Просто удивительно, как легко можно зарабатывать на жизнь в этих больших городах, да не просто зарабатывать, а наслаждаться увлекательным представлением, которое устраивают тебе взрослые, солидные люди, и ведь никто, никто не разоблачит меня, шарлатана и бездельника, пришедшего в этот мир офисных центров и бизнес-ланчей с крысой за пазухой и с расписным зонтиком над головой, чтобы показывать фокусы на бульварах, но не справившегося даже с этим простым делом, павшего жертвой конкурентной борьбы с наперсточниками, занявшими все мало-мальски выгодные места.
У меня была щеколда, бильярдный шар и грифельная доска. С этими тремя предметами я умел показывать фокусы, которые оказались никому не нужны. И вот, когда я сидел на набережной, размышляя о том, что швырнуть в воду прежде — шар, доску или щеколду, ко мне подошел Деловой Господин. То ли он принял меня за кого-то другого, то ли сознательно пошел на обман, но именно этот Деловой Господин — в узких, как канцелярские скрепки, очках, с безупречно выбритым черепом — предложил мне провести мой первый тренинг с его сотрудниками. «А то все сейчас помешаны на тренингах, а вы, как я вижу, являетесь большим специалистом в этой области».
Теперь я и в самом деле специалист. Мои руки обленились, но я по-прежнему показываю людям фокусы при помощи бильярдного шара, щеколды и грифельной доски, а они раскошеливаются как миленькие, что позволяет и мне, и моей крысе вести безбедную и вольную жизнь.
Только однажды меня чуть не разоблачил один парень, явившийся на свой первый тренинг с изрядным опозданием. «Что видишь ты перед собой?» — привычно спросил я его, указывая на предметы, разложенные на моем столе. «Что вижу? — ухмыльнулся он. — Да это же старая дверная щеколда, бильярдный шар и эта, как ее, ну, доска, грифельная, значит». Я побледнел и, кажется, зашатался, но ученики, мои верные ученики, затопали ногами и закричали, перебивая друг друга: «Дурак! Да он просто дурак! Безумный! Ну точно, безумный дурак! Таким не место среди нас! Гоните его в шею, учитель!»
«Да уж, пожалуй, — ухмыльнулся разоблачитель и, на мое счастье, двинулся к выходу. — Нечего мне среди таких важных господ делать». Но прежде чем закрыть за собою дверь, он обернулся и по-дружески мне подмигнул. Дурак дурака видит издалека, на том и стоим.
Дмитрий Брисенко
НА ВЯЗКОЙ УЛИЦЕ
Середина октября. Черное небо, желтый огонь на деревьях. Мелькают дома на улице Восьмого марта. Я еду в маршрутке, на улице прохладно, а внутри маршрутки тепло, я сижу у печки на переднем сиденье. Рядом со мной — женщина с завитыми волосами. Это кондуктор. Она взяла с меня двенадцать рублей и передала их водителю. Это удобно для водителя — не надо оборачиваться, отсчитывать сдачу, возиться с мелочью, опять оборачиваться. Такие маршрутки с кондуктором — большая редкость в моем городе.
В тепле меня немного разморило: я почти не спал этой ночью. Вдруг я слышу: «Улица Вязкая». Я прошу водителя остановить, выхожу из машины, на ходу соображая, зачем я вообще сел в эту маршрутку и куда собирался ехать. Наверное, это улица Вятская? Мне как раз сюда и надо. Здесь меня ждет несколько мелких поручений, какой-то конверт нужно передать кому-то. Хотя я не уверен, что это улица Вятская: я отчетливо слышал, как водитель сказал «Вязкая». Сложно сказать, кто из нас прав. В Москве полно улиц, на некоторых я даже бывал, однако многие улицы, переулки, тупики и проезды совершенно невозможно просто посетить — на это не хватит целой жизни; даже услышать их название — уже удача.
