Мы выскакиваем на улицу, пробегаем мимо загородок, в которых до сих пор давятся желающие попасть внутрь. На нас смотрят, но хотя бы не показывают пальцем, — видимо, название клуба настраивает на побеге из него в ущерб чинному выходу. Я останавливаюсь отдышаться, но Полина тянет меня дальше: погнали!
То ли она видит сзади парней, то ли это так работают колёса, и ей просто хочется бегать, — так или иначе, я только за: мы несёмся вглубь площади, перескакиваем трамвайные пути, огибаем каменную фигуру того, кто при жизни носил водяную фамилию, перелетаем широкие скамьи — на Краудпляйн тусят, гомонят: люди сидят на парапетах фонтанов, лежат на траве, стоят и ходят, — исполинская фигура Полины не может найти себе места, Полина перепрыгивает через людей и наконец рушится на траву, увлекая меня за собой, подкатывается к парню в шортах и с волосатыми ногами и начинает страстно с ним целоваться, перекатываясь, закатывая его на себя сверху, а меня толкает к другому (другу?), который оказывается африканцем; я впервые в жизни целуюсь с негром.
Краем глаза я вижу две пары ног, пробегающих мимо, но действительно ли это они — и если обманут был один, то почему они гонятся за нами вдвоём — бог весть. Мои руки ложатся на плечи незнакомого мужчины — во мне шевелится отвращение, но, кажется, я получаю от этого отвращения наслаждение. Могла бы я задушить его? Почему я об этом думаю?
* * *
Почему мы говорим о раскольниках? Я пытаюсь понять, как мы на них вышли, и не понимаю. Полина пытается объяснить ребятам про никонианскую реформу (это типа как Лютер? — нет, наоборот), — но как вообще могла об этом зайти речь?
Нацеловавшись, она сбросила с себя своего парня и стала хохотать. Потом, так же хохоча, рассказывала про немца и русского (и я ему говорю: я его сутенёр, давай полтинник). Ребята — белый оказался высоким красавчиком с широченной улыбкой и разве что слишком низким лбом, а мой — крепышом с очень красивыми мечтательными глазами — хохотали тоже, потом спросили про полтинник, Полина вынула его и стала им размахивать, как флагом. Дэвид, чёрный, сказал, что они как раз думали, где взять кэш, мол, его товарищ (он тут где-то, на площади) знает, где взять по дешёвке truffles, он может взять на всех, — и Полина, не раздумывая, отдала бумажку.
Я немного испугалась, всё же грибы — не моя чашка чая, но Полина замахала руками, сказала, что я дура и ничего не понимаю, что truffles — это даже не совсем грибы, что кайфа в них всё равно что в кефире алкоголя. Я ещё робко предложила тогда лучше выпить, но тут Полина серьёзно сказала, что за это штрафуют.
Как бы то ни было, теперь где-то в окрестных улочках нам покупают псилоцибины, а Полина, взбудораженная, как ракета на старте, рассказывает нашим новым друзьям про раскольников. Мы сидим на газоне скрестив ноги, вокруг гудит ночной город — смех, плеск воды и щёлканье фотокамер. Сладкий запах травы щекочет горло, и хочется пить. Дэвид и Свен отвлекаются на телефон — звонить товарищу, спрашивать, как дела, — но Полину не остановить, она переходит на русский и едва не кричит мне: раскольники были правы!
Я слушаю её, хотя это трудно: украдкой я слежу за Дэвидом — у него спокойные движения уверенного в себе сильного животного, такого, пожалуй, подушкой не задушишь. Они были абсолютно правы — вопрос о языковой норме упирается в вопрос о бытии Божьем! Я чувствую, что нужно хотя бы что-то сказать, чтобы дать понять, что я в теме. Да, говорю я, в начале было Слово, — Полина аж взвивается: именно!
Потому что если языковая норма меняется и мы признаём это нормальным, то это значит только то, что норма есть вариант ненормальности. И если нет источника абсолютной языковой нормы — нет и быть не может — это значит только то, что Бога нет, — вот что сразу поняли раскольники.
Видимо, это какая-то часть Полининой диссертации, и мне нужно то ли поспорить, то ли что-то ещё — но вместо этого я смотрю на Полину, на её круглое, добротное лицо и полные длинные руки, представляю себе, как я занялась бы любовью с ней, думаю о том, почему я об этом думаю, и моя мысль снова буксует в этой колее. Я говорю, что хочу пить. Дэвид гладит меня по колену, и я не убираю его руку.
