— Этот бальзам ничего не лечит, — сказала я. — От него ты становишься пьяная и сонная и ни за что не отвечаешь. Не надо тебе его пить.
— Ты ничего не понимаешь, — вздохнула она. — Мне плохо, а от бальзама становится хорошо, а без него всегда плохо, плохо, плохо. Ты должна уехать. Не надо выкапывать мертвецов, оставь эту затею, просто уезжай.
— Говорю тебе, не могу я уехать и оставить тебя с папашей.
— Я умею с ним справляться.
— Не хочу, чтобы тебе пришлось «справляться», — повторила я.
Мама призадумалась и над чем-то долгое время размышляла. Я прямо-таки видела, как в глубине ее глаз что-то двигалось, как будто человек, перебегающий с места на место в густой тени. За то время, что она молчала, я могла бы выкурить сигару — будь у меня охота курить, чего вовсе не было, — и, пожалуй, вырастить табаку на вторую закрутку.
— Вот что я должна сказать тебе, лапонька, — произнесла наконец она. — Мне следовало признаться тебе еще несколько лет назад, но мне было стыдно. Не хотелось, чтоб ты знала, какая я дурная была женщина.
— Ты хорошая.
— Нет, — возразила. — Не хорошая. Я уже это говорила, и повторяю, и так оно и есть. Я плохая. Недостойная христианка.
Насчет религии я завожусь только по вторникам.
— Насколько я понимаю, как что хорошее выйдет, сразу благодарят Бога, — пустилась я рассуждать. — А если не вышло, опять-таки его воля. Сдается мне, он всегда готов влезть и приписать себе все заслуги, хотя он ничего не делал — ни за, ни против.
— Не смей так говорить! Тебя крестили.
— Меня окунули, — согласилась я. — Помню, как проповедник макнул меня головой в воду, а потом еще что-то бормотал, а у меня вода текла изо рта и носа.
— Не смей! — повторила мама. — В аду жарко, в аду очень плохо.
— Думаю, мне бы там понравилось по сравнению со здешними местами.
— Прекрати! — сказала мама. — Нельзя дурно отзываться о Господе.
Она раскипятилась не на шутку, и я решила не спорить. Сидела себе молча, изучала ногти и кончики пальцев, под ноги себе смотрела, следила, как собирается и клубится в воздухе пыль. И вдруг мама сказала нечто столь неожиданное — я бы меньше удивилась, если б у нее изо рта вылетела стая куропаток.
— Человек, которого ты зовешь отцом, не твой отец, — заявила она.
Я онемела. Сидела застывшая и неподвижная, как ампутированная нога.
— Твой отец — Брайан Коллинз. Он был адвокатом. Наверное, он и сейчас адвокат. Там, в Глейдуотере. У нас с ним — у нас с ним было, и я забеременела тобой.
— Так чего, папаша мне вовсе не папаша?
— Не говори «чего»!
— К черту «чего»! Он не мой папаша?
— Нет. И не ругайся. Какое скверное ты сказала слово! Никогда его не произноси. Я давно хотела сказать тебе, что он не твой отец. Ждала подходящего момента.
— Любой момент после моего рождения подошел бы.
— Понимаю, для тебя это шок, — сказала мама. — Я не рассказывала тебе, потому что Брайан не растил тебя.
— Нельзя сказать, чтоб и Дон особо надрывался, — буркнула я. — Настоящий папаша… Какой он?
— Он был очень добр ко мне. Он меня старше — лет на пять примерно. Мы любили друг друга, и я забеременела.
— И он тебя бросил?
— Он хотел жениться. Мы любили друг друга.
— Так любили, что ты сбежала на реку и вышла замуж за Дона и сделала его моим папашей? Ты бросила моего настоящего отца, юриста, хорошего человека, и вышла замуж за придурка? Да о чем ты думала?
— Вот видишь, я же говорила: я плохая мать.
— Считай, выиграла. Плохая. О’кей.
— Пойми, Сью Эллен, мне было стыдно. Христианка, не замужем и беременна. Так неправильно. Это и на Брайана бросало тень.
— Но он же хотел жениться. Хотел или нет?
— Живот уже показался, — сказала она. — Я не могла предстать рука об руку с ним — пусть даже перед мировым судьей — в таком виде. У него была хорошая работа, его уважали, и он бы всего лишился — только потому, что я не вовремя раздвинула ноги!
— Он вроде как тоже имел к этому отношение?
Она слегка усмехнулась:
— Вроде как.
— И ради репутации ты бросила его и забилась в этот медвежий угол и вышла беременной замуж за Дона, и теперь я расхаживаю по дому с поленом, а ты наливаешься бальзамом.
