Трое под одной крышей - Адамян Нора Георгиевна 14 стр.


Квартиру Маша открыла своим ключом и стала порядок наводить. Белье перестирала, обед сготовила — с собой и овощей и грибов привезла. Внучка Катя в детском саду до субботы. Маша колготки нашла рваные на коленках, все перештопала.

У Танюши обстановка богатая. И гарнитур, и «стенка», и пианино недавно для дочки купила. Она алименты по суду получает, иной месяц по шестьдесят рублей.

Плохо, конечно, что семья разбилась, но Таня молодая, может быть, еще найдет свою судьбу. Не все ж такие, как Маша, что после развода от мужского духу шарахалась. А ведь сватались. И на то, что двое детей, не смотрели. Но мама-покойница никак не советовала:

— На кой ляд они тебе? Одна забота…

Ни о чем Маша сейчас не жалеет.

С хозяйством управилась, прилегла на широкую тахту и заснула. Да так крепко, что не слышала, как Таня пришла.

— Мама, ты чего приехала? Ты ж не собиралась на неделе?

Какая-то досада на Машу напала, ни с того ни с сего.

— Не нужна, так уеду. Не заживусь.

— Чего ты раскипелась?

— Сперва хоть «здравствуй» матери сказала бы…

Обиделась Таня и в кухню ушла. У нее была такая привычка — обидится и замолчит. С мужем по неделям не разговаривала. Но Маша на эти молчанки ноль внимания. Суп по тарелкам разлила, варенье привезенное достала.

— Садись. Ешь. За делом я приехала.

Взглянула со стороны на дочь — ну вылитый Петр. И брови его разлетные, и глаза виноградные, и нос как обрезанный.

— Вот какое дело — отец обратно просится.

Таня на своего мужа подумала.

— Михаил к тебе заявился?

— Какой Михаил. Твой отец. Петр Васильевич. Больной он, а Раиса его из больницы брать не хочет.

— Приветик! — усмехнулась Таня. — Неужели она к тебе приходила?

Маша рассказала все подробности. Таня брови свела.

— А чем он болен? Какая операция была?

— Я и не спросила. Мне без надобности.

— Узнать надо, — сказала Таня. — Может быть, у него рак. Ты его у себя пропишешь, тебе двухкомнатную дадут.

— Да не нужно мне ни его, ни двухкомнатной.

— Если рак, то долго не живут. Тогда мы твою двухкомнатную свободно на одну комнату в Москве обменяем, а потом съедемся.

Надо же, в одну минуту все обдумала. Недаром ее бывший муж министром звал. Только от этих планов Маше тошно стало.

— Я в Москве жить не собираюсь. Где родилась, там и умру.

— Ты сегодня на себя непохожая, — сказала Таня.

Так они и спать легли, недовольные друг другом. Наутро Танюша едва проснулась, обхватила мать обеими руками, зацеловала.

— И правда, ну его, мамуленька, на что он нам нужен, небось здоровый был, не очень интересовался…

И все-таки уезжала Маша с тяжелым сердцем.

Танюша обижалась, что мать не побыла у нее подольше, но Маша отговорилась тем, что ей еще к Ольге нужно.

Не заезжая домой, она проехала мимо своей станции еще две других, потом пересела на автобус, который останавливался прямо возле нужного ей дома.

Сватья сидела на скамейке под березкой. Младший внук Ленечка, тихий милый ребенок, строил что-то из песка. А шестилетняя Динка, оторвиголова, носится где-то с оравой мальчишек, только голос ее долетает. Однако приметила бабулю, примчалась. Платье разорвано, ленты из косичек повыдернуты и еле держатся на двух волосенках. Бабуля с пустыми руками не является. Если из дома — варенье да компоты, а из Москвы — конфеты и печенье.

Сватья сразу затянула:

— Да кто же это к нам приехал, такая радость…

Маша присела на скамейку.

— Ольга в ночной была?

— В ночной. Оба в ночной. Отсыпаются. Я ребятишек увела, чтобы покой дали. Да уж три часа отдыхают.

У Оленьки сердце чуткое, свесилась сверху с балкона:

— Мама и мамаша, поднимайтесь домой…

Свекровку она мамашей зовет. Поднялись. А Оля уже хлопочет, праздник семье устраивает.

— В кои веки все вместе за стол сядем.

