Дальше путь предстоял в одиночестве, а окрестность была такова, что живописцу на ней работы не нашлось бы. Я шел проворно, чтобы успеть до наступления темноты. На десятом километре начались заброшенные делянки, и на большом пространстве открылось светлое небо и акварельный горизонт. Делянка в противность многим виденным мною прежде почти не заросла вицелоем и малиной, хотя заготовители покинули ее давно, - и я понял почему: суходол, мшаник. Здесь рос даже не ягель, а лишайник, - плотной сухой коркой покрывающий каменистые неудобья на Севере. Я заглянул в мутное окно деревянной бытовки на еще крепких санях, но голос предостерег, чтобы я туда не входил: железо, солярка. Так, должно быть, настораживается волк, когда на своей тропе чует капкан, который хотя и обмазан жиром, а все попахивает. Голосу я внял, пачкаться не захотел, но поверх юношеской отваги и приключенческого любопытства впервые после того, как сошел с автобуса, распространились тихая грусть и телесная усталость. Тихая грусть была от того, что я не столь приспособлен к жизни, как те, что оставили эту бытовку, эти тросы и горы валежника, а усталость – от того, что отмахал уже порядочно. Отсюда пошла уже не грунтовка, а лежневая дорога. В Новом Южном Уэльсе это называлось бы вересковой пустошью. Облака над ней слоились, и небо сквозь них бирюзовело, как бывает после дождя и похолодания там, в вышних.
Отсюда я почесал уже не так бойко и без страха, потому что перестал опасаться, что дорога исчезнет. А вскоре случился и повод немного отдохнуть: я вышел к мосту. «Р.ВОТЧА» - гласила синяя эмалированная таблица. Поразило, во-первых, что в глухом месте сохранился вполне цивильный указатель, то есть что не нашлось охотника его уничтожить, а во-вторых, что река называлась так же, как еще три притока по левому берегу Сухоны (этот был правый), где пролегало шоссе Вологда-Нюксеница. Я как-то сразу успокоился и даже подумал, не заночевать ли здесь. Развернул карту и увидел, что на ней моя дорога пересекает не Вотчу, а всего лишь ее приток. Но это было одно из тех недоразумений, на которые я уже научился не обращать внимания. (Через несколько лет я, например, пользовался с в е ж и м справочником адресов и телефонов, в котором не обнаружилось третьей части списка. У меня вообще очень большие проблемы с достоверностью и современностью, потому что в родне много Козерогов, которые живут в прошлом, где все адреса устарели, и Водолеев, которые ищут там, где еще ничего нет). Мне ведь без разницы: если законодатели назвали ч а с т ь как целое, значит, так оно и есть. Тревожило другое – что Вотча того же корня, что и «отец», «вотчина», а к отцу я в те дни испытывал не то чтобы холодок, а и просто горькое недоумение. Вотча – отьць – отьче – течь. Словом, то ли отчизна, то ли то, что течет. Отчизны я боялся, потому что не оставлял попыток выехать. Так что даже умывался этой мягкой болотистой водой боязливо, как если бы колдовал или кощунствовал. В этом путешествии я вообще чувствовал себя как-то особенно чужестранцем, не сродненным с пейзажем.
Я миновал мост и, уже подымаясь к песчаному бугру, бросил косой случайный взгляд на вечернюю долину реки. И увидел за кустом рыбака. Тут я повел себя не только чуднó, но и совсем непутем: сбросил рюкзак при дороге и лесом, прячась за тощими порослями, зашел рыбаку в тыл. Я зашел ему в тыл и, прислоняясь к дереву, четверть часа наблюдал, затая дыхание, как он ловит рыбу. Рыба у него не клевала, но плес, видимо, был глубокий и на быстрине он видел играющих хариусов, потому что закидывал и закидывал. Когда, наконец, он повернулся ко мне вполоборота, я увидел его лицо в небольшой седой клочковатой бороде и понял, что это несостоявшийся тесть – отец той самой женщины, с которой была бурная, но бестолковая связь. Мало того, что он мне пакостил на волжской реке Шоше, он теперь объявился и на притоке Сухоны. Я, мол, отец, какого, мол, черта ты не женился на моей дочери?