— Мне было семнадцать, — сказала она. — Что я понимала?
— Мне сейчас семнадцать.
— Тебе шестнадцать.
— Невелика разница.
— Ты не такая, какой я была в твоем возрасте. Ты сильная. Ты пошла в отца. Такая же решительная, как твой настоящий отец. Такая же упрямая. Он хотел жениться на мне, ни на что не глядя. Я сбежала ночью, нашла попутку, устроилась на работу в кафе. Там познакомилась с Доном. Он тогда не был таким подонком, но не был и завидной добычей ни по уму, ни по деньгам, так что всем было наплевать, пусть женится хоть на беременной. Я решила, что могу выйти замуж за него. С Брайаном я так поступить не могла. Он заслуживал лучшего.
— Более лучшего, чем ты?
— Просто «лучшего», — поправила она. — Нельзя сказать «более лучшего». Правильно: «лучшего».
— Ты спала тут годами или бродила по дому в ступоре от своего целительного бальзама, а теперь у тебя нашлось время поправлять мою речь?
— Брайан был хороший человек. Я не хотела портить ему жизнь.
— Как насчет моей жизни? — поинтересовалась я.
— Мне было семнадцать. Я плохо соображала.
— Такая у тебя отмазка? Молодая была?
— Я хотела, чтобы у тебя была крыша над головой. Дон сказал, ему все равно, от кого ребенок. Ему, дескать, нужна я. Я поверила, думала, у нас все получится, а Брайан будет жить своей жизнью. На следующий же день после свадьбы Дон напился и поставил мне фонарь под глазом, и я поняла, кто он таков, но деваться было уже некуда. Он получил от меня что хотел, а я попала в ад. На шестнадцать с лишним лет. Изредка он бывает тем человеком, за которого я тогда его принимала, но гораздо чаще — таким, каким я его знаю сейчас.
— И ты осталась жить в этом аду, и с виду вполне довольна.
— Мне кажется, Дон старался, как мог, — заступилась она. — Он любит меня — на свой лад.
— Допустим — но, к примеру, Джинкс-то не приходится каждую ночь прихватывать с собой в постель полено.
— Я осталась ради тебя.
— Нет, не ради меня. — Я подалась вперед. — Если б ты думала обо мне, мы бы давно уже уехали отсюда. Ты осталась, потому что у тебя умишка ни на что другое не хватило. Такая ты была еще прежде, чем начала пить свой бальзам. Слабая умом и довольная своей слабостью. Радовалась, что он стал бить тебя реже, чем прежде, и бьет не так сильно. Он загнал тебя в бутылку и выливает оттуда и использует, когда и как захочет. Хреново это, ма! Ты оставила меня с ним наедине, а сама летаешь себе на облачке. И в этом не бальзам виноват — ты виновата, мама.
Слова мои жалили ее, словно пчелы, — я этого и хотела.
— Ты права, — сказала она. — Я трусиха. Я струсила и бросила мужчину, которого любила, я спасовала перед жизнью и вышла замуж за такого же труса, я бросила тебя на произвол судьбы, но я не хотела.
— Спасибо, мне стало лучше.
— Я не хотела тебе зла, — пробормотала она.
— Значит, кто-то другой хотел, — ответила я. — Ты не глотала это зелье, когда забеременела и сбежала. Знаешь что? Я оставлю у твоей кровати хорошее бревнышко. Можешь пустить его в ход, когда не будешь валяться, напившись бальзама, — четверть часа в день у тебя есть. Лучше всего бей в голову сбоку. Или плавай на своем облачке, а он пусть делает с тобой что захочет, можешь притвориться, будто ничего не чувствуешь. Чего ты чувствуешь-то? Скажи, чего? Ни-че-го — надеюсь, на этот раз я говорю правильно или требуется более лучшего?
Я встала, взяла свое поленце, оглянулась и положила его на стул у кровати.
— Вот полено, — сказала я. — Могу оставить его тебе, если хочешь.
— Лапонька, не сердись!
Я уже двинулась к двери.
— Если я еще хоть чуточку больше рассержусь, дом загорится!
Я вышла, захлопнув за собой дверь, пошла к себе в комнату и там тоже с грохотом хлопнула дверью. Заперлась на замок и поплакала хорошенько. Потом мне надоело плакать, да и пользы в этом не было. Я решила, что, раз уж я так обозлилась, впору и башмаки надеть. Отыскала носки — почти целые, в каждом только по одной дырочке, — натянула их, надела обувку, спустилась, вышла из дома и двинулась быстрым шагом по берегу реки.