Тесто на сметане замесила, яблоки на пирог накрошила, а между делом матери похваляется:

— Смотри, какую посуду сейчас обжигаем. Это «Павлиний глаз», а вот это «Северное сияние».

Чашки — загляденье. Уж на что красивая посуда «Золотой олень», а «Павлиний глаз» еще лучше. Все краски переливаются. А «Северное сияние»! Чашка снизу синяя, а потом голубая до лазоревого, а дальше серебро и изнутри серебро.

— Вытащишь из печи — весь цех сияет! Ты их себе возьми, мама.

— Да на что мне? Я от своей посуды не знаю куда деваться.

— Так ведь красивые! Поставишь на стол — полюбуешься!

Зятек из спальни вышел — заспанный, встрепанный, веселый. Маша его за то и любила, что веселый. Танюшин, бывший, всегда ее тещей звал. Только и слышала от него:

— Теща, дай на пол-литра.

А Николай никогда этого слова противного не скажет, а только «мама» или «бабуля» — это если с детьми о ней говорит.

Повеселела немного Маша и за обедом, вроде бы по-смешному, рассказала, с каким делом Раиска к ней приходила. Оля обеими руками за щеки взялась.

Сватья быстренько на всех поглядывала, не знала, в какую сторону ей податься. Только когда Николай сказал: «Видал нахалов, сам нахал, но уж такое придумать!» — тут и она сорвалась:

— И ты ее с лестницы не спустила? И ты ей космы не повыдергала? Да я бы ее на всю улицу ославила!..

— Эх, жалко, мать, тебя там не было…

Хорошо Николаю смеяться. А Оля увела мать в спальню, закрыла дверь.

— Не возьмешь его, мама? — И заплакала.

— Что ты плачешь, дочка?

А я вспомнила, как он нам сапожки покупал.

Ты лучше вспомни, как твои одногодки с отцами за ручку гуляли, а ты бабушку свою спрашивала: «А мой отец кто? Ты, что ли?»

— Ой, мамочка, милая, как тебе было тяжко! С ночной придешь и целый день не приляжешь… Особенно когда бабушка заболела…

— Вот так, — сказала Маша.

— А не стыдно нам будет, что наш отец в инвалидном доме живет?

— А ему не стыдно было нас бросить? Тебе и трех месяцев не было. Ты его и всего-то два раза в жизни видела. С нас никакого спроса нет.

— Правда, — согласилась Ольга. — Не бери его, мама!

— Неужели возьму…

— Что посеешь, то и пожнешь, — уже серьезно сказал Николай, когда провожал Машу до автобуса. — А вы, мама, не расстраивайтесь и берегите свое здоровье, это для вас самое главное…

Через день Маша поехала в Ковренское навестить двоюродную сестру, которая давно звала ее в гости. Дети у Маши по лавкам не плачут, сама себе хозяйка — захотела и поехала.

Сестре Маша про Раису не стала рассказывать. Надоело одно и то же перемалывать. Поговорили о детях, о внуках, чаю попили, и надумала Маша в промтоварный магазин пойти — чулки хлопчатобумажные поискать. От капроновых у нее ноги болели. Сестра сказала:

— Ты их, скорее всего, не найдешь, но сходи погуляй, пока я с обедом управлюсь.

Ковренское — город веселый, зеленый. Даже больница в парке находится. Больные по дорожкам гуляют в лиловых халатах. Маша остановилась за решеткой посмотреть. Никого она специально не высматривала, никого и не увидела. Ходили незнакомые люди, на скамьях сидели, в шахматы играли. Некоторые бледные — видно, что больные, а большинство на вид совсем здоровые, полные, румяные.

Обошла Маша ограду с другой стороны, с переулочка. Тут никого нет. Аллея темная, сыроватая. Опять постояла, посмотрела и на себя рассердилась. Чего высматривать? Что тут хорошего увидишь? Вон один скособоченный другого ведет и оба еле шагают. До скамеечки едва доплелись, бедные, отдышались, и один другого попросил:

— Закурить есть?

— Тебе же доктора не велели…

— Да ну их… — больной выругался, махнул рукой сверху вниз.

И по этому жесту, совсем уже забытому, Маша узнала своего бывшего мужа Петра Васильевича Долгушева.