Я чуть было не сказал ему: а разве не ты меня выставил из дома? Не ты сказал, чтобы я больше не ходил, потому что твоя дочь меня не любит? Ты что же – торчишь здесь и требуешь, чтобы я возвращался, садился в Минькове на обратный автобус до Вологды, возвращался в Москву и шел к твоей блядской дочери вновь на поклон? Не клюнет у тебя, понял? Не клюнет: не поймаюсь я на твою уду!
(Удой – удом – между прочим, еще в ХУ111 веке называли половой член)
Он закидывал лесу, вокруг было очень мирно и тишина до того невесомая, что мог появиться и заяц, поверив, что безопасно. Поросль была именно той длины, которая годится для удилищ, а в рюкзаке была рыболовная снасть. И вот тесть с Таганки, а может, отец из Майклтауна закидывал здесь удочку – соблазнял: порыбачь! Порыбачь, ведь ты это дело так любишь.
Я действительно это дело когда-то очень любил, сутками пропадая на реке вот так же, как этот незнакомый мужик. Но главное, что меня расхолодило в тот раз, были два обстоятельства: во-первых, вечерело, а я положил заночевать в поселке Комсомольский, а во-вторых, мужик ни разу за четверть часа ничего не выудил. Ни ельчика, ни пескарика. Он был, видно, откуда-то поблизости, - может, из поселка, может, из деревни Бережок. Не уловив рыбака ни в чем предосудительном, я снял тайное наблюдение и возвратился к рюкзаку. Что-то мне было одиноко. Вроде не было никаких препятствий к тому, чтобы подойти, по-дружески заглянуть в его пестерь, поболтать, справиться, далеко ли до поселка…
Почему же я так себя веду-то?
Перевалив песчаный бугор, уже в сотне метров от реки я понял – почему: потому что он, сволочь, меня опередил. Не будь его, я, проходя мимо стройных березок, вырезал бы себе удилище и все-таки здесь заночевал. Я именно что хотел заночевать здесь и мост перешел, чтобы оба берега обследовать. Вот так же и вешку при слаломе ставят, чтобы лыжник видел пределы и выписывал фигуры не абы как. Уже самое присутствие постороннего в мирном пейзаже было противоестественно.
К поселку я подходил в вечерний час. Должно быть, был уже август, когда вечерами прохладно. Я решил не входить в поселок из опасения. Не мог бы его толком объяснить. Не хотелось там что-либо узнавать. Как если бы встреченные люди и даже животные могли подгадить, замутить некую феерическую грусть, с которой я весь этот путь проделал. Поэтому при входе я перелез изгородь, перепрыгнул сухой ручей, в котором вода стояла только в бочагах, и по бритой голой пожне, почт такой же, как у Терехова, прошел до ельника. Ельник был хороший, плотный, полный сушин и всякого хвороста. Я делал всё до того сноровисто, что сам себе дивился: бросил рюкзак на сухую боковину на опушке, наломал побольше хворосту, надергал из низкой копны у ручья свежего сена несколько охапок – на постель и для костра, ополоснул и залил чайник из бочаги. Я во что-то играл. «Игры, в которые играют люди». И вот я в одну такую играл, с удовольствием растянувшись на охапке свежего сена поверх диванной накидки. Костер скоро разгорелся и перестал дымить; это успокоило, потому что я опасался, что на дымок заглянут из любопытства вечерние поселковые парочки. Вечер был до того застойно тихий, что вскрики девок и тарахтенье мотоцикла доносились, словно из глубоких трюмов корабля. Пока готовился к ночлегу, пока разгорался костер и закипал чайник, я беспокойно обследовал окрестность и даже прошел перелеском к окраине поселка: нет, ниоткуда ничто не угрожало. Страх зверей поблизости от людей был странен. Я еще раз потревожил копну, потом умылся из ручья и постоял у дороги, облокотясь на изгородь. Что-то во всем этом было знакомое. Страх и любопытство те же, что в детстве, когда ходил с пацанами к цыганским шатрам за деревней. Те цыгане были не больно музыкально одаренные, они кружком сидели вокруг костра, пили красное вино и переговаривались на сердитом гортанном наречии; я что-то даже не видел у них коней, но костер в ночи был очень красен и искрист, цвет вина рубинов, его бульканье и треск углей запомнились. Но сейчас было иное: тогда я смотрел чужую иную жизнь, а теперь жил своей почти так же. Может, они нас боялись, потому и разговаривали по-цыгански. Может, я этих людей из поселка почитаю хуже зверей, оттого и остановился за околицей.
