Восемь бесконечно долгих лет Андрей Тучков, по кличке Туча, провел в настоящем аду. Среди тамошних демонов попадались порой и такие, которые, находясь в лениво-благодушном настроении, были не прочь растолковать ему некоторые азы. Азы же заключались в следующем: менты всегда работают по наводке, и, если тебя повязали, значит, кто-то им на тебя настучал. А если друзья, которые были в деле вместе с тобой, потом выступают на суде как свидетели обвинения, значит, сдали тебя именно они. Собрались, посоветовались и сдали, как стеклотару...
Принимая это во внимание, Туча считал, что торопиться с дружескими объятиями ему не стоит. Пожалуй, ему сейчас следовало быть очень, очень осторожным. Старые друзья наверняка помнили о нем все эти годы – очень по-своему, совсем не так, как полагается друзьям, как хотелось бы ему самому, но помнили. Помнили и боялись его возвращения... Кое-кому из них запросто могло прийти в голову, что было бы гораздо лучше для всех, если бы Туча умер – не просто ушел из их жизни, не в памяти умер, а по-настоящему, совсем умер, перестал дышать. Вряд ли до такого мог бы додуматься толстый добродушный Даллас – этого мешка с дерьмом только на то и хватило, чтобы трусливо сдать Тучу, пойти на поводу у остальных. И Косолапый как будто был слеплен не из такого теста... Но вот Кастет с его бандитскими замашками и сомнительным бизнесом был как раз тем человеком, который мог такое задумать и осуществить. Да и Шпала... Утонченный, аристократичный Шпала, превыше всего ценивший классическую музыку, полный покой и свои чертовы компьютеры. – Шпала с его холодным, расчетливым рационализмом тоже был опасен, потому что всегда, с самого раннего детства, ставил логику и целесообразность превыше эмоций. Он сам немного смахивал на компьютер, особенно в те редкие моменты, когда открывал рот и начинал излагать свое мировоззрение. Ведь уже тогда, сидя за баранкой своего «мерина» и выруливая со стоянки перед «Старым салуном», он все просчитал и понял, что Тучу придется сдать. Потому и спрашивал, куда теперь ехать, что считал самым разумным отвезти Тучу в ближайшее отделение милиции... А не отвез, наверное, потому, что счел это преждевременным. Сначала нужно было дать всем успокоиться, все как следует обмозговать, договориться с ними, убедить, что другого выхода нет...
Тогда, восемь лет назад, им, наверное, казалось, что Туча ушел из их жизни навсегда. Восемь лет – это очень долго, а восемь лет в зоне особого режима могут сойти за вечность. За восемь лет с ним могло случиться что угодно; зная характер Тучи, друзья смело могли рассчитывать на то, что в зоне он не выживет – повесится на ботиночных шнурках в загаженном сортире или его забьют насмерть в темном углу барака. Почти так все и вышло, с той лишь разницей, что Туча выжил – всем смертям назло, как сказал поэт. Если друзья помнили о нем, если проявляли к его судьбе хоть какой-то интерес, пускай себе и самый корыстный, это должно было быть им известно. Туча почти наяву видел, как они, собравшись за угловым столиком в дорогом кабаке, обсуждают, как с ним поступить, и Шпала делает предложение, исходя из логики и целесообразности, а Кастет с его острым, как пила, угловатым лицом горячо его поддерживает, не упуская случая ввернуть свою любимую поговорку: «Нет человека – нет проблемы»...
А может, никакого обсуждения и не было. Может, кто-то из них – Кастет или тот же Шпала, к примеру, – решил взять грех на свою душу целиком, не делясь с приятелями, и уже нанял специалиста по такого рода делам. Ведь, как ни крути, смерть Тучи принесла бы огромное облегчение всем – в том числе, пожалуй, и ему самому...
Пораженный этой неожиданной мыслью, Тучков остановился посреди разъезженного, скользкого проселка и долго стоял на одном месте, жуя мундштук потухшей папиросы и чувствуя, насколько чужд и не нужен он всему, что его окружало: и этому заснеженному, искрящемуся под лучами весеннего солнца полю, и безоблачному, ярко-синему небу, и березовой роще, и даже воронам, громко ссорившимся в кронах деревьев... Всем стало бы лучше, если бы он умер прямо сейчас, особенно воронам – не пришлось бы, по крайней мере, лететь куда-то на поиски падали...