7
Солнце поднялось уже довольно высоко, горячий безветренный воздух обволакивал, словно патока. Я не знала, куда направляюсь, но, похоже, очень спешила туда попасть, аж потом от усердия обливалась. Так я шагала, пока не добралась до того места, где мы вытащили из воды Мэй Линн. Не знаю, нарочно ли я туда пришла или случайно, однако, так или иначе, я попала туда.
Я подошла к самому берегу и уставилась вниз на швейную машинку «Зингер», которая так и осталась там лежать. Наклонилась и принялась внимательно изучать ее. Там, где была прикручена проволока, на машинке остались куски посеревшей, обсиженной мухами плоти. Убийца свел концы проволоки так, что вышел узел, да еще и с маленьким жестким бантиком. Можно подумать, он привык возиться с ленточками, а не с проволокой.
Или убийце это казалось забавным? Мне все вспоминалось, как человек, которого я до сегодняшнего утра считала своим отцом, и констебль Сай повыдергивали ноги Мэй Линн из проволочных петель — им лень было распутывать проволоку. У меня все еще стоял в ушах хруст — ломались тонкие косточки в мертвых стопах. Мокрая разбухшая кожа отрывалась от ног и липла к проволоке, словно влажное хлебное тесто. Так и осталась на ней.
Я замахала руками, отгоняя мух, и почувствовала, как внутри меня шевелится что-то странное — будто поселился дикий зверек и все не найдет места, где устроиться. Зверек подгонял меня, и я почти побежала дальше.
Я шла, пока деревья и кусты не поредели. Расползшаяся глиняная тропа прорезала поросший травой холм, как нож режет ярко-оранжевый клубень сладкого картофеля. От вершины вниз серпантином вела другая тропа, потом взбиралась на соседний пригорок, а на том пригорке стоял белый домик, новенький, прямо влажный, будто только что народившийся на свет теленок. К дому примыкал крошечный зеленый садик, обнесенный изгородью, чтобы уберечь его от оленей и прочих любителей попастись, а в стороне, позади дома, стоял туалет, тоже маленький и ярко-красный. Такой нарядный, даже захотелось зайти в него и попользоваться, хотя мне вовсе и не требовалось.
Красная глина, вязкая от вчерашнего дождя, липла к обуви, ноги отяжелели. Я сошла с тропы, сняла башмаки и принялась обтирать подошвы о траву, но всю грязь не счистила. Тогда я надела башмаки и дальше в гору шла уже по траве, а не по дорожке. Наверху взгорка была плоская площадка без травы. Земля тут была утрамбована, в грязи кое-где виднелся рассыпанный гравий. Круглая подъездная дорожка перед домом пустовала: папаша Джинкс укатил в своем автомобиле на Север.
Домик у них был маленький-маленький, думается, всего из двух комнат, зато в отличие от нашего здоровенного домины он был целехонек, крышу, похоже, недавно перекрывали заново. Отличная дранка из крепкого дерева, дощечки распилены не на глазок, а одна в одну, плотно уложены, крепко прибиты, промазаны дегтем, чтобы не гнили. Папаша Джинкс потрудился, прежде чем снова отправиться на заработки. Он всегда старался, чтобы все у него было в чистоте и порядке.
По двору бродили куры, больше никакой живности не видать. Папаша Джинкс посылал семье с Севера деньги, и в отличие от всех прочих болотных жителей они покупали почти все, что ели, и мясо тоже, разве что кур порой резали и рыбу ловили. Кур они держали главным образом несушек, а поскольку несушки клали яйца где вздумается, приходилось за ними поглядывать, а то захочешь яичницу на завтрак, и начнутся поиски спрятанного сокровища. Я-то знаю, как оно бывает, сама дома сто раз искала спозаранку хоть одно яйцо.
Я уже входила во двор, когда из дверей вышла Джинкс, таща корзину, доверху наполненную бельем. Косички она распустила, собрала волосы на затылке и перевязала белым шнурком. Одета в синюю мужскую рубашку, в комбинезон и башмаки, в которых вместе с ней еще один человек мог уместиться.
Джинкс окликнула меня, и я потащилась за ней на задний двор, где от одного высокого столба к другому тянулась бельевая веревка. В корзине кроме белья лежали и прищепки, и мы с Джинкс в четыре руки быстро повесили белье. Быстро, но аккуратно, и, пока мы шли вдоль веревки и вешали белье, мы обсуждали наши планы.
— Я решила: я хочу поехать с вами, — начала я.
