Он вспомнил её руки, ознакомительный взгляд, скользящий по поверхности новой обстановки. Пустынный берег. Мухи-перебежчицы на сгибах клеёнки. Дымок тонущего в борще парохода. Папки. Пыль. Слабые касания пока, робкие. И для него нет ясности.
Да, ему не хватает ясности и твёрдости. Рябоконь сказал, что он даром теряет время. Он каждый день разбивает маленькие юношеские часики – ведь они так дёшево стоят. Потом в дело пойдут часы побольше. Потом он начнет расшвыривать будильники. А кончится всё огромными пристенными часами – в полный рост об пол ахнут.
Он посмотрел на часы. Его «Командирские» показывали без двадцати пять. Можно было идти домой. Никто уже не вернётся в отдел; срочное время, время, которое поджимает, без остатка заглатывает тех, кого к концу дня настигают «распоряжения».
До автобусной остановки Гостев мог добраться обычным путём по тропинке, бегущей вдоль границы треста, той самой стены, сложенной из бетонных плит. Но для этого надо было выйти во двор – вот уже тревожные секунды нахождения в запретной зоне, потому как окна, окна! – и ещё открыть калитку, сваренную из уголков, которая обязательно норовила, подлая, как-нибудь коряво и вычурно скрипнуть на прощание. Оставалось два «или». Впрочем, первое не просто рискованное и неудачное, а откровенно наплевательское, даже не «или», а всё-таки «ни в коем случае»: та же калитка (к чёрту душераздирающий скрип!), поворот налево, за угол шараги, и расстреливаемое возможными взглядами в спину пространство между мастерскими и складом до самого треста. Оставалось второе. Это «или» было закоулочное, спрятанное внутренним двором; выход из шараги сразу в пристроенный гараж, мимо автобусов и другой техники – наружу, а дальше под навесами, по стеночке, с другой стороны мастерской, в которой обитает Швеллер Яков Борисович, старый токарь, – и прямо на дорогу.
Гостев выбрал второе. Безлюдная лестница вниз, железная дверь, полумрак гаража, снова дверь-близнец, солнце в лицо, голоса в уши, запах бензина в нос, двор, а там – майна-вира, давай-давай, что ж мы, не мужики что ли? Берись, братва, поддай чуток, газуй, стойте, черти, глуши мотор, взяли-подняли, зацепили крючьями и опустили на ЗиЛ с откинутыми бортами токарный станок.
Гостев глазам своим не поверил – людей полно, не пройти. Отступать было поздно. Он только пакет, в который «Девонширскую изменницу» положил, за спину спрятал. Его увидели. Все тут: Кирюков, Вероника Алексеевна, Лида, Шкловский, разумеется, а также Шестигранник, Ага и ещё трое неизвестных. С подножки машины шофёр спрыгнул, мужчина лет пятидесяти, Витюшкой его звали. Все его так называли. Бывало кликнут его по делу какому-нибудь: «Витюшка!» – а он ладонью от себя встряхнёт упредительно, «ща» скажет, блеснёт железными зубами, только его и видели, пыль из-под колёс; гонять он любил. Из тё-мной мастерской на свет вышел Швеллер Яков Борисович с тряпкой в руках, в очках с треснувшим стеклом в одном кружке, жёлто-коричневые дужки связаны между собой через седой затылок резинкой.
– Ну что, Борисыч, порядок?
Во рту у Витюшки отчаянно блестело. Белые блики плавились на новой голубой поверхности кабины. Станок выглядел одиноким грязным пятном, выставленным на всеобщее обозрение. Вот и объяснение распоряжений, таинственных попаданий в цель, «яблочко» на колёсах, на открытой платформе, подумал Гостев и посмотрел в сторону Шкловского. Тот на него не смотрел. Про Гостева забыли. Он был совершенно случайной фигурой, по собственной ошибке оказавшейся на этой нервной и хлопотной церемонии водружения станка.
– Посмотрим-посмотрим…
Яков Борисович оскалился слёзно – в левом глазу дым, в углу красногубого рта «Беломорина» зажата. К нему прислушивались, часто обращались по разным вопросам, опыт его почитали. С чертежами или с деталью какой-нибудь подойдут: «Яков Борисович, как тут обработать?» – и услышат туманное, седое: «Посмотрим-посмотрим…» Обстоятельным движением он найдёт на лице место очкам. Секунда, другая – уже смотрит, шевелит губами, яснее становится, уже рассеивается понемногу туман, мурлычит старый токарь про себя песню. Готово. Говорит мало – лишнего лыка в строку не вставит, «здесь легонько пройдёшься, тут са-мую капочку снимешь…» Несколько слов – зёрен внимания и проникновения в самую суть. Вопрошавшему остаётся только проращивать их.
