Уксус и крокодилы - Линор Горалик 13 стр.


Желтое платье стало единственным доспехом Евы, без него она больше не чувствовала себя в безопасности. Побродив по магазинам, она подобрала к нему желтые сапоги и сумку, потом желтые перчатки, колготы и шапочку. Когда настал черед желтого пальто, Ева обнаружила, что на него не хватает денег, и заняла у коллеги. За пальто последовали желтое белье, желтая посуда и простыни, носовые платки и часы. Ева стала рабой желтого цвета, ей было трудно отказаться от покупки, если вдруг на ее пути встречалось что-нибудь желтое. Ее неприкосновенный банковский счет таял; теперь она читала книги, только если те были в желтой обложке, курила сигареты лишь из желтых пачек, морщась, ела кукурузную кашу и с омерзением отделяла яичные белки от желтков. Вкус лимонов и ананасов давно потерял для нее былую прелесть, несколько раз ее чуть не сбивали машины, когда она переходила дорогу на желтый свет.

Мысли об Адаме кружились вокруг нее непрерывно, как желтые осенние листья, но она словно поклялась не замечать их. Ни здесь и ни там, парила она в своем нелепом наряде, отрешенная, диковинная желтая цапля. На службе она часто подолгу сидела, уставясь в окно или в монитор, и привлечь ее внимание к работе становилось все труднее. Кончилось тем, что директор, вызвав ее к себе, напомнил, что в корпорации таки существует неоднократно нарушенный ею дресс-код и что если она желает упорствовать, то может поискать себе другое место, более соответствующее ее артистической натуре. Не дослушав, Ева вышла из кабинета, потом из приемной, потом из лифта, потом из здания, позабыв внутри свои желтые сумку и пальто. Январский ветер мгновенно пронизал ее бисквитное тело, но возвращаться ей не хотелось. Она поймала желтое с шашечками такси и за недолгий вялый минет доехала до дома Адама.

Из-за двери доносился удушливый запах нафталина и кошачьей мочи. Адама не было дома. Ева уселась на коврик и стала ждать. Со стороны могло показаться, что она глубоко задумалась, но на самом деле в ее голове было абсолютно пусто. Адам нашел ее, продрогшую, через пару часов. Она сидела, подтянув колени к подбородку, и осоловело хлопала ресницами, выкрашенными золотой тушью.

Бетти Даниловна

Бетти Даниловна была не в духе. Нет, это слишком слабо сказано — она была в ярости. Сосед сверху опять залил ее. С трудом запрокидывая голову в седых кудряшках, она пыталась оценить масштабы бедствия. На потолке, рисунком напоминающем леопардовую шкуру, тут и там набухали крупные капли. Бетти Даниловна на лифте поднялась на один этаж и остановилась перед дверью. Отчетливо слышался плеск воды и, кажется, пение птиц. Наверное, вдобавок к кошкам этот придурок завел еще и канареек. Старуха постучала в дверь. Потом еще и еще. Ответа не последовало. Тогда она нагнулась к замочной скважине и позвала: «Адамка, черт собачий, открывай! Открывай по-хорошему! Я тебе перчатку принесла, слышь, охломон!»

Внезапно дверь отворилась, и Бетти Даниловна чуть не упала на соседа. Адам стоял перед ней, улыбаясь, совершенно нагой, смуглый и белозубый. Его лицо источало свет, а кожа — дивный аромат. У его ног лукаво жмурились две кошки, а за спиной, провалиться Бетти Даниловне на этом месте, журчал в изумрудной траве прозрачный ручей. В квартире, если это пространство можно было назвать квартирой, не было ни стен, ни окон, ни потолка. Были небо, огромный фруктовый сад, залитый солнцем, невиданные цветы и птицы. Невдалеке Ева лениво болтала в воде длинными ногами, и из одежды на ней был только венок из одуванчиков. «Итить-колотить!» — изумленно выдохнула Бетти Даниловна, и в этот момент обитая дерматином дверь в Эдем захлопнулась перед ней.