— Я тоже хотела, — ответила Джинкс, — а потом стала думать, как же мама останется одна с маленьким братиком. Сейчас, когда я не на реке, а дома, мне тут вроде бы и хорошо.
— А мне нет. Что у меня есть в жизни? Громадный дом, который вот-вот рухнет, мама-пьяница и этот придурок, от которого приходится поленом отбиваться. Я хоть думала, он мой отец, а он, оказывается, вовсе и не отец. Так что теперь у меня появились резоны, которых вчера не было.
— Чего ты говоришь? — Джинкс застыла с прищепкой в руках, так и не защелкнув ею вывешенную пару трусов. — Как это он не папаша?
— Так вот и не папаша. Есть такой человек — Брайан Коллинз, он живет в Глейдуотере, и он мой настоящий папаша. Он адвокат.
— Поди-ка!
— Правда-правда.
— Ничё себе! — изумилась Джинкс.
— Лучшее, что могло со мной случиться, — узнать, что старый засранец мне вовсе не сродни.
— Все-таки он тебя вырастил, — напомнила Джинкс.
— Нет, вырастила меня мама, покуда не залегла в постель с бальзамом, а с тех пор, как я научилась сама себе воду в кружку наливать, пожалуй, и она ничего для меня особо не делала. Короче, Джинкс: я твердо решила уехать, и уеду, с вами или без вас!
Мои слова повисли в воздухе, как мокрое белье на веревке. Мы доставали очередную вещь из корзины, вешали ее, делали шаг, доставали следующую вещь, и так пока не уперлись в дальний столб. Только тогда Джинкс снова заговорила:
— Когда ты уезжаешь?
— Чем скорее, тем лучше. Я бы хотела еще раз взглянуть на ту карту, попытаться угадать, где зарыт клад, забрать деньги, сжечь Мэй Линн, сложить прах в банку, и в путь. Сейчас поговорю с тобой, потом пойду к Терри, возьму карту и посмотрю, удастся ли ее расшифровать. Мне терять нечего, я должна убраться отсюда как можно скорее. Мама совсем сдалась. Она мне так сказала. Вроде как благословила меня уезжать и делать со своей жизнью, что смогу. И к тому же я сильно на нее сержусь за то, что она давно не рассказала мне, что папаша мне вовсе не сродни. Все равно как услышать: «Знаешь, а твои ноги — они вовсе не твои. Я украла их у другой девочки, когда ты родилась, а теперь их просят обратно».
— Может, она думала, тебе легче будет принять это, когда подрастешь, — заступилась Джинкс.
— По крайней мере теперь я знаю, что он мне не папаша, и это уже приятно, а про настоящего отца мама сказала, что он хороший человек.
Джинкс кивнула, подобрала с земли опустевшую корзину и двинулась к дому, а я шла за ней.
— Не забывай: ты никогда не видела своего настоящего папашу, да и твоя мама вот уже шестнадцать лет как ничего про него не знает. Он мог стать таким, как Дон. Или хуже. А может, он и вовсе помер.
— Не говори так! — взмолилась я.
— Я не пытаюсь отговорить тебя, раз уж ты всю душу в эту идею вложила, но я твой друг и стараюсь тебя предостеречь. Когда все идет из рук вон плохо, не стоит надеяться, что хуже не будет. Иногда все идет хуже и хуже, и хуже вроде некуда, а все-таки становится еще хуже.
— Довольно мрачный взгляд на жизнь, — проворчала я.
— Допустим. Но так и в самом деле бывает.
— Надеюсь, ты не права.
— Кстати, — ухмыльнулась вдруг Джинкс, — а ты собираешься вернуть их обратно?
— Кого — их?
— Ноги, которые мама одолжила для тебя?
Терри жил в «городе» — так назывался десяток домов, которые словно подхватил торнадо и перенес в наши края да и разбросал вкривь и вкось по улочке, никак им не удавалось встать в ровный ряд. Дом Терри тоже срикошетил вбок от главной улочки и хлопнулся в черную грязь на верхней дороге. Сам по себе дом был неплохой — чистенький и крепкий, как у Джинкс, но побольше. С обеих сторон к нему примыкали дома, причем эти три дома, в отличие от тех, что на главной линии, даже выстроились по одной прямой и выглядели более-менее одинаково: у каждого домика маленький двор и спереди, и сзади, причем спереди — цветочные клумбы. У Терри в саду обнаружился еще и какой-то пацаненок, жирный коротышка с морковно-рыжими волосами и зеленой соплей, которая доползла до угла рта, да там и засохла, словно лужица-язычок, просочившаяся из отхожего места.