Я стояла перед мальчиком, сразу разрушившим все мои радужные представления о будущем. Стояла и смотрела. Муса тоже смотрел.
Он первый мне улыбнулся.
У всех людей в улыбке глаза уменьшаются, а у него они расширились, стали коричневыми и блестящими. Муса протянул мне очень тонкую коричневую руку и сказал по-русски, тщательно выговаривая слоги:
— Здрав-ствуй…
Это слово я слышу так, точно оно прозвучало вчера. А все, что было потом, самые первые дни жизни Мусы в нашем доме и как мы с ним поначалу объяснялись, не сохранилось в моей памяти.
Помню недовольные интонации бабушкиного шепота, особенно когда у Мусы обнаружился стригущий лишай, и спокойный, полнозвучный голос деда:
— Что ты хочешь, жена? Сирота, заброшенный ребенок…
— А как же Мусенька? — сказала бабушка. — Это очень заразная вещь.
— Не бойся, своим делом займись. О плохом не думай. Ничего Мусеньке не будет.
Лишай ко мне не пристал. С ним дело как-то обошлось. Вылечили. А говорить по-русски Муса научился необычайно быстро. Учитель, который приходил готовить его в школу, несколько театрально выражал бабушке свое восхищение:
— Необыкновенно способный и, главное, усидчивый ребенок!
Недоверчивая бабушка светски улыбалась и качала головой, но в словах учителя не было преувеличения. Муса удивлял меня упорным познанием жизни через учение. А я считала все занятия в школе выдуманной, обязательной неприятностью, не имеющей никакого отношения к жизни, и черпала знания непосредственно из окружающего мира.
Про меня говорили:
— Очень способная, но ленивая…
Формула, которая стала для меня потом безошибочным предсказанием несостоявшихся талантов…
Часто среди дня, в разгар своего энергичного безделья, я врывалась в комнату Мусы. Он почти всегда читал. Читал увлеченно и напряженно. Для меня тоже исчезало все окружающее за страницами «Острова сокровищ» или «Голубой цапли», но Муса читал учебники! Шевеля губами, он вникал в грамматику или природоведение. Это было ему по-настоящему интересно. Он познавал!
— Я теперь всегда могу правильно говорить. Именительный — кто пришел? Собака. А кого побили? Я уже не скажу «собака», а скажу «собаку». Кому дали мясо? Собаке.
А я в свое время заучивала падежи механически, никак не проверяя ими собственную речь.
— Знаете, папа был настоящим ученым, — говорила мне Мария. — Раньше мы с мамой как-то этого не понимали. Профессор, завкафедрой, книги у него выходили. А для нас он — Мусиша и Мусиша. Очень мягкий, добрый был дома. Я как-то поддалась моде и косы отрезала. Очень боялась маме показаться. А главное — сама себе не понравилась стриженая. Иду домой из парикмахерской, чуть не плачу. Пошла прямо в сад — там у нас беседка над арыком. Папа в ней с аспирантами занимался. Вокруг него всегда молодежь толклась. Он вышел из беседки, посмотрел на меня, сразу все понял. «Ничего, дочка, не расстраивайся, главное — береги здоровье, береги здоровье…» Так с ним легко было!
Мне тоже было с ним легко. В его каморке стоял топчан, застланный толстой кошмой, которую он привез с собой. Спать на тюфяке Муса отказался. Подушка у него тоже была своя, тоненькая, в яркой сатиновой наволочке. В комнате еще был небольшой стол и тумбочка из бабушкиной спальни — серая на выгнутых ножках. Надо же было мальчику куда-то уложить свои вещи, и не покупать же специально для него шкаф.
Я отсиживалась в этом убежище в дни, вернее, часы черной меланхолии (по определению бабушки). Это бывало, когда наша классная руководительница Алиса Ивановна, подводя итоги четверти, наткнувшись на мою фамилию, патетически возглашала:
— О, тут у нас целый букет: алгебра, геометрия, физика, астрономия, — да, мы тогда проходили астрономию, — четыре предмета неудовлетворительно! — И поднимала кверху острый палец.