Норма есть вариант ненормальности — Полина повторяет это ещё раз по-английски для ребят. Дэвид поднимается, обещает найти воды. Когда он уходит, второй, Свен, тянется к Полине, она отодвигается от него и говорит: вообще-то, мы пара, — про нас с ней. В подтверждение она целует меня в губы — меня трясёт от возбуждения, хотя это стыдно и ничего особенного в её поцелуе нет.
Дэвид возвращается вместе с гонцом, протягивает мне воду и садится в круг, кинув в центр полиэтиленовый пакет. Мы грызём круглые белые клубни: на вкус как грецкий орех, разве что горьковатый. Свен говорит, что на всех, пожалуй, маловато, Дэвид просит меня передавать воду по кругу. Полина ложится на спину, и её голова оказывается у меня на коленях. Дэвид шепчет мне что-то на ухо по-голландски, щекочет губами шею — мне смешно, я не могу сдержаться и падаю на траву — что ты ржёшь? — хохочет Полина, — я им про серьёзные вещи…
Между тем мне, в сущности, страшно за свою шею: для меня вдруг становится очевидно, что нет на свете более хрупкой вещи, чем она.
* * *
Полина повисает на мне и Дэвиде и жарко дышит мне в ухо: смотри, Катюха! Мы движемся по тесной улочке, вдвойне тесной от горячих, в основном мужских, тел: здесь курят, пьют пиво из бутылок, обнимаются, целуются; в глазах у меня рябит от бритых затылков, накачанных мускулов, крепких обтянутых задниц и нескончаемой вереницы лиц — белых, чёрных, азиатских, юных, взрослых, красивых, страшных, сладострастных, безразличных, я чувствую, как проскальзывают по мне слегка неприязненные взгляды; Полина в восторге.
Из открытых дверей баров несётся музыка, на улицу беспорядочно выставлены высокие стулья, свалены в кучи пакеты с мусором, и неподвижно светят неоновые огни — всё это проплывает мимо нас, будто внутренности затонувшего корабля, я чувствую себя батискафом, и на одну секунду меня посещает страстное желание разбить стенки своей раковины, чтобы стать частью этой экосистемы, поселиться здесь каким-нибудь полипом, актинией, медузой.
А что с Вилли, кричу я Полине, мы его грохнули? Полина кивает: подушкой задушили. И сбросили в пруд. Она серьёзна, но, с другой стороны, это её способ шутить — с каменным выражением лица. Более того — она может делать вид, что шутит, чтобы не говорить правду как правду. Я пытаюсь разглядеть правду в её глазах, но это не лучший момент: в глазах у неё исступлённый восторг, — возможно, она ловит с клубней что-то, чего не поймала я.
Мы сворачиваем в узкий проход, который даже не назовёшь улицей: двигаться здесь можно только гуськом, — и с теми, кто идёт навстречу, расходиться, прижимаясь к стене. Граффити на высоте спины бледные: вытерты спинами. Нам обязательно идти по самым наркоманским притонам? — кричу я Полине по-русски. А куда бы ты хотела, дорогая? — хохочет она, — отвести тебя в музей эротики? В музее эротики я была в прошлый раз, это очень смешно — примерно как облитый водой пушистый кот. Полина идёт вслед за мной, а сразу за ней — Свен. Он спрашивает, почему мы смеёмся, — Полина говорит, что мы обдумываем план, как его придушить. Ну и как? — В страстных объятиях, сладкий!
Я распластываюсь спиной по стене, чтобы пропустить пожилую туристическую парочку; они молчат, но что они туристы, видно по глазам — насторожённые, заискивающие взгляды выдают их с головой; я чувствую что-то вроде превосходства: всё же я здесь уже не совсем чужая, — и это сладкое ощущение заволакивает всё моё существо. Полина за мной, глядя женщине (большие очки плюс причёска, как сахарная вата на палочке) в глаза, вполголоса говорит ей: cocaine? snow? meth? — и через несколько шагов снова заходится смехом, повторяя вслед за своей жертвой oh no, thank you so muuuch!
Из трубы мы выходим на шумную, но благочинную улицу: кафе, рестораны, сувенирные лавки, нежный рекламный свет и Брамсовы венгерские танцы. Полине, конечно, захочется здесь устроить какое-нибудь бесчинство, хотя в нашем положении это может быть очень рискованно. Но она может рассуждать и наоборот. Разумеется, это в том случае, если всё, что приходит мне в голову, действительно моё, а не занесено случайно вместе с травой, таблетками или клубнями, как, бывает, вместе с рыбой покупаешь десяток присосавшихся к стенкам её желудка чёрных неподвижных червей, и вид их потом долго стоит перед глазами; впрочем, хвалёные клубни разве что прибавили мне бодрости, но не более того, — возможно, их действительно было слишком мало.