Я присматриваюсь к табличкам на домах, но название улицы прочитать не удается, таблички не подсвечены. Да и какая разница? Вот выпал случай оказаться на, быть может, совершенно не той улице, куда предполагал прийти. Письмо, в крайнем случае, подождет до завтра. Идти быстро не получается, я часто останавливаюсь, чтобы рассмотреть дома. Дома, в общем, такие же, как везде, но чем-то отличаются. Если присмотреться, кажется, что стены чуть колышутся. Я подхожу к одному из домов, представляя, как рука легко проникнет в мягкую стену, потом стена начнет сопротивляться, плотнеть, и я не смогу вдвинуть руку далеко. Жаль, а то можно было бы ухватить какой-нибудь предмет и вытащить на улицу. Например, торшер. Было бы занятно, если бы торшер стоял на улице. Сквозь стену в дом тянулся бы провод, торшер горел бы слабым желтым светом, можно было бы, идя по улице Вязкой, остановиться и прочесть несколько страниц.
На улице Вязкой есть светофоры. Есть деревья, с которых ветер не успел содрать все листья, но уже порядком поработал над их внешним видом. Есть собаки, они останавливаются и долго смотрят мне вслед. Я для них чужак. Чужак здесь бросается в глаза. Поэтому неудивительно, что вскоре за мной увязываются какие-то люди. Я слышу их голоса: «Чё за фраер здесь прописался? Слышь, — это уже мне, — сигаретки не будет?» Потом: «Серёг, озвучь-ка ему в торец». Я втягиваю голову в плечи, готовлюсь получить сзади по башке, но улица Вязкая неожиданно проявляет милосердие. Пацаны вдруг начинают буксовать на осклизлом от прелых листьев асфальте. Я быстро отрываюсь от них, вот и голосов не слышно. Ушел. Можно перевести дух.
На Вязкой улице есть места, где стены как будто колышутся сильней, а пешеход устает переходить улицу. Машины двигаются медленно, даже будто бы стоят на месте. В плотном воздухе листья с деревьев падают по замысловатым траекториям. Собачий лай растягивается в длинные симфонии. В одном таком месте я надолго остановился у витрины продуктового магазина. За окном медленно смеялись продавщицы, их смех казался не внезапной вспышкой эмоций, а продуманным заранее, до мелочей, ритуалом. Покупатели медленно выбирали продукты, как будто от правильного выбора зависела их судьба. Я невыносимо долго спрашивал у выходящего из магазина старичка: «К… а… к от… с… ю… да… в… ы… бр… а…» — на конец фразы не осталось сил. Старичок, однако, понял, чего от него хотят. Он указал рукой на доски, в нескольких шагах от меня, которые я вначале принял за мостки. Их кладут на тротуар, чтобы можно было перейти большую лужу. Но доски лежали на совершенно сухом асфальте. Это были мостки иного рода. По ним я кое-как вышел из этой размягченной «ямы» — так местные жители называют эти странные места всеобщей замедленности.
«Ямы» передвигаются — за этим внимательно наблюдают. Вслед за прогнозом погоды нередко можно услышать: «В конце недели ожидается миграция „ямы“ от дома номер семь к дому номер тридцать четыре, скорость миграции пять метров в минуту, вязкость „ямы“ семьдесят три процента. Выбирайте обходные маршруты».
События происходят на Вязкой улице редко, размеренно, без обычной московской суеты. Разговоры здесь значительны. Кажется, что время остановилось.
Однажды я случайно читаю в местной газете интервью со старожилом:
Сколько помню, всегда была Вязкая улица. Живу тут долго, внуки скоро в школу пойдут. По молодости, бывало, сорвешься с пацанами с урока — и вперед, исследовать прилегающие районы. Дворы, переулки, потом, глядишь, и выйдешь на какой-нибудь широкий прошпект. Машины там шустрые, того и гляди ноги тебе отдавят. Ну, потом вырос, пошел уж работать, в майонезный цех. Он недалеко от моего дома был, прямо вот квартал пройти, там за «Аистенком», детским садом, булочная, ну и во двор свернуть. Когда работаешь, когда семья, уже не до прогулок. Вот уж сорок лет, как никуда не выбирался. Люди говорят, много у нас в городе улиц, да кто ж их знает-то? Так, на карте черточки какие-то, вот тебе и улица. А сосед мой, Трофим, да еще Колька с пятого подъезда, ну там еще старики со двора — никто, кроме как Вязкой, никаких других улиц не помнит. Да вы у них сами спросите, они расскажут. Тут вот, сказывают, какой-то грузовик к нам недавно заехал, чужой, якобы с соседской улицы. Так никто и номеров-то не запомнил. Он шасть туда, сюда, развернулся и укатил, как не бывало. Какие-то надписи на ём были, какие-то буквы вроде знакомые, а слов никто не разобрал. И лицо у шофера, говорят, было как вот в маске какой. Неприятное…
Мы с дедом Витей сидим на скамейке, в тени старых лип, воздух дрожит, и не сразу поймешь, то ли это от июльской жары, то ли проходит мимо нас очередная яма. Дед Витя никогда нигде не был. Он расспрашивает меня о других улицах, но я мало что могу ему рассказать. Остались одни только названия: Газгольдерная, Осенний бульвар, Последний переулок. Я часто представляю себе эти улицы, иногда воображение рисует удивительные картины. Какие люди живут на улице Каменщиков? Что происходит на улице с притягательным и неясным названием Коккинаки? И правду ли говорят, что Тверская улица протянулась до самой Твери?