Он неторопливо приблизился, прищурился, поглядел, присел, выпрямился и спросил:
– А выдержит?
– Вот! – выпалил Шестигранник. – Точно! Золотые слова!.. Жму руку, Борисыч!
Он кинулся к старому токарю и сунул ему в тряпку ладонь.
– Ну так, вот так! Ага! – встряхнулся разболтанный весь, шмыгающий носом Ага.
– Какие слова? – спросил Кирюков.
– Золотые, – подсказал Шкловский.
– Яков Борисович сомневается в крепости платформы, – это трое неизвестных Гостеву, но известных руководству пояснили; все трое тёмные, промасленные, кепчатые.
Гостев подошёл поближе и тихо спросил у женщин, кивнув в сторону вызывающей сомнения конструкции:
– Что это?
– Символика, – ответила Лида.
– Нет, – поправила её Вероника Алексеевна, – атрибутика.
– А-а, – протянул Гостев и вытянул из нетасованной колоды, которая называется памятью, единицу красной масти. Карта была обязательная, мелькавшая прежде в чужих руках. Многое ему становилось понятным. Но что на эту карту ставили? Он снова взглянул на Шкловского, а тот на него словно с некоторым недопониманием происходящего глянул: каково мол вам всё это? – единственного здравомыслящего здесь человека почему-то признавал в Гостеве. Почему его? Потом глаза отвёл в сторону, а там, в стороне той, не только глаза прятались, там какой-то умысел был, причина его присутствия во дворе в роли терпеливого переводчика и… заинтересованного наблюдателя. Или это мне кажется? – подумал Гостев.
– Не выдержит? – спросил Кирюков.
– Владимир Алексеевич интересуется, когда можно будет украсить машину, – перевёл Шкловский.
– Не, толку не будет, – сказал Шестигранник.
– Так подложили же под него… – встрял простодушный Витюшка.
– Свинью.
– Какую свинью?
– Хрюшку, Витюшка, хрюшку.
– Да ладно! Укрепить можно. Там же петли монтажные есть.
– Ох и поедут эти петли, запоют тебе «хрю-хрю»… Не… не то.
Трое неизвестных Гостеву, но известных руководству сказали Кирюкову:
– Потянет.
– Как?
– Всё будет нормально, – скользнул ему в ухо близкий Шкловский.
– Не, – повторил Шестигранник.
– Мы вам больше не нужны, Владимир Алексеевич? – спросили женщины и благоразумно удалились.
– Значить, не выдержит?
– Тут уголки можно приварить.
– Не. Какие утолки, голова твоя садовая?
– Точно. Сварка нужна.
Один кепчатый, из неизвестных Гостеву, но известных руководству, спросил:
– Что вы так всколготились?
– А иначе завалится всё, – сказал Витюшка, косясь на нежную голубизну нового ЗиЛа.
– Значить, неизвестно?
– Владимир Алексеевич спрашивает, что думает по этому поводу Яков Борисович?
Старого токаря не было.
– А этот… – поморщился Кирюков. – Где?
– Да, этот самый? – Шкловский, оглядываясь, защёлкал в воздухе пальцами.
– Куда Ага подевался? – спросили трое кепчатых.
А вот и он – «туточки я» – выскочил готовым из тёмной мастерской, как чертёнок из табакерки выпрыгнул: лицо красное, глаза виноватые; белыми рукавицами взмахнул.
– Ну так… Бу сде… Ага.
– Он говорит, что к 1 Мая успеют.
– Двёрку-то прикрой.
– Яков Борисович, станок почистить бы надо, а? А то как-то неловко – машина у меня новая… – Витюшка улыбнулся, взял ведро в руки.
– Давай сполосну.
– Я тебе сполосну, чумазый! Морду свою ветошью протри.
– Ты сам уже на ветошь похож, Борисыч.
– Чего ждём? – спросили трое кепчатых.
– Значить?
– Договорились?
– Здравствуйте!
– Погодь-ка… Не, не то.
– Ну!.. Гы… Как этот… Вот.
– Или платики тут можно приварить.
– Что?!
– Платики.
– К баранке твоей если. Не то.
– Какие такие платики?
– Такие… Вот ведь… Ага. …Ну?
– Уберите его отсюда!
– Ты этого… Вот… Сам давай… Ага!
– Ну всё что ли? – спросили трое кепчатых, нетерпеливых, трое нудных, всем уже надоевших.
– Не, а стоять он где будет? Место ему есть?
– Кто?
