«И пусть твои невероятные возможности…» — говорил он.
Потом были танцы, потом бассейн. Потом снова охота на куропаток. Парни оказались славными, все — мальчишки в душе. Правда, я был единственный среди них, у кого не было ни подобающего будущего, ни автомобиля, ни классной рубахи поло. Это удручало, но после очередной порции спиртного — не очень. Я знал, что между нами разница как между ступенями, блядь, эволюции. Я знал, что, даже если разбогатею, как Крёз, всё равно буду беднее самого бедного из них. Потому что богатство — это то, что ты получаешь с рождения. А я с рождения — нищий и скучный, которому нет дела ни до чего, кроме своих книг сраных.
Когда я поделился этим с Наташей, она покачала головой и сама налила мне выпить. Но я видел, что она поняла, — так оно всё и есть.
Где-то после полуночи Наташа привела меня в комнату и уложила, потому что я был крепко пьян. Но мы трахались, это я запомнил. И даже протрезвел под утро. А Наташа, наоборот, уснула усталая. Я поцеловал её в лоб спёкшимися губами, оделся тихонько и, перешагивая тела, выбрался на улицу. Нашёл бутылку вина и вышел к дороге. Подождал с полчаса.
Показалась машина. Я выставил руку.
— Я так и знала, — сказала Наташа.
— Подкинешь до города, красотка? — спросил я.
— Садись, — сказала она.
Я сел, мы поехали. Она была прекрасный водитель. Я прихлёбывал винцо. Видимо, от вина пахло, так что Наташа открыла окно.
— Я подвезу до края города, а там уж извини, — нарушила она молчание.
— Ага, — сказал я.
— Ты сейчас совершаешь огромную ошибку, — сказала она, не отрывая глаз от дороги.
— Знаю, — сказал я.
— Зачем ты со мной так поступаешь? — спросила она.
— Вчера ты меня стыдилась, — сказал я.
— Нет, — сказала она.
— Да, — сказал я.
— Да, — сказала она.
Машина гудела, ветер, залетая в окно, чуть свистел. Наташа, хоть и после бессонной ночи, была прекрасна и ничуть не помятая. Вино кислило. В душе у меня играла флейта, нежная и печальная. Чего уж там. В душе у меня играли все флейты мира.
— Ничего, я смогу с этим жить, — сказала она уверенно.
Я молчал и пил.
— Я смогу жить с тобой таким, какой ты есть, — сказала она чуть менее уверенно.
Я пил и молчал.
— Я не буду требовать от тебя измениться, — сказала она ещё менее уверенно.
Я молчал да пил, пил да молчал.
— Так что даю тебе шанс, — сказала она уже совсем неуверенно.
Я молча пил.
Мы приехали к остановке автобуса на краю города. Первым делом я обратил внимание на сигаретный киоск, где и пивко продаётся. Он был открыт. Отлично. День обещал быть удачным.
— И всё-таки, — сказала Наташа, — я предлагаю последний раз, давай попробуем…
— Притормози около киоска, — сказал я.
Она молча глянула на меня и выполнила просьбу.
— Ты сейчас совершаешь самую большую ошибку в своей жизни, — сказала она.
И не проронила больше ни слова.
Я вышел из машины и прислушался к себе. Флейты всё ещё играли. Настроение было так себе, потому что зубы я с утра не почистил, да и лёгкое похмелье давало о себе знать. В городе было пустынно, и Наташа смотрела уже куда-то в сторону. Забегая вперёд, скажу, что если бы я ушёл, то это и правда была бы самая большая ошибка в моей жизни.
Ну, я её и совершил.
Анна Матвеева
Девять девяностых
Смена сезонов, как в зеркале, отражалась на прилавках старух, что торгуют плодами земли — и своих последних сил. Только что, кажется, царствовали редис и черемша, как вдруг их уже свергали с престола в пользу первых, неуверенных в себе огурцов. За ними следовали малина в бидонах и черника в газетных кульках, морковь и бледные дирижабли кабачков. Сегодня, проходя мимо старушечьего рынка, Лина невольно заметила чёрную редьку — она была громадная, чёрная и страшная, как клизма. От макушки тянулась вверх волосатая антенна. В окружении рядовых с виду репок и свёкол редька выглядела как ферзь посреди пешек.