Он почувствовал, как на глаза наворачиваются слезы, и сердито утерся грязным костлявым кулаком, уже окоченевшим от холода, подумав при этом, что нервная система у него совсем расшаталась – чуть что, сразу плакать... Это его по-настоящему разозлило. Полюбуйтесь, во что он превратился! Он, молодой, подававший большие надежды ученый-математик, без пяти минут кандидат наук, а в перспективе, сами понимаете, доктор, всеми уважаемый человек... Раздавленный самосвалом червяк – вот что он теперь такое! Корчится на дне грязной, взбаламученной лужи, подыхая от боли и не зная, кто его раздавил и за что. И всем на него плевать, ни у кого он не вызывает ничего, кроме брезгливости, потому что такого, каким его сделали, теперь даже на крючок не насадишь...
«Но я не червяк, – сказал он себе. – Я вам не червяк, ясно?! Червяк не умеет злиться, не умеет думать, не умеет мстить. А я восемь лет копил злость – нет, не злость, а злобу, которая, если капнуть ею на металл, проест его насквозь почище любой кислоты. И я восемь долгих лет, валяясь на койке в спящем бараке или швыряя бетон, думал, как мне с вами поступить, дорогие мои друзья, товарищи школьных игр. И я все давным-давно придумал, я все продумал до мелочей, и осталась мне самая малость: решить, запускать машинку или не запускать, брать вас к ногтю или не брать. Я и сейчас еще этого до конца не решил. Вот посмотрю на ваши сытые хари, послушаю, что вы мне скажете, и решу, как с вами быть – отпустить плодиться и размножаться или выжечь ваш поганый род до седьмого колена. Сил у меня на это хватит, и ума тоже, и решимости. Так что ждите, я скоро буду».
Он вынул из кармана бушлата разлохмаченный спичечный коробок, с четвертой попытки высек огонь, прикурил обслюненный, изжеванный бычок и решительно зашагал к станции. Стиснутые кулаки лежали в карманах, как два обледенелых булыжника, над плечом идущего рваной голубоватой лентой стелился папиросный дымок. Стоптанные каблуки грубых рабочих башмаков глухо стучали о поверхность дороги, подошвы с хрустом ломали подтаявший ледок, разбрызгивали собравшиеся в колеях длинные прозрачные лужи.
Тучков вошел в рощу. Дорога сворачивала направо, теряясь за частоколом деревьев. Где-то там, за поворотом, приближаясь с каждой секундой, гудел мотор. Туча пошел медленнее, вслушиваясь в звук работающего двигателя с настороженностью застигнутого врасплох дикого зверя. Ему вдруг захотелось нырнуть в лес, спрятаться, залечь и подождать, пока машина пройдет мимо. Разумеется, он не стал этого делать. Во-первых, в здешних краях к зэкам относились вполне терпимо, с сочувствием, поскольку половина местного населения работала в зоне, а вторая половина отсидела хотя бы по разу – если не в этой зоне, то в какой-нибудь другой. Во-вторых, ехавшая навстречу машина скорее всего не имела к нему, Туче, никакого касательства, а если все-таки имела, то прятаться в лесу все равно было бесполезно: в снегу остались бы глубокие свежие борозды, и это могло привести только к лишним неприятностям. Ведь если в машине ехали вертухаи, они обязательно остановились бы, чтобы проверить, что это за человек побежал от них в лес – уж не беглый ли зэка? Было бы очень глупо получить автоматную пулю между лопаток прямо в день освобождения...
Поэтому Туча ограничился тем, что заранее сошел с середины дороги на обочину и двинулся вдоль высокого, в половину его роста, комковатого, обледеневшего сугроба. Звук работающего двигателя приблизился, и вдруг машина выскочила из-за поворота – слишком рано выскочила, Туча ждал ее позднее. Увидев огромный и угловатый, сверкающий, как полированный антрацит, «Хаммер», Туча понял свою ошибку: он рассчитывал время, ориентируясь по громкости звука, а мотор этого американского монстра работал совсем тихо, вот он и просчитался. Да и как было не просчитаться? Восемь долгих лет он в глаза не видел никаких машин, кроме отечественных грузовиков, «уазиков» да потрепанной «Волги» хозяина, подполковника Муратова. Вообще, видеть «Хаммер» здесь, на этой дороге, в этих забытых Богом местах, было до оторопи странно; пожалуй, Туча удивился бы не больше, если бы прямо перед ним на дорогу приземлилось летающее блюдце.