И всё же от греха подальше я обнимаю Полину за шею и стараюсь отвлечь её разговором, спрашиваю, кто ей больше понравился: Свен или Дэвид. Ты шутишь? Чтобы я ещё раз в жизни связалась с ниггером? Меня передёргивает.
* * *
Вероятно, это иллюзия, но мне кажется, я всё больше погружаюсь в этот эшелонированный каналами город, в его шумы и ритмы, глухие и гулкие, я пропитана запахом стоячей воды, искусана комарами и приучаюсь говорить по-английски с немецким акцентом и наоборот. Меня завораживает прогресс превращения чужого в своё — не это ли имел в виду Гуссерль, когда говорил о месте другого, которое я способно занять, — город, в котором дома стоят чуть косовато, как, бывает, деревья в болотистом лесу, город, по наследству перешедший нынешним пиздаболам от рыцарей беззаветной жадности, он грязь елеем царским напоит, город оранжевых шариков и красных ставней, — я чувствую, как становлюсь кирпичом в его кладке, столбиком на его мостовой, крюком под крышей, опорой моста. Моя медитация имеет целью выход меня за пределы себя, экстатический скачок в незнаемое, дискурс о методе философии приматов. Я — доисторическое растение, хвощ в себе, и я вылезаю на сушу.
Полина вырывает меня из короткого забытья: мы на берегу канала, сидим прямо на мостовой, ребята всё ещё с нами, Свен рассказывает что-то про Африку — вроде он там чуть не целый год жил, — и Полина вполголоса говорит мне, что точно с такими же интонациями европейцы рассказывают о России. Африка, говорю я, это вообще инобытие России: Гумилёв-Чуковский, львы-медведи, снежной пустыне снится саванна с жирафами. Договорить я не успеваю, сзади нас окликают по-русски: эй, девчонки! Мы оборачиваемся, и хорошо бы было куда-то убежать, но уже поздно.
Полина в восторге: это они, кричит она ребятам, те парни, которых мы натянули в клубе! Кажется, ей особенно приятно, что выдался случай подтвердить правдивость истории про пятьдесят евро. Русский с немцем, впрочем, не выглядят как-то особенно враждебно, они садятся рядом, и я замечаю, как Андрей гладит Матиаса по плечу и тот трогает его ладонь в ответ. Ого, ребята, Полина бесцеремонна, как обычно, так полтинник всё-таки даром не пропал! Я объясняю Андрею, что это была дурацкая шутка, но что полтинник мы уже потратили, я могу потом снять с карты и вернуть тебе, оставь телефон. Андрей отмахивается. Мы удивились, что вы убежали из клуба, говорит он, думали заказать выпивки на всех. Они хорошо вместе смотрятся: Андрей, с его рубленым лицом и угловатыми руками-ногами, и Матиас, нежный и мягкий, как девочка-турчанка. Дэвид смотрит на них с неодобрением.
Полина ещё раз в лицах пересказывает историю про пятьдесят евро, передразнивая языковую беспомощность одного и другого, получается смешно, причём Андрей — видимо, несколько коктейлей сделали своё дело — находит в себе английского, чтобы уточнять её рассказ: она мне говорит, очень высокий налог! а я думаю, боже, как тут всё строго!
Я слушаю вполуха, вместо этого я вглядываюсь в огни на набережной — я вижу гармонию этих огней. Их расположение подчинено сложному, но строгому ритму. Группами по три — голубой, красный, жёлтый — внутри каждой группы вразнобой, они следуют друг за другом гирляндой. Иногда между ними встраивается зелёный, и я думаю о нём как о помехе. Но чем крепче я сосредоточиваюсь на пятнах и цветах, тем больше я понимаю, что никакой случайности тут нет места: всё это самоцветье раскрывается как строгая система, в которой горизонтальные ряды отвечают вертикальным, свою роль играет оттенок цвета и интенсивность огня, и которая, опрокинутая в неверную мутную воду, бесконечно усложняется, и величие этого устройства внушает трепет.
Если человек — машина, то есть механизм, то, конечно, не в том примитивном смысле, в котором ex machina показывался бог: есть машины посложнее колесницы. Норма тогда предзадана изначально, коль скоро ты уже не элементарная частица — но нужен ли в этом случае какой-либо бог, кроме бога зелёных деревьев?