– Борисыч-то наш. А, наука?
– Сам ты «наука». Варить надо, – убеждённо сказал Витюшка; он стоял широко расставив ноги, тяжело глядя вниз.
– Ага! Тут не эта… Вот как! – потрясал белыми рукавицами Ага.
– Да уберите вы его отсюда, в конце-то концов!!
– Так значить…
– Вы хотите сказать, что всё напрасно?
– По домам что ли?
– Идите вы знаете куда!..
– Ага! Во-во… Оно самое. Гы!
– Платики, только платики!
– Здравствуйте!!
– Мы же не идиоты?!
– А вы кепки на глаза надвиньте поглубже – в самый раз будете.
– Что?!
– И всё же, что вы предлагаете?
Голубые округлости ЗиЛа, старческая угловатость станка… Ага, вот и рукавицы белые мелькают, неношенные. Узкое пространство двора в производственных потёках, окурках, во! Не, тут Гостеву места мало, чтобы развернуться для смеха. Здесь он будет подсмеиваться, прыгая на одной ноге. Ну? Тесный смех, значить, будет, зажатый. Смешок. Гы!
– Тут надо… – сказал Гостев; ёкнуло в нём одно забористое словечко, один активный глагол, который никогда не иссякает, будучи повторяем каждую секунду миллионами людей. Стыдно ему не было. Шкловский в переводчики не потребовался.
Глава седьмая
Градусы настроения
Следующий после волнующей погрузки станка день был днём, подписанным в печать и сданным в набор ещё в апреле, но текст его набирался уже для мая. Утренняя производственная канитель, в которой Гостев по-прежнему оставался бездействующей фигурой, всё же не позволяла ему проникнуть в текст «Девонширской изменницы». Роман оставался лежать невостребованным в ящике стола. Начальник был рядом. Говорил, писал, ритмично покашливал. Двигались куда-то слова, продвигались и какие-то, судя по всему, важные дела. Уличное тепло нарастало, а в отделе так тем более, его объятия крепчали, и теперь разохотившийся апрель, заключённый в строгие календарные рамки тридцати тонких листочков, перекидываемых на столе Шкловского, ревниво поглядывал на близкий – всего два переворота – спешащий ему на смену под красными флагами май, а Гостев, находясь под известным натюрмортом фламандской школы, поглядывал на Ларису.
В обеденный перерыв снова сидели в столовой и говорили о предстоящем празднике, прихлёбывая борщ в четыре руки; основную мелодию выводили ложки, хлеб был вялым аккомпанементом; и снова мухи были.
– На демонстрацию пойдёшь? – спросил Гостев.
– Надо подумать, – ответила Лариса.
– А чего тут думать? Солнце. Тепло. Дождя не обещали… Занята чем-то? – осторожно спросил он и подумал: «Может быть и занята… кем-то…»
– Да нет вроде, – вспоминая что-то, одновременно утверждая и сомневаясь, ответила она.
– Прогуляться, – пояснил он.
– Хорошо, конечно, – согласилась она.
– Просто, – снизил он требования к праздничному дню.
– Понятно, – вздохнула она.
– А? – спросил он ненужно, не за себя, мол, прошу, за друга. Очень похоже было. Он поймал себя на этом сходстве и удивился: «Какого друга?»
Она отодвинула пустые тарелки, взялась за стакан с чаем.
Вроде бы договорились. Всё же Гостев отметил в ней что-то стороннее, нездешнее, не в том смысле, что не в столовой она находится, – нет-нет, как раз в столовой. А словно как бы и дальше где-то, глубже, но то ли направо надо идти, чтобы приблизиться к ней, то ли налево, Гостев не ведал. Какими градусами измерить её настроение, под каким углом на неё посмотреть, чтобы взять верный тон, чтобы не ошибиться? Договорились. И вдруг она повеселела. Засмеялась даже.
– Что ты? – спросил Гостев.
– Да так, – снова усмехнулась она.
– А всё же?
– Ты не знаешь.
– Конечно, не знаю.
Её смутный смех и предчувствие случая, которым с ним не хотят поделиться, – это его несколько задело. Разве не предлагал он ей заключить договор о смехе?
– Может, одолжишь всё-таки немного веселья?.. Смотри, стакан разобьёшь.