Танда Луговская

ИМЯ.ТХТ

Знаменевск был из тех городов, которые не хочется знать. Потому что ты о них уже слишком знаешь. Ну как будто прочитал в газете, что там раз в два месяца толпа убивает девочку с черной косой, а оно правда. Девочки стараются как-то от этого убежать, стригутся, красят волосы в вишневый цвет, стригутся налысо — а все равно находится кто-то, кто не успевает, или забывает, или думает, что так сойдет. Или даже пусть красится — но вишня будет раздавлена рифленым колесом на наждаке асфальта. И так все равно случится. А потом ты приезжаешь и говоришь с людьми, которые пьют обжигающий кофе из автоматов и заедают слойками с лимоном, и они тебе говорят, что папа вон той девочки не платил налоги и это очень плохо. И ты киваешь, потому что нельзя же сначала ломать ребра, а потом откусывать слойку, когда чуть тянется золотистое желе к губам. А потом находится кто-то глупый, как нездешний, и кричит, что нельзя убивать девочек, если их папы не платят налоги, и его, конечно, тоже убивают, но уже в переулке и ночью, по-другому, а потом начинается муть с расследованиями, которые все равно не приведут ни к чему, кроме статей в газетах, потому что прокурор тоже понимает, что дело не в налогах, но спрашивают с него за налоги. А ты — если не повезло и ты в этом городе, — ты все равно не понимаешь, как же это, не надо ведь убивать девочек; и мутным болотным чувством понимаешь, как это, просто потому что ну какого она с черной косой? Зачем она такой выросла, да не выросла еще, вот и пусть не надо, и в солнечном сплетении судорожно и непразднично, а если накроет с головой, то ты сам пойдешь убивать того, кто кричит, что налоги не повод, и лезвие поддельно-швейцарского перочинного ножика будет холодить вот тот промежуток между большим и указательным пальцем, потому что муторно, ох как муторно, цвета перегнившего хаки, но в это не выкрасятся девочки, просто не догадаются, и их не спасти.

Не надо было оказываться в Знаменевске, не надо, и знал ты про этот город, но когда дует восточно-восточный ветер, в глаза сыплется пыль из песочных часов на главной площади, и плачешь ты тоже пылью, просыпаешься мелкой струйкой в кольцевую дорогу, не собираешься, не прощаешься, просто катишься, выставив руки впереди себя, вслепую, авось занесет куда-нибудь прошлогодними листьями, неурочным снегом, потерянной дешевой серьгой с погнутым замком, авось можно будет переждать, передышать, а там и полегче, и вернешься. Знакомый врач потом будет говорить длинное и мохнатое, как гусеница, слово «вагабондаж», от слова попахивает детскими книжками про пиратов, и ты чувствуешь, как крюком вагабондажным и за ребра, и берут на этот самый, и подвешивают повыше — больно, очень больно, но все равно пейзаж-то получше будет — это ты так утешаешь тех, кто соболезнует, словно у них похороны украли.

Плохо даже не то, что катишься по ветру всеми ломкими ребрами наружу, словно колесо обозрения, а что можешь влипнуть, если по дороге город вязкий. Знаменевск как раз из таких, смотреть не на что, а не повезло, просто не повезло. И третью неделю сидеть в ободранных гостиничных стенах, смотреть, как над штукатуркой ехидничают трещины, а по стеклам ползают червяки дождей, спариваются от скуки, бьют друг друга слоистыми хвостами и свиваются неживыми петлями — если и тайнопись, вязь, то не прочитать, только зыбко под веками, словно от долгого сидения перед монитором, а может, выплакал не всю пыль. Если и спуститься в холл, в продавленное кресло под искусственным фикусом — там то же самое будет. Хорошо, пока дожди, хоть игры нет этой, тебе про нее уже рассказали, давно и не здесь, потому что твой однокурсник Серега писал под это софт, а что такое, все равно ведь кому-то бы заказали, да и все ведь тупо, переделка стандартной игры, что почти на каждом компе, ну да, «Сапер», те же самые тридцать на шестнадцать полей и случайное распределение, только вживую, и там на самом деле мины, и человек выходит — но сам же идет, и подписку дает, всегда, а без этого на поле ни-ни, и всегда врач, только не для того, кто на поле, там разве что черные полиэтиленовые мешки, а если кому из зрителей плохо станет, они деньги платят, покупатель всегда прав, так что медпункт при стадионе всегда, но вообще-то раза со второго привыкают, это приезжим красно до медленного звона в ушах, а тут что — когда одна мина наконец взрывается, остальные уже безопасны, только наглядности для горят пластины над ними, и какой-нибудь служитель дядя Вася с техником Петровичем быстро собирают по кусочкам неприятные следы ошибки в раззявленный полиэтилен, потом из шланга водой под хорошим напором, везде ж кафель, рябенький такой, так что если где мелочевка застрянет, неважно, после еще пройдутся, наверное. Пока перерыв — можно кофе выпить из автоматов или, там, чай пакетиковый, а то еще пирожками торгуют в киосках и с лотка, минут пятнадцать, успеется, ага, вот и слойки с лимонами, кстати. Потом вторая попытка, а если неловкий день, то может и до пяти дойти, впрочем, Серегин софт пока вроде не сбоил, и техника тоже работает.