Ничего прежнего, красивого не осталось на желтом остроносом лице. Разлетные брови разлохматились, виноградные глаза утонули в разбухших веках, черные морщины пролегли от носа к углам рта. Сидел он, прижав руки к животу. Тесемки кальсон свисали на примятые задники больничных тапок.

Где он, былой франт, «одеколонщик», как звала его покойная Машина мама…

Товарищ сунул ему в рот зажженную сигарету.

— Тебя завтра выписывают? — спросил Петр.

— Нет, снимок еще делать будут, — ответил кособокий. — Да уж скорее бы. Осточертело тут. Дома и стены помогают.

— Смотря какой дом…

Кособокий пошел смотреть, как играют в шахматы, а Петр остался сидеть на скамейке, и его рука с восковыми неживыми пальцами напряженно тянулась за сигаретой и с трудом отрывала ее от губ, а глаза ни разу не поднялись посмотреть на зеленый мир.

Пришла больничная сестра в белом халате, строгая, недовольная.

— Я не обязана разыскивать вас по всей территории. Не маленький, кажется. Предупреждали вас, в котором часу витаминные уколы?

— Нужны они мне, ваши витамины, как лошади самовар…

— Нужны не нужны, я их обязана делать, а вы обязаны быть на месте!

Петр пытался встать, но это ему удалось только с третьего раза. Сестра взяла его сзади за локти и повела к дому. Если бы только она при этом не разговаривала, цены бы ей не было!

— Шагу ведь ступить не можете, а туда же… Вас много, а я на целый этаж одна… Если за каждым бегать да за руки водить, сил не хватит… Хотите воздухом дышать, пусть родные приходят, выгуливают…

— Я сам, — беспомощно твердил Петр, пытаясь освободиться от ее умелых рук, — я сам…

— Сам, сам! Отходили вы уже свое… Отгулялись…

* * *

…Сундук у Маши еще бабкин, а может, и прабабкин. Пахнет из него не нафталином, а слабо — махоркой и посильнее — апельсинами. Последние годы Маша прокладывает одежды апельсиновыми корочками — от моли.

Крышка у сундука откидывается тяжело, и сам он тяжелый, кованный железом. Дочки смеются, что его надо в музей сдать, а Маша не желает с ним расстаться. Оставшись одна, любит перебирать вещи, которые в нем лежат. Они для нее — дорогая память.

Сверху, правда, все новое, припасенное для будущей квартиры. Тюль на окна, скатерть льняная, белье постельное, ни разу еще не стиранное. А дальше старинный бархатный салоп, потершийся на швах, кружевная шаль, в которой молодая Машина мать в церковь ходила. Теперь такие снова носят. Танюша к этой шали уже подбирается, но Маша подождет еще ей отдавать…

Собственное Машино подвенечное платье из белого креп-сатина. С каким трудом его в те годы доставали! Зинка с трех часов ночи очередь в магазине заняла. Это сейчас глаза разбегаются на материи смотреть…

Скатерть ковровая — еще отец покупал. Дочки не разрешают на стол стелить: «Это из прошлого века!» — да и розы на ней пожухли, полиняли, а для Маши все равно дорогая вещь.

Кружевные подзоры на кровать — Маша еще девушкой крючком вязала, на приданое себе, три пикейных покрывала — белое, голубое и розовое. Куда их теперь, если у Маши вместо кровати софа?

Она перебрала все вещи, пока добралась до мешка, сшитого из старой простыни, вынула из него синий шевиотовый мужской костюм, рубаху белую в розовую полоску — точно такую, как сейчас модники носят. Все у нее лежало на дне сундука, даже мужское белье, шелковое трикотажное сиреневого цвета, и носки, конечно не безразмерные, а хлопчатобумажные, каких сейчас не достанешь.

Шла, торопилась к поезду, так нет, углядели все-таки…

— Куда это ты поехала? — закричала ей вслед бабушка Волошина.

— Куда мне надо, туда и поехала, — в сердцах ответила Маша. — За мужем своим я поехала!..

Так бабка и осталась с открытым ртом.

Мой друг Муса

Я открывала ей дверь с надеждой, что случится чудо: исчезнут десятки лет и я снова верну свое детство.

Но молодая женщина с большими глазами и хорошо очерченным ртом ничего мне не напомнила. Правда, глаза у нее были удлиненные, лицо смуглое. Четко проступали родовые, национальные черты, но не так, чтобы узнать. И я невольно сказала:

— Нет, не похожа…

Она огорчилась:

— Разве? Все считают, что я вылитый отец…

Я попыталась загладить свою бестактность:

— Может быть. Ведь я не видела его взрослым.