Она поставила стакан на стол и только начала было рассказывать пресекающимся от смеха голосом: «Сегодня… Утром…» – как подошедшая с подносом в руках женщина, та самая Нина Владимировна, которая «застукала» их в комнате, обладательница полных бёдер (как вёдра колышутся, не расплескать бы весь интерес), сладким голосом спросила: «Лариса, у вас свободно?» Лариса только головой кивнула, прыснув в пустой стакан. Нина Владимировна на всякий случай улыбнулась Гостеву, мол, понимаю, разговор у вас такой смешной, и он лишь потом, 1 Мая, услышал в вольном изложении Шестигранника, пересыпанном бойкими, как гвозди, словечками, историю о том, как одну женщину из треста напугала крыса. Случилось это в туалете. Крыса выскочила откуда-то сверху, из-за труб и – хотя в это трудно поверить – чуть ли не на шею той женщине упала, так что она пулей вылетела в коридор с кричащим, перекошенным ртом и не вполне, так сказать, одетая. «Да ты её знаешь… важная такая, – объяснял Шестигранник Ивану Петровичу и разводил руками, показывая непомерные объёмы. – Ходит, как вёдра носит». Они засмеялись. Гостев представил себе сладчайшую Нину Влади-мировну в ту роковую минуту и сокрушённо вздохнул.
1 Мая было воскресенье. Праздник требовал праздничного настроения. Одной красной единички в календаре для этого было мало. Сидели в отделе, пока было время до выхода на демонстрацию, и пили вино; ещё Витюшка был и кепчатый один.
– Да нет, спасибо, не буду, – отказался Гостев.
– Ты что – больной? – удивился Иван Петрович, протягивая чашку.
– Больной и мокрый, – сказал Шестигранник, откусывая бутерброд с колбасой.
Гостев наклонился и под стулом, на котором он сидел, увидел обширную лужу. Он пощупал сиденье, оно было сухим.
– Откуда это она взялась? – прожевал вопрос Витюшка, он стряхивал с брюк крошки.
– Известно откуда, – заметил Шестигранник.
– Эх ма! – очнулся кепчатый; он вскочил и по тонкому следу на полу вышел к сумке, поставленной в углу, у шкафа. В сумке стояла стеклянная банка из-под сока.
– Лопнула, что ль? – выдохнули все, кроме Гостева.
– Трещинка, – тихо сказал как-то сразу весь сморщившийся кепчатый.
– А в голове у тебя трещинки нет? – передразнил его Шестигранник.
– Тоже мне, додумался… На стол не мог поставить? Что мы, не люди что ли?
Покивали головами, повздыхали, зашуршали газетой, разрезая на ней стальной линейкой (ножа не было) сыр, хлеб и колбасу. Ну вытекла. Что же делать-то? Не умирать же теперь? Ещё есть. Наливай. Гостеву, чтобы не быть белой вороной, птицей больной и мокрой, пришлось тоже выпить.
– Ты сырком… сырком давай, – советовал ему Иван Петрович и в первый раз и во второй на закуску. Так оно вроде и хорошо пошло, не чуждо, по-людски стало.
– Ты к людям поближе будь.
– Я и так… близко.
Сплошные колени вокруг. Плотно так сидят. Ну ничего, всё по-людски вроде. Сыр, хлеб и колбаса. В самый раз. Линейка в крошках. Нормально. Колени и руки. Руки и запрокидывающиеся головы. Он перебрался за свой стол. Ничего. Вертел в руках чашку и разглядывал узоры. Всё в порядке. И с этой стороны цветы и с той. Как жарко! Эх, весна! На улицу бы! Хорошо, но мало, говорили вокруг, можно было бы ещё. Куда же ещё? Ещё идти. Куда идти? Здорово живёшь! Мужики, куда это он собрался? А так вроде бы ничего. Не, в самый раз. Ага, шмыгнул носом Гостев.
– Раньше, бывало, – вздыхал трезвый Витюшка, несколько грустный от того, что ему за рулём сидеть, Якова Борисовича везти, – когда я на погрузном работал, зайдёшь в перерыв в магазин… он напротив был… подойдёшь к девчатам знакомым и попросишь…
– Ящик, пожалуйста, – подсказал смешливый Шестигранник. Гостев за столом. А тут вот как: выйти уже не получится. Тут вроде неплохо. Самого себя вытащить за волосы Гостев не мог, и он продолжал сидеть, почему-то со сдвинутыми коленями, вспотевший, раскрасневшийся, словно его теснили. Снова шмыгнул носом. Один в поле не воин, один и у каши загинет, одной рукой и узла не завяжешь. Но, впрочем, и одна речь ещё не пословица. Это он у своей бабушки набрался. А тут другого набрался. Ближе надо быть. Сошлись потоки. Хотя немного выпил. Чашка в руках. За волосы, мокрые волосы. А как же ты хотел? Не ожидал? В самый раз, для настроения. Снова цветы и цветы. Целый розарий. И так тебе пожалуйста, и так.