Только все равно когда-нибудь высохнут подоконники, а сразу город не отпустит, это понятно и безнадежно, и ты пойдешь на игру, не от желания, а потому, что всякий приехавший не может не, это как с корридой в Испании, неважно, что у тебя от вида крови съеденный за завтраком салат выглядывает из горла, любопытствует, а потом проверяет, хорошо ли ему будет в носовых пазухах, здравствуй, гайморит. Но иначе потом, когда-нибудь, на тебя будет смотреть как на олуха кто-нибудь, и ты из-за этого нибудя идешь, переставляешь чугунеющие стопы с цепляющимися за вишневый асфальт кроссовками. И больше всего не хочется видеть ту девушку, которая навроде туристская достопримечательность, оно и понятно, Знаменевск не Париж, Нотр-Дама не завезли, а она четвертый год играет, раз в месяц, всего два дня осталось, развиднеется ведь, как назло.

Про нее ты тоже уже слышал не раз, фотография попадалась даже, там она везде со спины, а лицо закрыто маской, как надо, и наушники, потому что мало ли что кричит стадион, все равно ведь кто-то да найдется из желающих практической анатомии навыплеск. Зовут ли ее — уже своим именем не зовут, да и было ли оно, да и к кому обернется, а смотрит только на поле, всегда. В баре один попытался про нее что сказать, так и по роже не получил, сам слинял, потому что она — от судьбы, а тут любые шутки хуже мордобоя, опаснее, даже если вроде особо жить и не хочешь. И поэтому рассказывают да молчат и осторожничают, хоть всем известно ничего. А ты тогда засиделся до полуночи, а водка входила в тебя, как новосел в квартиру, открывая двери и сливая воду впустую, а тот, кто сидел напротив, этот хиппи-яппи-гуппи. кто их разберет, если под пиджаком с заискриванием пластмассовый кислотно-розовый девчоночий браслетик, а рядом часы за столько-я-не-заработал, вот он и говорил, тоже прихлебывая, а ты слушал, как в первый раз, что она влюбилась в кого-то, да тот ее то ли не любил, то ли вовсе помер, и теперь всякий раз в день его рождения, в день, а не в месяц, она выходит играть, и тем, первичным, прострелом, который дается в начале, пытается выбить его имя на свободных клетках — только не с расстояния, хотя на пять раз от трибуны все права имеет, а вот там, уже на поле, каждую плитку гладя-прощаясь. И всякий раз раскрываться они начинают раньше, хоть в имени всего три буквы, это уже тоже всем известно. А игрок она хороший, и волей-неволей приходится играть, и ей везет, и она выживает, а хочет ли того — кто знает. Может, если откроет когда его имя, то погибнет наконец — или полюбит ее этот самый, потому что сумела-таки позвать, но про это бабы говорят, ясно же, что чушь. А что везет, понятно, потому что хоть тот ее не любит, да имя удачливую любит до того, что колыбельную поет, в двоичном, само собой, коде.

— Какое имя? — спрашивал ты уже расфокусированно.

Гуппи только качал головой.

— То есть как имя — любит?

— Ну послушай, — он перекатывал рюмку между большим и указательным пальцами и чуть поеживался от холода, — имя ведь текстовый файл, да?

Ты соглашался, словно считывая из командной строки мелкие черно-белые пузыри, всплывающие с клавиатуры,

— То есть отдельная сущность. Самостоятельный элемент мироздания. Вот файл — ее любит. А тот парень — нет. Он тоже — сам по себе. Как плитки над минами — может, рванет, может, нет, пока не прикоснешься к ней или к соседним — и не узнаешь. Кошки Шрёдингера, тридцать на шестнадцать, почти полтысячи…

Некрупная черно-белая кошка умывалась у стойки, и сизо окуренный воздух проходил над ней зыбью. А потом закрывался бар, и ты тяжело вставал с отлипающей искусственной кожи, и придерживался за оштукатуренные стены, и поднимался в номер, стараясь держать голову прямо, и складывался на манер поддельно-швейцарского перочинного ножика, не оружие, игрушка брелочная, и укрывался вытертым до желейной полупрозрачности пледом медленно, и палец соскальзывал с выключателя, и туда, в дождевые извивы за окном, ты думал: пусть меня полюбит хоть кто-то, вот, например, текстовый файл, потому что хлюпает же болотное хаки, и девочки нерожденные, вишневые с черными косами, катят по асфальту на роликах, и скверный горячий кофе бьется где-то в дыхательном горле, так и сходят с ума, а там ведь город такой, весь город, а там та, в маске и наушниках, все пытается написать имя и не плачет, на что угодно можно спорить, не плачет, ну как же она так.