Редька — значит осень. Ягоды и листья рябины почти равны своим красным цветом.
Лина не любила осень. Но она и зиму не любила, и весну, и даже лето.
С прошлого года она всё в своей жизни одинаково ненавидела. Даже не интересовалась тем, какой нынче сезон на дворе.
А вот старуха с редькой сохранила свежесть чувств и праздновала осень как личный юбилей.
— Берём, девочки, редьку! — крикнула она Лине, хотя назвать её девочкой можно было только сослепу. Да и никаких других «девочек» рядом не было. Таким старухам множественное число отчего-то кажется более вежливой формой обращения. — И астрочки покупаем! Редька для здоровья, астры — для хорошего настроения!
Лина мысленно заспорила — это от астр-то хорошее настроение? Да они, наверное, самые депрессивные цветы, хуже разве что похоронные хризантемы. Школьникам астры напоминают о том, что опять началась вся эта свистопляска с учёбой, влюблённым — что не хватает денег на розы. Лине — той, другой, из прошлого — когда-то нравились белые пионы. Но теперь это никого не интересует, как, впрочем, и саму Лину. Дайте ей сейчас пионы — ничего не почувствует.
Прошла мимо разочарованной старухи, так и не соблазнившись страшенной клизменной редькой. А вот свёклу напрасно не купила — можно было бы сделать винегрет и поужинать как человеку. Лина опять перестала готовить — зачем, если для себя одной? Да и не из чего — запасов, как Муся, она сделать не успела.
Муся часто вела себя с Линой так, будто они не ровесницы, а мудрая мать и бестолковая дочь.
— Мы бы обязательно сходили за дочкой, — клялась Муся, — но сейчас рожать, это ж врагу не пожелаешь! И вообще, у нас — только мальчики. Врачиха говорит — генетический сбой!
Лина молчала, поражаясь внутри себя Мусиной бестактности. Ужас, сколько всего она могла делать внутри себя — и поражаться, и спорить, и протестовать, и плакать… Главное, чтобы наружу не просочилось.
Она-то согласилась бы на любое время — ну да, дикие годы, и что? Мама Лины, та вообще родилась в блокадном Ленинграде — многие бросали младенчиков, но бабушка маму выходила. Они обе — блокадницы, и в Лининой школе их даже приглашали провести беседу. В пятом классе.
Сколько раз мама предлагала — возвращайся домой, Альвина, начнёшь всё сначала. Здесь твой город, твой дом. Комната нетронутая, я так и не решилась её разорить. И вообще, как можно жить где-то, кроме Ленинграда?
Раньше Лина думала — может, правда, вернуться? Но потом поняла — некуда. Из ленинградской жизни она выросла, как из детской одежды, а самое счастливое время было здесь, в Свердловске. И начинать всё сначала она уже не хочет — ведь это будет значить, что прошлого — не было.
Но ведь оно совершенно точно — было.
Летом, уже не школьница, но ещё не студентка, Лина уехала в Москву — как все тогда ездили, «к родственникам». Тётку свою московскую Лина не любила. Та давала на завтрак манную кашу в хрустальных розетках и свято верила в то, что детские фотографии нельзя показывать черноглазым людям. У Лины глаза были именно что чёрные, поэтому от неё в первый же день спрятали все альбомы и убрали от греха подальше рамки с портретами детей, сосланных по причине лета в Крым. Лина пыталась не сердиться на тётку — да, такой порцией манной каши не насытился бы даже воробей, зато в соседнем доме работала чудесная булочная. Тётка считала, что Лина достаточно взрослая для того, чтобы развлекаться в Москве самостоятельно, — вот она и развлекалась. Вступительные экзамены были уже позади, сразу после Москвы, августа и колхоза Лина готовилась, как выражался папа, «брать языка». Английский у неё, впрочем, и так был приличный, а вот с немецким предстоит настоящая борьба. Может, даже битва.
Лина с удовольствием познакомилась бы с кем-то в Москве, но подойти первой не решалась, даже если ей нравилась компания. Нет, всё же Москва — это была плохая идея. Лучше бы она поехала с подружками в Одессу, тоже, кстати, «к родственникам» — только уже к чужим.