Или когда преподавательница математики Ольга Онисифоровна выводила мне очередной «неуд», приговаривая не без удовольствия:
— Нет уж, милая, твои литературные таланты на этот раз не спасут тебя от переэкзаменовки по геометрии…
В такие дни, примчавшись домой и швырнув сумку куда попало, я уединялась в комнату Мусы (его присутствие мне никогда не мешало) и писала стихи:
И так далее. Куплетов на десять. Потом это публиковалось в нашей школьной стенной газете, и никто не смог бы доказать, что это стихи не о происках империалистов.
Дорогие мои, прекрасные педагоги! Ни разу за все годы моей учебы у меня не было ни одной переэкзаменовки именно по причине моих успехов в гуманитарных науках. Репутация лучшего поэта нашей школы придавала мне нахальную уверенность в безнаказанности.
Излив душу в творчестве, я отправлялась промыслить что-нибудь вкусное. Длительный период это было ореховое варенье в большой стеклянной банке. Как-то я обнаружила, что пергаментная бумага, покрывающая банку, легко приподнимается. Тут же я извлекла из банки большой черный орех, наполненный ароматным соком.
Надо сказать, что варенье из орехов редко делается дома. Его заказывают женщинам-специалисткам, которые срезают с грецких орехов младенческого возраста тонкую шкурку, вымачивают их в известковом растворе, — словом, возни тут на три недели.
В этом году бабушка заказала сто орехов. Я справедливо решила, что пересчитывать их никто не станет, и в грустные минуты услаждала орехами себя, а заодно и Мусу. Мы с ним съедали по ореху в его комнате, после чего я отправлялась познавать мир уже в улучшенном настроении…
Но все кончается. И однажды я долго бултыхалась пальцами в густом сиропе, прежде чем нащупала орех. А когда бабушка в ожидании гостей собралась открыть банку, то обнаружила всего десятка полтора орехов, сиротливо утопающих в соку.
Кого же заподозрили? Конечно, меня! Я отрицала вину с такой гневной горячностью, что сама почти уверилась в своей правоте. Но дедушка, недовольно морщась, негромко сказал:
— Хватит, Мусенька, не устраивай театр…
А бабушка, поджав губы, гремела связкой ключей, запирая дверцы буфета.
Но ведь Муса был тут же, за столом! По всем законам высокой литературы он должен был бесстрашно взять мою вину на себя, тем более что эти орехи ели мы вместе! А он молчал и даже с интересом вертел головой, наблюдая за моим позором.
— Предатель! — сказала я ему, вложив в свои слова глубокое презрение.
Он удивился.
— Не понимаешь, да? Ты не ел орехов, да?
— Я их не брал.
— А выручить товарища — ты это понимаешь?
— Ты сама не понимаешь, — сказал он. — Я один, без отца, без матери…
— Подумаешь! У меня тоже мама в Москве учится, папа в экспедиции…
— Ты своя. А я кто? Всем чужой…
И вдруг он заплакал.
— А зачем ты сюда приехал?
И я услышала имя, которое уже не раз повторялось в нашем доме:
— Меня Шох прислал…
Мой дед был специалистом по хлопку. В первые годы советской власти он часто ездил в Закаспийский край как хлопковод-практик, как человек, знающий азербайджанский, туркменский, фарсидский языки и имеющий личные дружественные связи с кочевыми племенами. Главой одного из крупных родов кочевников был Шох. А Муса — сирота, крошечное зернышко этого рода, которого не жалко послать в Россию, чтобы потом иметь в своем распоряжении грамотного, владеющего русским языком и поэтому полезного человека.
Нужно ли женщине, которая сидит сейчас напротив меня, знать о прошлом ее отца? Что связывает ее с прошлым?
