каждый оказался при своём. Бабушки возвратились в молодость, полную сил и таких понятных забот о еде, цветах, грядках, единственной дочке и любимой племяннице, она — в детство, нерассуждающее, благодарное, и никаких преград. Никого лишних. Кого надо учитывать, за кого извиняться, краснеть, кого терпеть — ни детей, ни мужей — первозданность. И ещё целая неделя такая же! впереди.

Нина стоит на крыльце и понимает: ноге легче, на неё уже можно немного наступать, стоять двумя ступнями, она поднимает глаза. Звёзды. И странный холод от них. На лицо тихо сыплет послевоенный снег бабушкиных детств — ледяной, спокойный, немного влажный. Значит, не надо больше плакать — лицо и так уже мокрое, значит, всё хорошо.

Вадим Левенталь

Станция Крайняя

Да ты что, тут таких иммигрантов, что ты, их если в море побросать, весь город затопит. Полина говорит это смеясь, и я тоже смеюсь. Закопать его в саду, никто и искать не будет. Мы сидим на полу; в голом, без занавесок, окне светится рыжий кусок неба. К тому же смотри какой маленький, его ткни — и каюк.

Я смотрю на Вилли: действительно, он маленький. Полина говорила, откуда он, но я не помню: Конго? Кения? Откуда-то, где они по-настоящему чёрные, но маленькие и щуплые. Вилли — так звали собаку у родителей, но сказать об этом Полине я не решаюсь: всё же она у себя дома и может шутить, как ей вздумается, а я в гостях. Надоел-то, господи, хуже горькой редьки, — с удовольствием говорит Полина. Вилли тихо и редко постукивает в зажатый между коленями барабан, глаза его закрыты, часть косичек выбилась вперёд, на грудь. По-русски он не понимает. Мне жутковато от её шуток, и в какой-то момент я начинаю думать: а что, если это вовсе не шутки?

Полине не позавидуешь: родители отправили её учиться в Амстердам, а она, вместо того чтобы вернуться или выйти замуж за местного wasp’а, нашла себе Вилли. Родители не расисты, но нищий, безработный, без образования и вида на жительство иммигрант — это было выше их сил: на любую просьбу выслать хоть немного денег все последние годы они говорят Полине, чтобы бросала своего негра. И вот теперь, вместо того чтобы жить в собственной квартире в центре или даже в собственном доме в восточных доках, она снимает квартиру в Zuidoost. Даже здесь жильё стоит бешеных денег плюс почти столько же коммуналка, а ещё Полина платит за аспирантуру, за медицинские страховки и одевает детей. Дети спят в соседней комнате, поэтому мы говорим тихо. Вилли зарабатывает, играя на улицах. Уверенность в том, что вот-вот он подпишет контракт и запишет хитовый диск, растаяла без следа, если таковым не считать раздражение. Как ей одной удаётся зарабатывать столько денег — загадка. Это каждый месяц как чудо, — говорит она. И добавляет: мать с отцом тут в Майами дом купили.

Ко всему этому не может не примешиваться усталость от шестилетних отношений, и я с ужасом думаю о том, что Полина шутит, пользуясь русским языком, для того чтобы проговорить ту вещь, которую она, отдавая себе в этом отчёт или нет — не важно, держит в голове, очевидно, уже давно: лучше всего для неё было бы, если бы Вилли просто каким-то образом исчез. Для ребёнка смерть — форма такого неважно-куда-и-как-исчезновения; и у Полины её желание выпутаться из бесконечного безденежья выражается так же: пусть Вилли умрёт.

Это не просто решило бы все проблемы — это решило бы все проблемы наилучшим образом. Полине, в сущности, больше всего нужна внешняя неизбежность: чтобы, с одной стороны, не признавать своё поражение, а с другой — не брать на себя ответственность, которую Вилли не хочет, а дети не в состоянии с ней разделить. Катюха, давай замочим Вилли, — хохочет она, и я вместе с ней.