В Москве — бродила по улицам, уставала, маялась. Мама строго наказала — ходи, Альвина, в музеи, театры. Как будто бы в Питере этого нет. Но мама как чувствовала — именно у входа в театр, Вахтанговский, Лина столкнулась с Сашей. Столкнулась в самом что ни на есть прямом смысле слова — прямее был разве что Сашин нос, от удара, к счастью, не пострадавший. Лина, зазевавшись, уткнулась ему в плечо — как будто собиралась зарыдать. И хотя было стыдно, всё же успела почувствовать, как от него пахнет — в точности как от папы. Родной аромат кожи, папирос, ещё чего-то знакомого, ленинградского. Лина так обрадовалась этому запаху, что стояла теперь, раскрыв рот, и смотрела на Сашу, ещё не зная, конечно, что это Саша. И он тоже смотрел на неё.
У него были светло-карие глаза, такие светлые, что могли бы считаться жёлтыми, — это оказалось неожиданно красиво. И ещё были ямочки на щеках — похожие на скобки, в которые он пытался прятать улыбку.
— Ты так меня напугала! Выпрыгнула откуда-то и сразу обняла, — вспоминал он потом, в другой жизни.
А тем вечером, в Москве, они пошли в театр и, единственные во всём зале, смотрели не на сцену — друг на друга. И уже в сентябре Лина вышла с чемоданом на Свердловском вокзале — самом, наверное, угрюмом из всех вокзалов мира. Саша стоял на перроне — она увидела его в окно и поняла, ещё не выйдя из вагона, что всё сделала правильно.
«Брать языка» можно было и в Свердловске. Лину охотно перевели в местный педагогический — «иностранцев» в те годы учили только там. У Саши была однокомнатная квартира на улице Малышева — наследство деда.
В Питере, конечно, устроили целую историю, если не вообще траур.
— Я всё понимаю, — плакала мама. — Я любовь понимаю и страсть понимаю… Я, Альвина, не понимаю одного: как можно, будучи в своём уме, уехать из Ленинграда? Как вообще можно жить в другом городе, да ещё в таком, как этот ужасный Свердловск?
Мама однажды была на Урале в командировке, и ей там очень не понравилось. Грязно, холодно. Ещё и царя убили.
— Альвина, подумай хорошо, — подключался папа. — Пусть твой Саша лучше к нам приедет. А что? Проживём!
— Саша не может переехать, — объясняла Лина. — У него аспирантура и секретное предприятие.
Когда Сашу начинали расспрашивать, что там такое секретное производят, он всегда отвечал одинаково: «Пластмассу для военных нужд».
Гостей на свадьбе было пятеро. Родители невесты, мать жениха и два его друга, один из которых, как признался Саша, — внук человека, убившего царя.
— Главное, маме не говори! — переполошилась Лина.
— Не скажу. Пусть это будет наша первая тайна!
— Он тебя, конечно, очень любит, — признала мама, когда Альвина провожала их на вокзале, уже не таком угрюмом, как в первый раз.
— И я его люблю!
— И ты… — протянула мама с сомнением, что очень обидело Лину.
Саша звал её «Львина». Говорил, это львица-королева. А иногда — что Мальвина с львиной гривой.
Лина училась английскому, успешно сражалась с немецким. В институте она ни с кем особенно не дружила: Саша был ей сразу и муж, и подруга — все разом.
А вот в соседях приятельница нашлась сама собой.
Лина и сейчас помнит, как впервые увидела Мусю. Даже не увидела, а почувствовала на себе взгляд — такой тяжёлый. Будто кто-то взял и бросил тебе на плечо мокрое полотенце. Лина обернулась — и даже не поверила сначала, что полотенце, то есть, фу ты, взгляд, принадлежит такой славной девушке. Взгляды у неё, по всей видимости, легко менялись — сейчас она смотрела приветливо.
— Недавно переехали? — спросила девушка. — И зовут тебя как-то странно, да?
— Странно — это ещё мягко сказано, — засмеялась Лина. — Родители назвали Альвиной в честь какой-то тётки, которую я ни разу в жизни не видела. Но тётка, говорят, была хорошая.
Девушка нетерпеливо кивнула. Ей хотелось рассказать про себя.
— А меня мама назвала Марией — потому что к ней во сне пришла Богоматерь.
— Вы верующие? — шёпотом спросила Лина. Тогда не принято было так запросто обсуждать сомнительные вещи.