— Папа был мелиоратор, а я стала геологом. В первый же год, как закончила институт, получила путевку в международный молодежный лагерь. Там встретила Стаса. И как-то очень быстро у нас все решилось. Мама в ужас пришла: в чужую страну не пущу, и все! А папа у меня был особенный. Ему не хотелось со мной расставаться, но он ни словом меня не удерживал. Только одно твердил: всюду оставайся сама собой, старайся поглубже понять людей, с которыми тебя свела жизнь… Сначала я поехала в Варшаву по приглашению. Вроде смотрин. Встретили меня приветливо, ласково. А вечером я вошла в комнату его матери — она лежит на кровати и плачет. Ну, просто рыдает. Языка я тогда еще не знала. Что делать? Села на кровать, обняла ее и тоже заплакала. Она говорит, что вот в этот вечер меня и полюбила…
Нет, вы не думайте, что потом уже все было легко и просто. Помню, когда я уже переехала и язык уже знала — не так, как сейчас, но все понимала, — слышу, моя свекровь говорит соседке: «Мало ему было девушек в Варшаве. За него любая пошла бы. Так нет, ему туркменка понадобилась…» А я уже беременная. Сгоряча решила — уеду к отцу. Чемодан стала укладывать. А потом поняла — не могу от Стаса уехать. Зато когда близнецы родились, свекровь с ними ночей не спала, сама и купала и пеленала… Так же самоотверженно, как у нас делается… И я тогда особенно поняла то, что не раз повторял мой отец: между людьми всех наций больше сходства, чем различия…
Шох сказал: «Выучишься, вернешься и станешь моей правой рукой». Эту единственную фразу, обращенную непосредственно к нему, услышал Муса из уст великого человека своего детства.
Мне он рассказал об этом много позднее. А пока всякое упоминание о Шохе заставляло его благоговейно настораживаться. А я в то время, во-первых, ниспровергала авторитеты, а во-вторых, Шох не мог быть более весомым, чем мой дед.
И вообще Мусу надо было перевоспитывать.
— Подумаешь, Шох! — Я выражала презрение не только голосом, но и брезгливой гримасой. — Вот объясни мне, что в нем такого особенного?
— Шох не знает счета своим верблюдам! — отбивался Муса.
— Он, может быть, только до десяти умеет считать?
— Шох очень умный. Его все слушают.
— Умный! Он, наверное, даже не знает, кто такой Пушкин!
— Шох читает коран! Шох был в Мекке! Шох святой!
Я злилась, но сломить Мусу в словесном поединке не могла. А мне хотелось воспитать из него нового человека, лишенного фанатизма, предрассудков и кумиров.
Надо было как-то действовать. Я его накормила свининой.
Дело в том, что запрещенная кораном свинина представлялась Мусе главным образом в виде колбасы, от которой его особенно предостерегали в Туркмении. И когда у нас на столе появлялась колбаса, он опасливо, бочком сползал со стула и удалялся в свою каморку. Мое возмущение ничуть не помогало.
— Да это телячья колбаса, пойми!
— Одно слово — колбаса, — говорил он, в ужасе растопыривая пальцы.
— Ну и что с тобой будет, если ты ее съешь?
Он закрывал глаза.
— Очень плохо будет.
— Это предрассудок, пойми!
— Мусенька, я не буду есть колбасу. Я умру.
Дедушка, человек прошлого времени, брал сторону Мусы:
— Не трогай его. Это все постепенно пройдет.
Но ждать было не в моем характере. Я сделала два бутерброда из буженины, которая по виду совсем не похожа на колбасу, и мы с Мусой, готовые поглощать пищу в любое время, съели их почти сразу после обеда.
— Очень вкусное мясо, — одобрил Муса.
Я все-таки немного побаивалась своего эксперимента и поэтому выждала полчаса, убедилась, что Муса в полном здравии, и спросила невинным голосом:
— Так правда, вкусное было мясо?
— Очень вкусное!
— А это была свинина! — с торжеством объявила я. — Свинина, и ничего с тобой не случилось. Вот теперь ты убедился, что это предрассудок?
А Муса вдруг с размаху упал вниз лицом. Он лежал на полу и не откликался на мои уговоры. В смятении я сперва убежала, потом вернулась снова. Муса перебрался на топчан, теперь он лежал лицом к стене и по-прежнему не хотел меня видеть. Его поразило горе. Он не открывал глаз, не зажигал света. Я тронула его худенькое плечо. Оно было напряжено и вздрогнуло от моего прикосновения. Он плакал.
Я пошла к дедушке. Спокойный и благодушный, он сидел за большим обеденным столом, раскладывал пасьянс «косыночка» и пел высоким тенором. У деда были три любимые песенки: «Сердце красавицы», «Пой, ласточка, пой» и несложный мотив, содержащий одну строчку непонятного текста: «Пури, пури, давай пумпури». Именно эту последнюю песню дедушка и выпевал, когда я подсунулась ему под руку.