Полина — адекватный и умный человек, без пяти минут Ph. D., ясно, что она не будет никого убивать. Не только потому, что у неё мозги на месте, но и потому, что в нашем кругу это не принято: люди, которые конспектируют библиотеки и читают лекции, живут не там, где случаются бытовые убийства. Я говорю себе это, но вместе с тем я говорю себе, что наличие публикаций и участие в конференциях ещё не зарок от сумы и тюрьмы. Эта мысль приводит меня в смятение и мучает: допуская, что Полина может и не шутить, я, как мне кажется, совершаю маленькое предательство. И всё же вероятнее всего, что эти качели — не более чем судорожная, на холостом ходу работа головного мозга, не привыкшего к суровой голландской дури.

Вилли отставляет в сторону барабан и скручивает ещё один джойнт. Я смотрю, как ловко пляшут его двуцветные пальцы. Да, это единственное, что он умеет по-настоящему хорошо, говорит Полина. Мне хочется спросить, как же насчёт других мужских навыков, но меня останавливает мысль, что она предложит попробовать, — спрошу потом.

* * *

Стройка, километры рабицы, грязь — это мы идём к метро: район страшноватый. В полутьме мне всюду мерещатся банды — арабские, африканские, — плотно сбитые мужчины в чёрных кожаных куртках молча оборачиваются на нас. Три правила, говорит Полина, иди знакомой дорогой, не останавливайся, не сворачивай.

Последний раз когда я была у Полины — четыре года назад, тогда только родился Ваня, второй, — они жили в Йордане, в большой, снятой в складчину квартире. Вот здесь мне уже эта тусовка, объясняет она, мне уже не двадцать лет. Музыканты, художники, культурологи — все бездельники мира. Бухло, Че Гевара, трава — всё, больше людям ничего не нужно. Как жопу ребёнку подтереть — извините, мы ещё свежего Жижека не прочитали. Полина злится, и её можно понять: Йордан был почти центр — старый, уютный район, цветы и уличные кафе.

Когда впереди показывается мечеть, мне становится поспокойнее: почему-то мне кажется, что рядом с мечетью нас уже не тронут. Мы проходим длинные ряды ларьков, как на Сенной в девяностые — говорю я, и Полина хохочет. Отсмеявшись, она тянет меня к входу в метро: я называю нашу станцию — «Станция Крайняя».

Станция Крайняя похожа на тюрьму, как её показывают в американских фильмах: сетки, решётки, даже узкие ступеньки, по которым мы поднимаемся, просвечивают вниз, и внизу видны лужи натёкшей с крыши воды. Тем не менее яркий свет и разноцветные табло радуют, — по крайней мере, здесь безопасно. В вместных тюрьмах вообще безопасно, говорит Полина, а если хочешь ширяться — пожалуйста, каждый день будут приносить.

В вагоне меня уже совсем отпускает, и я решаюсь спросить Полину про Вилли. Грех жаловаться; если б не это, давно бы уже его мочканула. Двадцать два сантиметра, мы мерили. И стоит два раза в день, что твой муэдзин. — Муэдзин — пять, поправляю я. А не дул бы как паровоз, было бы и пять. Полина никогда никому не уступает в споре.

За окнами узлами завязываются ленты эстакад, мелькают кроссворды окон в домах, и вдалеке слева в призрачной зелёной подсветке чуть заметно плывёт высотка. Когда поезд ныряет под землю, я вдруг обнаруживаю, что совсем не помню, как мы вышли из дому. Помню Вилли, как он крутит косяк, и что потом мы идём к метро; что между — дыра. Спрашиваю Полину, но она, кажется, то ли не расслышала, то ли не понимает, что я имею в виду: ну а что, дети спят, могу я раз в жизни в клуб выбраться?

Выйдя из метро, мы попадаем в праздник: пятница, лето, Амстердам. По Амстелу, слегка покачивая широкими бёдрами, идут лодки и, прямо и строго, сверкающие катера. Светится в стороне мост — развёртка синего богомола. На левом берегу в окружении галдящей многоязыкой толпы мальчик с сосредоточенным крестьянским лицом жонглирует факелами, но факелов не видно: выглядит это так, будто он ладонями крутит огненную баранку инфернального автомобиля, бесконечно заворачивая вправо. Полина тащит меня вперёд: ты думаешь, здесь как у вас? к часу собрались, и до двенадцати субботы афтерпати? здесь скоро уже все разойдутся!