С рассветом я бродил по поселку, заходил в открытые дровяники, в мастерские, к гаражам, в частные двери и везде спрашивал, не пойдет ли какой транспорт дальше. Рассвет был красен, как свежий кирпич, и в этом красном свете почему-то особое доверие вызывали люди, гнавшие коров на пастбище (я ведь не знал тогда ни о цыганке, ни о тельцах, ни о кришнаитах: просто ночевал под открытым небом, любил коров и молоко и боялся причинить вред даже муравью, точно ведантист). Никто, решительно никто не собирался ни в Косиково, ни в Бабушкино; я был из касты неприкасаемых, собакоедов: так на меня смотрели. Переговорив со сторожем гаража, который беспрекословно заявил, что из этого автопарка ни одна никуда не двинется по случаю выходного дня, я вышел из поселка наобум по захламленной территории лесобиржи. Поселок совсем не напоминал Майклтаун; и когда я вышел на берег Вотчи, понял почему: он стоял в высокоствольном лесу точно на дне каньона, а Вотча в этих местах сама протекала в глубоком обрывистом каньоне. Это было очень живописно: некая непредвиденная горная структура.
Потом я запутался. Показания карты говорили одно, разъяснения местных жителей – другое, а собственный инстинкт – третье. Если бы я знал о проживании в Бабушкино двоюродной сестры, то, почесав скорым ходом из деревни Косиково обратно в Бабушкино через деревню Митино, понял бы, что это Оля ведет меня к Мите. Но ни об Оле, ни о Мите я не вспоминал, потому что в Косиково началась путаница с указателями следования. В этом месте, да и на всем пути, я как-то очень доверчиво относился ко всем людям, которые в той или иной степени походили на тверскую женину родню. И в Косиково (а может быть, это был Починок или Митино) один старик, заслуживший по этой причине мое доверие, сказал, что в Пожарище можно попасть и по другому берегу реки Старой Тотьмы. Место было чужое, небыванное и очень сложное для ориентации. Поверив мужику, я вскоре оказался в деревне Починок. Там было всего несколько изб, и в одной (у тещи, точнее – у столетней старухи) я выпил воды и отправился на ферму.
(Боюсь, что запутался: утрачена четкость воспроизведения. Оказавшись в этой деревне, я понял только, что каким-то образом попал в тверскую деревню к теще на ферму. У тестя когда-то была жива мать, столетняя старуха, и вот она мне, подавая напиться и вся вымазанная навозом, ответила, что отсюда пойдет молоковозка и чтобы я шел на ферму. На ферму я пошел, преодолевая опаску, что сейчас увижу тестя, который из подсобки выставляет фляги с молоком для этой молоковозки. Тестя я не увидел, но какой-то мужик, похожий на шурина, действительно возился на коровнике. Я там долго ждал, совершенно неуместный, обреченно сознавая, что зачем было и ехать в вологодскую деревню, если приехал в тверскую. Но изменить было ничего нельзя, потому что путаница началась сразу после ночевки на околице поселка Комсомольский: союзам молодежи вообще свойственны разбой и надувательство. Откуда мне было знать, что у Таньки, жены шурина, куча детей и она, как и теща, работает дояркой. И еще: мне было странно, что при разговоре со мной они все конфузятся и врут так часто, что я не знал, на что и подумать. Следовало уже тогда понять, что в с т р е ч а л и меня женины родственники, а приехал я к своим (о которых ничего не знал). Может, это она и была, москвичка с Таганки, и раз я ее вычислил, теперь возвращала меня восвояси. А когда приходил законным путем по Таганской улице – не пускала: посмотрит в дверной глазок и завопит оттуда наперебой со своим пекинесом: «Зачем ты опять пришел? Уходи! Я тебя не звала! Сейчас милицию вызову…» Я понятно говорю о жизни в России – ничего не путаю?)
Не мог бы теперь с точностью вспомнить, как добирался до деревни Косиково (вероятно, на молоковозке), но там торчал несколько часов, дожидаясь рейсового автобуса: пришло на ум, раз в желательном направлении автотранспорта нет, вернуться в Бабушкино, а уж оттуда попасть в Березовку, большое село на нужном направлении: упростить ситуацию. Дорога Бабушкино-Березовка была широкая, но грунтовая, а Косиково стояло на ней, конфигуративно напоминая ту, где проживали тесть и шурин. Поэтому, должно быть, я так неуверенно себя повел и надолго там застрял. Да и то сказать: все четверо опрошенных о месте, где тормозит рейсовый автобус, показали четыре совершенно разных. От плохой ночевки и пешего хода я чувствовал себя усталым.