Незаметно для самого себя я забываю улицы, на которых когда-то бывал, из памяти стираются лица людей, живших на этих улицах…
Где-то за домом сигналит машина, гудит долго, видно, что-то мешает ей проехать. Потом замолкает.
Я живу на Вязкой улице.
Ася Датнова
ПРОГУЛЬЩИК
В детстве Огастус больше всего на свете любил прогуливать уроки. У него был свой метод. Он считал, что начинать пропускать занятия нужно сразу, с первых дней учебного года. Пропустишь на пробу один-два урока, затем день, потом неделю — вскоре учителя и бровью не поведут, если школьный староста в ответ на твою фамилию скажет: «Отсутствует».
Первый раз он прогулял школу нечаянно. За окном стояла пряная осень, дети несли злому божеству образования подношения: глухо пахнущие астры, похожие на упавшие звезды, обморочные флоксы, сожалеющие о прожитой жизни, спесивые георгины, бледные садовые розы в росе, растрепанные золотые шары, хризантемы с голову младшего школьника. Сорванные руками дачников, завернутые в газету, помятые в пригородных электричках, цветы возлагались на стол учительницы Галактионовой, наполняя класс запахом сладкой смерти и тревоги. Худощавая как указка, с белым как мел лицом, измученная долгой одинокой жизнью, чужими детьми и ядовитыми желудочными соками, разъедающими ее изнутри, Галактионова, несмотря на фамилию, была обыденной женщиной. Глядя на нее, Огастус понимал, что она не любит детей и цветы.
Сложенная из красного кирпича школа была маленькой тюрьмой, в которой ни в чем еще не провинившиеся дети отбывали долгие часы предварительного заключения. Коридоры были выкрашены в цвет уныния. Крышки парт били по пальцам. Звонок с урока визжал грешником в аду. Каникулярная радость уступала место страху и старательности. Буквы осенними мухами покрывали прописи, пахло кислятиной из столовой.
«Не смотри в окно, Огастус, и закрой рот, а то ворона залетит», — говорила учительница, и класс смеялся.
Нельзя было не смотреть в окно.
В тот день он шел на контрольную по математике, представляя себе зловещую тишину в классе, свои потеющие ладони, и ноги не хотели его слушаться. Огастус внезапно свернул в парк. Он думал опоздать совсем немного. «Если я приду на пять минут позже, ничего страшного не случится». Сойдя с дороги, он шевелил носком ботинка опавшие кленовые листья. На каждом листе значилась карта местности, в которую хотел бы попасть Огастус. Он присел на скамейку, каждую минуту собираясь встать и пойти. «Может быть, задержат звонок. Может быть, еще кто-то опоздает». Несколько раз он собирался с духом, пока наконец не стало слишком поздно. Затем он немного поиграл с рыжим сеттером. Страшась наказания, Огастус не пошел и на следующий урок. Он сидел в парке до самого вечера. Это был целый день, прожитый тайком от взрослых, его собственный день. Огастус был счастлив.
На следующий день учительница сделала ему запись в дневник. К счастью, мать Огастуса тоже была усталой женщиной, и у нее не было сил наказывать сына слишком строго.