Что, если мы действительно убили Вилли, — может быть, я просто не помню. Полина ведёт себя как ни в чём не бывало, но это ничего не значит — её самообладанию любой памятник позавидует. Думать об этом неприятно и глупее некуда, но перестать я не могу: внутри меня растёт беспокойство. Она могла специально увести меня в клуб, чтобы потом я подтвердила, что она всю ночь провела в клубе, а где шлялся, оставив детей, её недомуженёк, она не знает. Спросить у Полины я не могу и вместо этого спрашиваю про Вилли, обходится ли он только травой. Нет, конечно, что ты; и грибочки он уважает, и кокос, когда дают, MDMA за милую душу; даже по вене пару раз пускал, их всё это не так, как нас, берёт; их алкашка убивает.

* * *

Мы ныряем в клуб, как в парилку. Впрочем, это гигантская парилка. Под потолком парят четыре громадные люстры, пространство зала пробивают разноцветные лазеры, воздух трясётся. Полина отплясывает, как сорвавшаяся с цепи, и её можно понять: с двумя детьми успеешь соскучиться по клубному угару.

В дыму и мигающих лучах света дёргается и качается тысяча человек: мальчики, девочки и люди, про которых не поймёшь, мальчики они или девочки. Впрочем, по нескольким девочкам понятно, что они мальчики: они прыгают осторожно, чтобы не слетели накладные груди. Полина берёт у меня деньги, две бумажки по двадцать евро, — это всё, что у меня есть; картой здесь, оказывается, не расплатиться. Она исчезает, крикнув, чтобы я никуда не уходила с этого места. Глаза её широко распахнуты, она возбуждена до предела.

Я не умею танцевать, просто слегка дёргаюсь — стоять столбом здесь смог бы только столб: толпа дышит и ворочается, как настоящий, какой не снился и Гоббсу, Левиафан, — одно животное тело, упругое, молодое, раскалённое. У этого животного есть цель, его движение имеет смысл: дистилляция чистой эйфории, эликсира беспримесной сексуальности. Ногами и руками здесь взбивают молоко трёхмерного пространства, чтобы выпрыгнуть из него в продолжение рода. Я путано делюсь этой мыслью с Полиной, когда она возвращается. Полина вместо ответа протягивает мне таблетку: съешь и всё поймёшь. А это на сдачу, — в другой руке у неё бутылка воды.

Нет, кричит она мне в ухо, всё наоборот. В действительности человек испытывает страх перед сексуальностью. Она лишает его индивидуальности, то есть вообще выключает его как отдельного человека. Для либидо не важно, кто ты. Ему наплевать на личность, человек ему нужен только как сегмент трубы, по которой оно ползёт дальше. Поэтому люди выдумывают миллион способов задушить его. Это, она крутит ладонью над головой, один из них. Только тут дело в том, чтобы поставить либидо перед собой и так перестать его бояться. Знаешь, иногда тренируют силу воли, а тут — но она уже так хочет танцевать, что ей лень закончить. Она прыгает, выбрасывая вверх руки.

Могли мы задушить Вилли? Я пытаюсь себе представить, как это могло бы выглядеть. Я бы держала ноги, а Полина — прижимала подушку к лицу. Полина тяжелее и, наверное, сильнее его — крепкая порода: у неё всё крупное — лицо, шея, плечи, грудь, бёдра. Полина красивая и стройная, просто очень большая. Я вижу, как на неё смотрят. Полине это очень нравится.

Таблетка, как обычно, приходит мне не столько в ноги, сколько в голову: мысль начинает бесконечно забираться сама на себя. Я думаю о смерти Вилли, потому что, возможно, сама хотела бы с ним секса (двадцать два, это ж надо), но, с другой стороны, мозг может обманывать меня, подсовывать логические конструкции вместо простого, зато настоящего воспоминания. Я думаю себя думающую, и меня начинает немного потряхивать изнутри. Я двигаюсь в сторону, к стене, — постоять и попить воды.

У стены на корточках сидит мальчик, который, как только я подхожу, поднимается и говорит мне hallo, — я отвечаю ему по-немецки, потому что слышу баварский, ни с чем не спутаешь, акцент. Мальчик хватает воздух ртом, как рыба, от удивления: он симпатичный, чёрненький (наполовину итальянец? турок?), и ему не больше двадцати, на таких нужно писать «exploring the world, handle with care». То ли мальчик перекурил, то ли плохо учился в школе, только английский его колдыбает квадратным колесом по пересечённой местности, и я со своим немецким для него как мама для мамонтёнка.