Полина опять трясёт меня за плечо: Свен зовёт всех к себе, где-то он тут в центре живёт в сквоте. Полина в восторге: да ладно! все же разогнали уже? — Только не наш. Свен поднимается на ноги, и в возбуждении вслед за ним подскакивают остальные. Дэвид говорит что-то Свену, кивая в сторону Андрея и Матиаса, я не понимаю по-голландски, но чувствую какую-то секундную неловкость, после которой Полина взрывается.
Faggots? Педики, блядь? Грязный потный ниггер! Не давая Дэвиду опомниться, она со всей силы толкает его в грудь руками, и Дэвид спиной летит в воду. Полина не успокаивается: она наклоняется к воде и выкрикивает короткую лекцию о толерантности, которой должны научиться все, кто слез с пальмы и приехал сюда, в gefickte, goddamn, цивилизацию, где их отучили есть бананы и носить юбки из, mother fucker, перьев, показали каждому ass hole, как держать нож и вилку, объяснили, arshloch, что нужно мыться каждый день и много чего ещё. Дэвид всё это время барахтается в воде, Свен хохочет, Андрей, который, кажется, ничего не понял, перегибается вниз и протягивает Дэвиду руку.
Полина немного успокаивается и, ещё сквозь зубы что-то бормоча, отходит в сторону, Андрей тащит Дэвида, который подтягивается, уцепившись за камень, Андрей вслепую другой рукой ищет, за что бы схватиться, и хватается за колесо припаркованной машины — «фиат», маленький городской автомобильчик, который, когда Дэвиду удаётся перевалиться на живот, а Андрей в финальном усилии дёргает его с удвоенным усердием, легонько трогается и двигается вперёд, — машину забыли поставить на ручник.
Где-то в груди сладко щекочет все пять или десять секунд, которые машина чуть слышно шуршит резиной и сначала стучит об угол набережной днищем, а потом начинает кувырок, не успевает закончить его и носом шлёпается в воду. Я отираю брызги с лица.
Я слышу одновременно несколько ругательств на разных языках, и яростнее всех кричит Полина. Она не может успокоиться, крутится на месте и бьёт воздух кулаками. Свен показывает рукой на мост вдалеке: по нему движется красно-синий огонёк полицейской машины. Полина берёт Свена за локоть: где твой долбаный сквот? мотаем! Она тащит его, Свен смотрит на неё непонимающе: зачем? мы-то тут при чём? мы никакого преступления не совершали! На лице у Полины настоящий ужас, она растерянно оглядывает всю компанию и продолжает тянуть Свена. Преступление не преступление, какая разница, мы все обдолбанные, у неё нет документов, эти двое туристы, кому-то охота объяснять всё это полночи в участке? Она говорит скороговоркой, сдавленно кричит — она в истерике и в высшей степени убедительна, хотя и в самом деле похоже на то, что её реакция несколько преувеличена по сравнению с произошедшим. Как только эта мысль приходит мне в голову, я хватаю Свена за другую руку и тоже тащу его.
Через секунду мы несёмся по тротуару, созвездья и звёздные системы огней встряхиваются и перемешиваются, как в шейкере, мы огибаем напуганных прохожих, перепрыгиваем мешки с мусором, за нами валятся несколько стульев, и Полина что-то кричит Свену, с которым она бежит впереди. Он кричит ей что-то в ответ, и они сворачивают в проулок слева. Бежать легко и радостно; перемелькивают вывески, двери, окна, витрины, вертушки с открытками, велосипеды, причём всё это имеет смысл только в том случае, если и в самом деле — это я закончить не могу, — а если нет, то это значит, что Полина просто переусердствовала с веществами; возможно, сама она закинулась не одной таблеткой, а двумя и плюс ещё клубни, — может быть, это просто измена. Мы перебегаем через широкую улицу и снова ныряем в узкий полутёмный ход, в середине которого Свен открывает жёлтую грязную дверь, я с облегчением думаю, что мы на месте, но вместо этого мы через ещё одну дверь вываливаемся в громадный двор, через который Свен петляет, чтобы не попадать под огни фонарей; нам повезло со штурманом. Из двора мы выходим, открыв решётку, и тут Свен останавливается: теперь будем идти медленно и парами, мы с Дэвидом впереди. На улице тишина и покой, гуляют туристы, и под вывеской ювелирного магазина поет длинноволосый гитарист, голосом подражая коровьему американскому выговору. С улицы мы сворачиваем на набережную, и, взглянув вверх, я вижу на небе проблески рассвета.