С тех пор Огастус все реже мог отказать себе в удовольствии пропустить урок. Ноги сами несли его от ворот школы к скрипучему мосту над речкой, к плавающим в холодной воде селезням с желтыми лапами. Он ел горячие булки, покупая их у уличных продавцов, и бросал крошки птицам. Иногда он читал книжки, иногда бродил просто так. Взрослые, похожие из-за больших зонтов на черные грибы, спешили мимо, а он оставался один в дождливом парке, дрожа на скамейке и слушая крики ворон, или жег маленький костер, грея озябшие пальцы. Это было осенью. Зимой вместе с бездомными он ходил в кинотеатр на бесплатные сеансы. Весной пускал в лужах кораблики или загорал на теплой крыше дома. Но помимо удовольствий было и другое. Иногда, когда Огастус сидел в парке и ни о чем не думал, он слышал голос, от дыхания которого шевелились травы, цветы роняли лепестки и шуршали опавшие листья. Голос без слов напевал ему шепотом: «Не бойся, Огастус. Тебе приготовлено, Огастус. Тебя ждет в жизни нечто прекрасное, большое, гораздо большее, чем ты можешь себе представить. Чувствуешь ты это, Огастус?..»
Огастус слушал, верил и слегка вздыхал от счастья.
Если Огастусу не удавалось прогулять, он заболевал. Болезнь тоже была своего рода прогулом, отпуском от дел. Отметки в табеле стремительно ползли вниз. «Исключительно ленивый ребенок, — говорила учительница матери Огастуса. — Звезд с неба не хватает».
Школу Огастус окончил с трудом. В институт поступить он не смог, и ему пришлось найти себе низкооплачиваемую работу. Так Огастус узнал, что быть взрослым означало добровольно подвергать себя заточению, день за днем. Общество не одобряло прогульщиков. За опоздание следовал выговор, за неявку на работу — денежный штраф. Взрослый человек не мог позволить себе быть безответственным. «Пора учиться отвечать за себя, — говорили ему. — Нам тоже не нравится эта работа. Мы сами сто лет не были в отпуске. Чем ты лучше нас?»
Контора, в которой работал Огастус, занималась установкой и продажей сантехники. Специальный отдел целыми днями только и делал, что чертил санузлы, ванные комнаты, унитазы и писсуары.
Огастус ходил на работу каждый день в одно и то же время, ощущая, что жизнь понемногу вытекает из него, как вода из треснувшего бачка. Унитаз представлялся ему зловещим изобретением цивилизации, его урчащая глотка забирала время — дни, недели, годы, и Огастус сам нажимал на слив. По ночам Огастусу снились моря, душные цветы, блестящие фрукты, стеснительные звери. Днем он радовался каждому сквозняку, залетевшему в окно, каждой весенней мухе.
Сперва Огастус только и думал о том, как он уйдет с работы и чем тогда займется. Когда он первый раз собирался уволиться, их дому срочно потребовался ремонт. Огастус утешил себя тем, что делает полезное, нужное дело. Когда спустя три года он снова захотел уйти, его мать вышла на пенсию. Затем она долго болела, и нужны были деньги на врачей. Огастус делал все, что положено в таких случаях. Похоронив мать и рассчитавшись с долгами, Огастус совсем было собрался уйти, но тут ему подняли зарплату.
За все эти годы он так и не научился любить свою работу. Порой ему казалось, что он спит под мерный осенний дождь и, когда этот дождь пройдет, Огастус проснется и выйдет на улицу, слабея в коленях от радости. Но этот гадкий дождь все не мог перестать.
Зато Огастус научился мечтать. Руки сами послушно исполняли привычный ритуал движений — карандаш, линейка, — а настоящий Огастус в это время переносился в осенней сад и слушал, как мокрые яблоки падают с деревьев в траву, или на берегу летней речушки смотрел на танцы поплавка на воде, отмахиваясь от синих стрекоз.
Огастус так наловчился мысленно покидать собственное тело и так злоупотреблял этим, что тело его стало со временем похоже на запущенный, давно покинутый дом, оседающий от старости. Огастус больше не глазел по сторонам, он мысленно шел пешком по дорогам, начертанным равно на кленовых листьях и на человеческих ладонях.
Но однажды осенью, когда Огастусу оставалось совсем немного ждать до пенсии, солнце особенно ласково посмотрело в окно офиса, одновременно с этим брызнул дождь из тучи, подобный слезам радости, постучал нежными пальцами в стекло, и над парком встала радуга, одним концом упиравшаяся в стену офисного здания, другой же ее конец парил над кронами деревьев, указывая аккурат на деревянную скамейку. Огастус медленно повернул голову, отложил карандаш и задумался.