На мое счастье, автобус из Бабушкина пришел раньше, чем в обратном направлении, а то бы я сглупил и вернулся, не пройдя маршрута: я так был близок к поражению, что уже примирился с ним. Автобус был битком набит бабами в платках и с корзинами и страшно пылил. Я-таки туда втиснулся и всю дорогу провисел, вцепившись в поручень. В Березовке я пообедал густым борщом и в столовой же расспросил, как отсюда попасть в деревню Харино. «Чупино, Варнавино, Пожарище, Харино», - вспомнил я отцову прибаутку сорокалетней давности. А, выйдя из Березовки, вспомнил и другое.
Не знаю, как объяснить бы попроще, чтобы не запутаться. У индусов есть учение о переселении душ (метим псу хвост, как веселился Леопольд Блум). По этому учению выходит, что при рождении мы получаем г о т о в у ю душу. До этого путешествия метемпсихоз меня не занимал как напрочь чуждый, я разделял то общее научное убеждение, что души нет, а чувственность и интеллект в ребенке постепенно формируются, складывают в результате личность, характер. Так я и продолжал думать до того дня, как вышел из Березовки откосистым берегом реки Илезы по направлению к деревне Харино. Расстояние тут было очень небольшое, а я после мясного борща бодр, на подъеме духа.
И вдруг, миновав отводок заворов, ощутил это другое как воду реки, в которую уже входил когда-то. ( З а в о р по- местному – длинная жердяная изгородь, перегораживающая путь; эта, к тому же, была в виде отводка, то есть отставь в сторону – и проезжай). Я затворил за собой отводок и почувствовал, что отсюда эта дорога мне хорошо известна: я ее видел. Я уже видел эту живописную, почти тележную, заросшую лесную дорогу в иглах и маслятах, по которой и тогда вряд ли езживал автомобиль. И когда стал допытываться, когда же, при каких обстоятельствах, вспомнил, что, должно быть, - возвращаясь с отцом с Илезы (Илеза была родиной тети Мили, ранней вдовы, матери троих Антоновичей, в том числе Оли и Мити). Я не мог бы поручиться, что в том путешествии с нами не было и матушки. Возможно, меня несли на руках или везли на телеге. Следовательно, с середины пятидесятых годов меня не убыло по восприимчивости, да и дорога осталась тою же (хотя это второе обстоятельство можно объявить случайным; обозначенная на свежей топографической карте, эта проселочная дорога не претерпела с тех пор никаких превращений, хотя бы потому, что и теперь в местности проживало народу не больше, чем в те годы: цивилизация не развилась). Мне было очень тревожно, феерично и томительно чувствовать, что возвращаются те же дни, когда я ничего не знал, когда еще только-только получил свежую, непользованную душу и, сидя на руках отца или на телеге, с любопытством воспринимал окрестности. Да, вспомнил: это была телега. Она опасно кренилась на тех же, что и теперь, яминах, увязала в тех же лужах, лошадь помахивала хвостом.
Выведенная на чистое длинное поле, засеянное ячменем, в котором, как и тогда, желтела дикая редька и голубели небесно-милые васильки, душа возродилась к жизни так, как если бы я вновь оказался в том же возрасте. Тетю Милю и ее детей я не любил и плохо знал, но вновь ощутил, как, сидя на телеге с матушкою или с нею, с женой своего младшего брата, - как отец молод, здоров, горд отпрыском, как цепко встряхивает вожжи и любуется мирным пейзажем. Поле было длинное, в лесу, по откосому берегу реки Илезы, ячмень колосился, но поскольку был низкорослый, то под ветром волновался вразнобой, не дружно. И что всего милее легло на душу: узкая пашня напоминала веселые нивы Тарноги, откуда была родом мать, и то поле в деревне детства Нижней Печеньге, на которое я не столь давно выходил уже из подмосковного лесничества. Только в деревне детства слева вилась мелкая речка, в деревне Поливаново – вечерняя река под салютом, а здесь – живописная, в крутых глинистых берегах, - Илеза (приток Старой Тотьмы). Я блаженствовал, хотя все обновленческие настроения оставались интуитивными. Да, я здесь езживал – и вот вновь чутьем вышел на тот же путь.