Ольга Лукас

ГОРОДСКИЕ ФОКУСЫ

У меня есть ручная крыса и расписной зонтик, расписной зонтик, а еще — ручная крыса. На моем столе — дверная щеколда, бильярдный шар и грифельная доска. Я веду психологический тренинг, каждый вечер помогаю людям находить себя в бетонных джунглях большого города.

Все эти менеджеры, экономисты, деловые домохозяйки и прочий смешной платежеспособный народец наивно полагают, что я — такой специальный гуру, спустившийся с заснеженных вершин самых высоких небоскребов нарочно, чтобы указать им путь к спасению, а я не спорю с ними, почему бы нет? Крыса сидит у меня на плече, зонтик я ставлю в угол классной комнаты — левый, верхний. Учеников этот простой фокус в самом начале почему-то очень подкупает.

Каждому, кто приходит ко мне впервые, я указываю на предметы, лежащие на столе. «Что, — спрашиваю, — ты тут видишь?»

Что они только не выдумывают! Некоторые ответы я нарочно заношу в отдельную тайную тетрадочку, чтобы не забыть. Но вообще-то мои клиенты от раза к разу отвечают одно и то же — с небольшими вариациями. Дверная щеколда у них — это символ несвободы. Да-да, кое-кто вспоминает даже, что в детстве его часто запирали в сарае и с тех пор он вырос таким нерешительным и робким; кто-то жалуется, что, если бы не эта дверная щеколда проклятущая — то есть работа-семья-что-нибудь еще, — он бы распахнул двери и шагнул в широкий-широкий приветливый мир. И тут наступает очередь бильярдного шара. Шар — это у нас как раз символ свободы, свободы катиться на все четыре стороны. Или совершенства. Круглого, белого совершенства. «Можно, — застенчиво спрашивают некоторые новички, — я покатаю его по полу?» Конечно можно, дорогие мои! Заплатив мне всего лишь пятьдесят долларов за сеанс, вы можете катать этот бильярдный шар по полу столько, сколько душе угодно!

Ну а при виде грифельной доски эти ребята аж давятся собственными догадками, одна другой символичнее. «Эта доска — совсем как наша жизнь. И мы сами вольны писать на ней то, что вздумается, а не позволять какому-то дяде со стороны диктовать нам свои условия задачи!» — говорят они. Или же: «С этой доски стерто все лишнее, ненужное, и теперь она обрела свою подлинную сущность! Нужно отказаться от надписей, нанесенных на нас государством-начальством-строгими родителями-религией-культурой, и стать собою!» С ума можно сойти, на какие мысли может натолкнуть человека обычная бывшая в употреблении грифельная доска.

«Правильно?» — робко спрашивает каждый, ну абсолютно каждый из этих философов доморощенных. А у самого на лбу горит неоновая надпись: «Ну что, мощно я задвинул? Возьмешь меня сразу в выпускной класс без экзаменов?»

Крыса на плече, зонтик в левом верхнем углу класса, учитель сиди г на столе, закинув ногу на ногу, и предлагает ученикам разбиваться на пары и вести друг с другом беседы на заданную тему. Темы я вычитываю в подшивках старых газет, эти подшивки я арендую у одной пожилой семейной пары, вместе с квартирой. Супруги уже давно живут за городом, в маленьком кирпичном домике; при получении платы за жилье они с неизменным педантизмом пересчитывают каждую ложку в буфете, каждую непарную галошу в чулане. Газеты они тоже пересчитывают, но, к счастью, не в их власти запретить мне подыскивать в них темы для многомудрых бесед между моими учениками.

Смешно смотреть, как эти ребята выбиваются из сил, стараясь выдавить из себя что-нибудь, что поразит собеседника и заставит его капитулировать, сдаться перед превосходящими его интеллектуальными силами противника, но противник не дремлет и великолепно отбивает удар, зачастую воспользовавшись домашней заготовкой.

Назад Дальше