Он взял еще правее, топча сугроб, и остановился, чтобы пропустить мимо себя это заграничное чудище. Номера на «Хаммере» были московские. «Братва едет, – пронеслось в голове у Тучи. – Решили кого-то из своих навестить, деньжат подкинуть, то да се...»
Он еще додумывал эту мысль, когда огромный внедорожник вдруг замедлил ход и остановился прямо напротив него. От машины ощутимо веяло теплом, и Туча поймал себя на дурацком желании подставить окоченевшие ладони под выхлопную трубу. Потом он испугался, сделал неуверенное движение в сторону леса, но остановился, поняв, что это бесполезно: схваченный коркой льда серый сугроб стоял стеной, и на его фоне черный Туча представлял собой отменную мишень.
Тонированное стекло водительской дверцы с едва слышным жужжанием плавно поползло вниз, и в образовавшемся проеме появилась широкая жующая морда с холодными, колючими глазками и стрижкой ежиком. Верхнюю губу водителя пересекал старый шрам; еще один шрам виднелся на переносице. Одет водитель был в кожаную куртку, из-под которой выглядывали воротник белоснежной рубашки и строгий однотонный галстук.
– Эй, братишка, – окликнул он Тучу, – садись, подвезу,
«Так быстро? – с тоской подумал Туча, наблюдая за размеренными движениями жующей челюсти. – Неужели конец?»
. – Спасибо, – сказал он, – я... Мне в другую сторону. Туда, на станцию.
– О чем базар, братан? Вижу я, куда ты идешь и, главное, откуда. Что же я, падло последнее – для братана литр бензина жалеть? Залезай, залезай, не парься, все нормально. Довезу с ветерком.
– Не надо, я так, – сказал Туча.
Водитель с натугой растянул губы в неком подобии улыбки. Глаза его при этом остались холодными, недобрыми.
– Залезай, – повторил он. – Сегодня я тебе помогу, завтра – ты мне... Садись, браток, а то совсем простынешь.
Мы с пацанами расспросить тебя хотим, как там, у дяди в гостях, нашим братьям живется. Ну?.. Расскажешь, чем кормят, какие байки перед сном травят...
Задняя дверь «Хаммера» приоткрылась с мягким щелчком, и Туча понял, что деваться некуда. Напоследок оглядевшись по сторонам, он на негнущихся, неожиданно утративших чувствительность ногах преодолел отделявшие его от машины два метра и, стиснув зубы, полез в пахнущее табаком и одеколоном, теплое, как внутренности сытого хищника, нутро джипа.
Глава 2
Накануне вечером Юрий Филатов затеял уборку. Конечно, время для уборки было не самое подходящее, но по телевизору опять показывали какую-то муть, книги на полках были перечитаны по двадцать пять раз, идти никуда не хотелось, и перед ним во весь рост встала очень неприятная дилемма: либо взять себя в руки и разгрести свинарник, который он опять развел в квартире, либо плюнуть на все, смотаться в ближайший магазин и провести вечер за бутылкой водки. Второй вариант выглядел предпочтительнее, но именно поэтому Юрий выбрал первый: ему всю жизнь вдалбливали в голову, что, двигаясь по линии наименьшего сопротивления, ни к чему хорошему не придешь.
Орудуя веником и мокрой тряпкой, он с невеселой улыбкой думал о том, что оказался способным учеником и крепко усвоил набор простеньких аксиом, которыми сочли нужным снабдить его семья – и школа. Он не искал легких путей, всю жизнь плыл против течения, и что в итоге? Один как перст, даже квартиру прибрать некому. И ни карьеры, ни друзей – никого и ничего, чем можно было бы дорожить и гордиться.
Потом он решил навести порядок на книжных полках и неожиданно для себя наткнулся на похороненный в кипе старых газет выпуск альманаха «Фантастика и приключения» за тысяча девятьсот семидесятый год. Это была огромная книга в твердом, обтянутом материей переплете, с фотонным звездолетом на обложке, тяжелая, распухшая, изрядно потрепанная. Это была любимая книга его детства, которой он очень дорожил и которую считал безвозвратно утраченной. Вернувшись домой с войны и не найдя ее на привычном месте, он, помнится, решил, что мама дала ее кому-то почитать, пока он бегал по чужим горам, палил из автомата и вышибал мозги из этих бородатых ишаков, чеченских боевиков. Поскольку мама умерла, спросить, кому она отдала альманах, было не у кого, и Юрий смирился с утратой, благо имел по этой части богатейший опыт, да и утрата была не из тех, над которыми пристало плакать взрослому мужчине.