Я была уверена, что Муса все расскажет, и, конечно, боялась. Но еще больше боялась, что он действительно умрет. Внушала себе, что у мальчика уже начались судороги. Так я дедушке и сообщила — «судороги», скрыв пока что причину внезапной болезни Мусы.
Дед пошел в каморку, а я пристроилась у двери, хотя подслушивать было бесполезно. Присев на топчан и положив мальчику на голову большую белую руку, дедушка заговорил с ним по-туркменски, на секунду прервав себя, чтобы внушительно крикнуть:
— Муся, закрой дверь!
Я приготовилась к худшему и подыскивала опору своему слабеющему духу. Прогрессивное и бескорыстное направление моих побуждений — вот в чем была моя сила. Люди всегда страдали за правду.
Но на этот раз мне страдать не пришлось.
Дедушка позвал меня в столовую и, собирая со стола маленькие карты несостоявшегося пасьянса, сказал не сердито, а даже просительно:
— Развлеки его чем-нибудь, Мусенька. Ты, если захочешь, придумаешь. Тоскует мальчишка. Он утром открывал глаза — кругом степь, свобода. Тоскует. Жалко ребенка.
Он вынул из кармана жилета три рубля — сумму по тем временам значительную.
— Может быть, в кино его поведешь…
В этот день идти в кино было поздно. Но на меня нахлынула радостная жажда деятельности. Муса поступил благородно. Он не выдал меня, и я должна была немедленно вознаградить его.
Я переворошила ящики своего шкафчика. Не дарить же ему модное кашне или флакончик духов — самые мои большие ценности.
Толстая тетрадь вся исписана моими стихами… Акварельные краски — остатки на донышке… Но я знала, что найду вещь, достойную внимания. И нашла. Черный листок копировальной бумаги. Муса еще не знал ее волшебных свойств.
— А что я тебе сейчас покажу!
Он повернул ко мне голову и покосился любопытным глазом.
— Можно в точности срисовать любую картинку из книжки…
Я вложила лист белой бумаги и копирку между страницами Брема и, встав на колени перед тахтой, быстренько перевела индийского слона.
Муса не умел притворяться. Черная копирка поразила его, как чудо. Он спрыгнул с тахты и пожелал сам воспроизвести именно того же слона. Весь вечер мы занимались копированием картинок из учебников. Муса не расставался с черным листочком. Он принес его даже к вечернему чаю.
— Ах, какой умный человек придумал такую бумагу! Он, наверно, был профессор!
В щелочках век счастливо сияли его глаза.
— Очень был умный человек, — серьезно подтвердил мой дед.
Ничего этого Мария не знала. Да ведь и что знать? Зато она рассказала мне, как женился ее отец. Рассказала трогательную семейную легенду, полуправду, созданную и любовно раскрашенную ее участниками.
История начиналась с появления на свет будущей жены Мусы, которая родилась от невозможного по тем временам союза юноши-еврея с чувашкой. Родители влюбленных жестоко преследовали молодую пару, разлучали мужа с женой, а их ребенка поочередно выкрадывали то еврейские, то чувашские родичи. И наконец мать Марии, тогда еще совсем молодая женщина, лишившись всех близких, нашла пристанище на должности уборщицы в Ташкентском сельскохозяйственном институте, где учился Муса.
— А у папы, представляете, был роман с одной пианисткой. Красавица была невиданная. Все думали, что папу оставят при институте — он был очень способный, — но вдруг его при распределении послали в Андижан. И она ему отказала! Представляете?
Уже в последние дни перед отъездом папа вышел в институтский парк, а мама с подругой вытряхивала там половики. Мама и говорит: «Вот вы уезжаете, а мы опять же тут остаемся». Папа в шутку возьми и скажи: «Поедем со мной!» А мама ответила: «Все вы так смеетесь, а жениться никто не женится». А папа сразу ей всерьез: «Пойдем завтра в загс». И пошли! Началось как будто с досады, а потом такой счастливый брак вышел…
— А почему его не захотели оставить при институте?
— Ох, это страшная глупость! Он был сыном бедного пастуха, рос сиротой, а ему все время приписывали богатого родича, бая. Очень долго за папой эта ниточка тянулась. Но он был такой талантливый! И докторскую защитил, и кафедрой заведовал…