— Он часто вспоминал о вас.

Женщина держала в руках красные тюльпаны. Я еще почти ничего не знала о ней, но, подсознательно увязав смутные сведения с ее обликом, увидела широкие стеклянные проемы окон, снежные вершины за ними, острую солнечную прохладу зеленых предгорий. Вероятно, все это выглядело совсем иначе, но таким был в моем представлении научный центр, недавно воздвигнутый в горах.

— Далеко это от вашего дома?

Она улыбнулась:

— От маминого? Три часа.

— Поездом?

— Что вы! Самолетом. Поездом я езжу только к себе в Варшаву.

Женщина протянула мне тюльпаны. Я поставила их в вазу с водой. Шло время и давало нам возможность приглядеться и освоиться друг с другом.

— Расскажи мне о себе, — попросила я.

Причастная к ее судьбе, я не могла говорить с ней, как с чужой.

— Папа умер два года назад, — ответила она на мой главный вопрос.

…Дедушка приезжал домой неожиданно, никогда заранее не оповещая. Наверное, потому, что пароходы из Закаспийского края не всегда прибывали по расписанию и бабушка Оля изволновалась бы в ожидании. Она и так последние дни волновалась. Капала в рюмку валерьянку и почти ни с кем ни разговаривала. Только своей подруге тете Лусик говорила сдержанно:

— Закаспийский край — это еще совершенно дикое место. Кругом мусульмане. Узнают, армянин едет с деньгами, что им стоит: подкараулят на дороге.

Так с тех пор надолго для меня Закаспийский край — это огромная пустыня, степь с песчаными холмами, за которыми прячутся разбойники.

Приезжал дедушка обычно по утрам, когда я была еще в школе, но, открыв дверь, я уже знала, что он приехал, — по чудесным запахам, которыми наполнялся дом.

Остро пахли джутовые мешки, наполненные миндалем, орехами и зеленым изюмом, крупные апельсины, холщовые сумочки с сухофруктами, о которых нынче и не знают, как, например, коралловые унаби, прозрачная альбухара, пересыпанная кристаллами соли. Были торбочки с открытыми фисташками — крупными и будто выточенными из слоновой кости.

И этой снеди, которая вкуснее конфет и пирожных, можно было набирать полные пригоршни и даже делать небольшие запасы, до тех пор пока бабушка не опомнится от радости и не припрячет все в буфет и стоящий на веранде ларь.

А над этим необычным беспорядком — просмоленным шпагатом, мешками, ящиками, над всеми запахами и диковинками — мой дед.

Как мне рассказать о нем Марии, которая родилась много позже его смерти? Как воссоздать образ человека, которого достаточно было видеть всего несколько минут, чтобы понять его красоту и значительность? Но Мария должна знать о нем, потому что он изменил судьбу ее отца…

Я, взрослая, тринадцатилетняя девочка, тихонько визжала и пританцовывала на месте. Так в те годы выражалось мое счастье. Дедушка, большой, как Эльбрус, с серебряной головой и румяными щеками, чмокнул меня в голову и спросил:

— Оля, а где ребенок?

— Наверное, в своей комнате…

Бабушка сухо поджала губы, и я поняла, что она недовольна.

— Мусенька, — сказал дед, — я мальчика привез. Туркменский мальчик. Он хороший ребенок. Помогай ему.

Он сказал «помогай», имея в виду, что помогать нужно долго, повседневно. И я поняла его.

Мальчик! В нашем доме мальчик! Пока я бежала через две комнаты и коридор к маленькой каморке, освещаемой окном, прорубленным в крыше, мечты мои открывали мне блестящие возможности будущей жизни. Дикий мальчик, которым я буду руководить ласково, но твердо! Мальчик, выросший в степях, сильный и мужественный! Мальчик, для которого я стану высшим существом, который будет повиноваться каждому моему слову на зависть всем!

И вот я увидела Мусу.

Он не казался худым потому, что у него было очень круглое лицо, над которым топорщилась бахромка челки. Глаза узкие, спрятанные под припухшими веками. Вместо рта — небольшая линия. На острой макушке — тюбетейка.

Назад Дальше