— Как бы да, — согласилась девушка. — Я вечером к тебе зайду, можно?
Действительно, зашла. Лина не сразу заметила, что эта Мария, сразу же, впрочем, велевшая звать её по-кошачьи Мусей, — беременна. А сейчас, вечером, разглядела. Животик небольшой, крепкий, и ела с аппетитом. Лина даже начала переживать, что Саше не останется, чем поужинать, — но в какой-то момент Муся, к счастью, остановилась. Говорить с ней было особенно не о чем.
Работала Муся кастеляншей в детском саду, а её муж Валерий был ни много ни мало депутатом горсовета. Саша, когда она ему рассказала, изумился: какой мезальянс!
— Ну почему сразу «мезальянс»? — рассердилась Лина. — Может, любовь?
Валерий бывал дома редко, и беременная Муся, уже разменявшая к той поре декретный отпуск, отчаянно скучала. Она завела привычку караулить Лину на скамейке, у подъезда. Щёлкала семечки, умело сплёвывая шелуху в кулачок. Или же курила, спрятавшись за бетонной стеной подъезда. А потом вместе с Линой шла к ним домой — мешала готовить, заниматься, читать… Но у неё был животик, поэтому Лина терпела и молчала.
— Ты не курила бы, — сказала однажды Лина.
— А мне врач сказал, на таком сроке бросать нельзя! Это для ребенка — стресс.
Муся много и подробно рассказывала о себе — в деталях описывала своё самочувствие, и Лине порой казалось, что соседка путает её с врачом.
Валерий хотел сына, а Мусе было всё равно.
— А вы чего не идёте за ребёнком? — спросила как-то Муся, и Лина растерялась. Они с Сашей ещё не говорили об этом всерьёз, хотя прожили вместе уже целый год. Поводов не было.
— Думаешь, у нас будут когда-нибудь дети? — спросила она тем же вечером, уткнувшись мужу в плечо. Как будто спрашивала у плеча, а не у Саши.
— Львина, конечно будут! — засмеялся Саша. — Мы ещё даже, можно сказать, и не начинали этот процесс.
Лина успокоилась. В самом деле — куда торопиться? Ей надо диплом получить, Саше — защититься.
В августе Муся родила сына.
«На три пятьсот вытянул!» — крикнула из окна.
Как про колбасу, поёжилась Лина. Валерий приехал забирать жену и сына в роддом на красивой бежевой «Волге» — и Лину опять удивило, какой они были странной парой. Миленькая, но при этом простодырая, по выражению свекрови, Муся и ладный-складный Валерий. Пиджак сидел как на манекене из магазина «Синтетика».
Мальчика назвали по моде тех лет — Иваном.
Теперь они приходили к Лине вдвоём. Муся, не стесняясь, вынимала грудь из рубашки — так достают кошелёк или же пистолет в заграничном фильме. Малыш хватал губами оранжевый сосок, кормление шло громко и долго, с гулкими звуками. Лина пыталась отводить глаза, а Муся над головкой малыша всё так же щёлкала свои семечки.
Через полгода после рождения Ванечки она опять забеременела.
— Вот, Линка, скажут тебе, что, пока кормишь, не залетишь, — не верь! Враньё! Надо было предохраняться.
Муся была разгневана тем, как её обманули организм и народные приметы. Она совсем не собиралась рожать второго сразу после первого.
— Моя мать сама из двойни. Говорит, что хуже близнецов — только погодки, — жаловалась Муся.
— Так у тебя и близнецы могут быть? — спросила Лина. — Это же передаётся по наследству?
— По мужской линии, — важно сказала Муся.
Действительно, в положенный срок Муся показалась в окне роддома с единственным свёртком. И лицо у неё было расстроенное.
— Опять пацан. Валерий ещё и какое-то имя дурацкое придумал — Лука.
Лина тут же вспомнила цитату, застрявшую в памяти со школьных времён: «Лука — апостол утешающих иллюзий, Сатин — певец правды свободного человека».
Вернувшись из роддома, Муся объявила, что будет звать младшего Лукасом. Пока её не было, домом заправляла мама Валерия — суровая дама в седых кудряшках, до смешного походившая на композитора Баха с известного портрета: точно такой же крупный нос и подозрительный взгляд. С Ванечкой бабушка справлялась отлично.