Пока мы с Матиасом обсуждаем, кто откуда приехал и кто где учится (я ему ещё и нравлюсь: он осторожно трогает меня за плечо и задерживает пальцы; я не говорю ему про магистратуру, зачем пугать мальчика, для него двадцать и двадцать семь пока только слова), я замечаю Полину. Она подпрыгивает, вертит задницей и тащит в нашу сторону высокого, с неё ростом, и как палка худого парня — русского, как выясняется.

Я ломаю голову, зачем он мог Полине понадобиться; разве что для меня, но я тоже никогда не любила такие потерянные лица — на Матиасе оно ещё как-то смотрится, но Андрею лет тридцать пять, — к тому же скоро становится понятно, что он гей. Стесняясь, он спрашивает у Полины, ты давно тут живёшь, знаешь, наверное, как тут с гей-клубами, — Полина взглядывает на меня, в глазах у неё какая-то особенная бешеная резвость, мне становится не по себе и хочется её отговорить, знать бы только от чего.

Когда я всё понимаю, уже слишком поздно, да к тому же все мои силы уходят на то, чтобы сохранять серьёзное выражение лица. Полина болтает одновременно с Матиасом и Андреем. У Матиаса она спрашивает, как он добрался, а Андрею объясняет, что здесь у нас уже давно не то, что там у них, отдельных гей-клубов нет, просто геи тусуются везде, вот и всё. Вот, — показывает она на Матиаса, — нравится? Андрею нравится. Я у него спросила, он работает здесь. — В смысле, работает? — Говорит, пятьдесят. Матиас бурно рассказывает про то, как он добирался сюда на машинах. Андрей удивлён, но Матиас ему правда очень нравится. Только есть нюанс: если ты отдашь деньги ему в руки, то ему придётся платить налог, он тут совершенно бешеный; так что тут делают так: отдают деньги третьему, вот хоть Катюхе, а уж она потом Матиасу, понял? Я тупо беру деньги, пятьдесят евро, и Полина тащит меня в сторону: сейчас вернёмся! Bis bald!

Пробравшись через толпу подальше, Полина вытаскивает у меня полтинник, подпрыгивает, зажав его высоко в руке, и победно улюлюкает. Я — ничего не могу с собой поделать — хохочу, складываясь пополам. Филолог тоже может зарабатывать! — кричит она мне в ухо.

Но конечно, всё это сверхъестественное веселье может быть реакцией сознания на ужас в темноте той дыры, про которую я ничего не помню, — от скручивающего косяк Вилли до дороги к метро. Мне кажется, он там есть, я слышу его хриплое сдавленное дыхание, но его заглушает биение танцпола.

* * *

Танец в эпицентре салюта: синие вспышки, оранжевые взрывы, красные гирлянды; на большом, во всю стену, экране беззвучно и медленно раскрывается мегавагина, и зал заполняет туман.

В тумане становятся ненадёжны руки и лица: тела разбиты и собираются заново; зелёные лазеры разрезают этот кремовый торт на кусочки, но ничего не освещают; вероятно, именно так и выглядит бессознательное — всполохи и фрагменты.

Когда туман рассеивается, я трясу Полину за плечо: издалека к нам пробираются наши мальчики — продавец и покупатель. На лице у Полины — та смесь озабоченности и сосредоточенности, которая, кажется, и позволяет ей всю жизнь добиваться чего-то вопреки всему; чтобы принять решение, ей нужно полторы секунды — она хватает меня за руку и тащит к выходу.

Я кричу, что лучше просто отдать деньги, — пошутили и пошутили. Вместо ответа, Полина показывает мне средний палец — но предназначен он не мне, а двум разъярённым мужчинам, которые наконец чуть-чуть вспомнили английский: сами виноваты.

Пробираться через танцующую толпу весело и трудно — я толкаю девицу, несущую два больших цветных коктейля, коктейли взлетают вверх, к лазерам и огням, — визг и хохот, — и за нами с Полиной закручивается спасительная суматоха. Пахнет сладким по́том.

Назад Дальше