Тем не менее находка его очень обрадовала, и, усевшись прямо на полу посреди сопутствующего любой генеральной уборке разгрома, Юрий положил тяжелый альманах на колени и нежно огладил ладонью потрепанный матерчатый переплет. Книга казалась какой-то чересчур толстой, гораздо толще, чем была когда-то; Юрий открыл ее и обнаружил внутри тощую стопку писем.
Это были его письма – те самые, что он писал маме с войны, а потом из госпиталя. Их было совсем немного – штук десять или двенадцать. Юрий развернул веером заляпанные фиолетовыми треугольными печатями полевой почты тоненькие конверты, пробежал глазами по датам. «Интересно, – подумал он, – что же я мог писать ей оттуда? Хоть убей, не могу вспомнить. Помню только, что очень старался как-то ее успокоить, убедить, что не принимаю участия в боях, делал вид, что у меня все нормально, если не считать смертельной скуки... А она, помнится, тоже делала вид, что верит, хотя точно знала, что я вру, что десантура на войне не отдыхает и что скучать мне там не приходится. Уговаривала не поддаваться скуке, советовала читать побольше хороших книг, не ограничиваясь одними уставами, или, если читать совсем уж нечего, почаще писать ей, она будет этому только рада. А что я мог написать? Чтобы написать хотя бы две-три странички убедительного вранья в неделю, надо обладать хоть какой-то фантазией... литературным талантом надо обладать, черт бы его подрал! А с талантами у меня всю жизнь было туго, хотя мама всегда называла меня очень способным мальчиком и страшно огорчилась, когда я поступил не на филфак, как ей хотелось, а в военное училище...»
Юрий вынул одно письмо из конверта, пробежал глазами по кривым, прыгающим строчкам. В глаза ему бросилась странная фраза: «Теку, как неисправный кран, перетаскал у ребят все портянки, и все равно эта дрянь висит до колена». Он удивленно поднял брови, а потом вспомнил, что речь шла о насморке, который он очень некстати подхватил в разгар одной из операций. Об операции в письме не было, разумеется, ни слова, хотя их тогда крепко потрепали, зато насморку Юрий посвятил целый абзац. Мама тогда посоветовала на ночь напиться чаю с малиной, принять три таблетки аспирина – ударную дозу, как она это называла, – и потеплее укрыться перед сном, надев на ноги шерстяные носки. К тому времени, как ее письмо добралось до Юрия, тот уже лежал в госпитале со своим первым пулевым ранением и напрочь позабыл о насморке. Про насморк он писал маме вечером, а в третьем часу ночи их подняли по тревоге и бросили в пекло, где простуда прошла сама собой за каких-нибудь полчаса – просто, надо полагать, организму было не до нее.
Юрий аккуратно засунул письмо в конверт и озадаченно почесал переносицу, не зная, что делать с этим эпистолярным наследием. Сжечь? А где именно сжечь, позвольте узнать? В ванне? Так соседи сбегутся, пожарных вызовут... Выбросить просто так? Нет уж, это дудки! Еще какой-нибудь бомж, сидя на корточках за мусорными баками и справляя нужду, решит почитать перед тем, как употребить по назначению...
Оставлять письма в квартире Юрию не хотелось: они были бы лишним напоминанием о маме и о его неизбывной вине перед ней. И вообще, вспоминать те дни ему было тяжело, так что судьба писем была решена в два счета.
Собрав письма в охапку, Юрий пошел на кухню, выставил на середину мусорное ведро, поставил рядом с ведром табуретку, сел на нее верхом и принялся методично рвать письма в мелкие клочки. Вскоре лежавшие в ведре засохшие объедки скрылись под ворохом бумажных клочков – пожелтевших, густо исписанных. Юрий рвал письма, держа в уголке рта дымящуюся сигарету, и думал, что жизнь надо как-то менять. Впрочем, об этом он думал уже не первый год, и не второй, и даже не пятый, а жизнь шла своим чередом, не спрашивая у него ни совета, ни разрешения...