В общем, прихватил Томшик свой неразлучный аккордеон (неплохо играл, кстати), и отправились наши унтера в деревню, в этот самый пресловутый центр цивилизации. По рожам видно — с большим воодушевлением. Действительно, не задание, а прямо-таки отпуск: попивать пивко на казенные денежки не ради засады или слежки, а просто чтобы выцепить общительного болтуна и поболтать о том о сем. Как учит жизненный опыт, в любой деревне, а уж в трактире особенно, такой всегда сыщется, обрадованный новым лицам: односельчане-то наверняка все его шутки-прибаутки и забавные случаи из жизни успели наизусть выучить…
Ну, а нам, всем остальным, ничего не оставалось, кроме как маяться нешуточной скукой. Немцы с той стороны выходили на связь раз в два дня, шифровку, которую им следовало передать при следующем сеансе, Катя давно приняла из штаба фронта (куда она, конечно же, пришла из Москвы), я ее изучил на десять кругов (что как раз и входило в мои прямые обязанности). Очередной доклад о крайне недотепистых действиях «окруженцев» — чтобы там, на той стороне, чесались быстрее.
Как говорится, хуже нет ждать да догонять. Не в засаде сидели, где расслабляться по определению нельзя, не наблюдение вести — ждать у моря погоды… И расхолаживает, и порой злит. Нет настоящего дела, да еще эта чертова неизвестность — пойдут немцы на радиоигру, не пойдут…
Часовой, которого я на всякий случай выставил (пусть и небольшой, но военный лагерь), расхаживал по отведенному ему недлинному маршруту. Остальные солдаты дрыхли у себя в палатке, Катя читала растрепанный томище «Трех мушкетеров». Ну, а мы с Ружицким… Говорили мы с ним мало. Нет, держался он со мной ровно и вежливо, но такой уж был парень — замкнутый, неразговорчивый. Мне в свое время довели до сведения, что у него в оккупацию погибла вся семья: жена, дочка, мать с отцом, еще кто-то из родни. Так что я его вполне понимал и с пустой болтовней старался особенно не лезть. Разве что в шахматы садились играть частенько, когда надоедало дремать, — вот тут он немного оживлялся, и игру любил, и играл получше меня, ничего не скажешь.
Ну, а когда делать вовсе уж было нечего, я садился в палатке на солнышке (мне наши умельцы в два счета сколотили лавочку) и лениво разглядывал проезжавших и проходивших по дороге Мазуров.
Движение по «большому тракту» было оживленное, правда, главным образом в одном направлении: из окрестностей в деревню. В основном продать там что-нибудь, как я очень быстро определил: идет, скажем, симпатичная деваха, несет живого гуся в корзинке, завязанной сверху холстиной, — а через полчасика возвращается уже с пустой корзинкой. Или провезет мужик на телеге с тощей клячонкой пару-тройку мешков древесного угля, или там корчагу смолы, или связанную овцу. Что характерно, мужички эти в деревне всегда задерживались не в пример дольше девушек: ну ясно, заработав малую копеечку, непременно пропускали в трактире пару кружек или рюмашку, тут и гадать нечего.
Что о них можно сказать? Бедновато одеты, но чистенько, у иного маринарка из явной домотканины, но сапоги всегда начищены, а на голове сплошь и рядом городской картуз с лакированным козырьком или шляпа, тоже не деревенского пошива. Аккуратисты, в общем. И девахи пригожие.
Относились они к нашему лагерю… ну, по-всякому. Враждебных взглядов я что-то не отмечал, скорее уж с любопытством косились (оно и понятно, впервые в жизни видели советских солдат), кое-кто даже приподнимал шляпу или картуз, а бывало, какая-нибудь деваха (ох, видно, разбитная!) так сверкнет глазищами и блеснет зубками, что в голову сами собой лезут посторонние мысли, вполне простительные майору двадцати семи лет от роду…
Вот заговаривать не пытались ни разу, даже те, кто смотрел с явным интересом. Это тоже понятно: чужие солдаты, неизвестные, поди пойми, чего от них ждать. Да и буржуазная пропаганда в предвоенное десятилетие наверняка изощрялась насчет красных с хвостами и рогами. Хотя, если подумать, кто бы в этой глухомани вел буржуазную или какую другую пропаганду…
И вот что я любопытное подметил: практически ни один из мужиков не проезжал или проходил мимо, чтобы украдкой не «кинуть косяка» на один из наших двух «студебеккеров», один и тот же. Чем уж он им так приглянулся, именно этот, я никак не мог взять в толк — грузовик как грузовик. Отличавшийся от второго разве что номером. А вот наш «виллис» их не интересовал нисколечко.
Потом-то я понял, что к чему, — когда часа через четыре вернулись Сидорчук с Томшиком. Наверняка, как и было велено, держались золотой середины, но еще издали было слышно, как Томшик наяривает на аккордеоне и поет одну из своих любимых:
Сидорчук ему подтягивал и довольно складно. Польский он знал неплохо, как и я. Так уж сложилась жизнь. Оба мы до войны были пограничниками, разница только в том, что я на свою заставу попал поздней осенью тридцать девятого, через несколько месяцев после выпуска из училища, когда после известных событий стали всерьез обустраивать новую границу с немецким куском бывшей Польши. А Сидорчук в пограничники попал в тридцатом, сразу после призыва, именно что на польскую границу — естественно, еще старую. Служили мы в разных округах, но так вышло, что оба занимались, как бы это выразиться, деликатными делами, для которых хорошее знание языка сопредельной стороны просто необходимо…
Выйдя на большую дорогу, наши орелики играть и петь перестали — и вскоре объявились перед отцами-командирами, то бишь передо мной с Ружицким. Веселенькие оба, в самом бодром расположении духа: в самом деле, как уже говорилось, в нашей службе не часто выпадает хорошо посидеть в корчме по прямому приказу командира, да вдобавок за казенный счет. Редко на войне такая лафа случается…
«Золотая середина» — понятие растяжимое. Не могли же мы с Ружицким, учитывая специфику данного им задания, отдать приказ вроде: «Каждому — по две кружки, по две стопки, и больше — ни-ни!» Поди тут угадай, на которой кружке или стопке подвернется интересный собеседник…
Однако стояли они ровно, не шатались, языки у них не заплетались, так что, сразу видно, оба вполне годились для немедленного и обстоятельного рапорта.
Ну, они и доложились подробно. Никакой такой особо ценной, интересной информации они не добыли, но на нее с самого начала никто и не рассчитывал — откуда ей здесь взяться? Зато отлично выполнили главную задачу — врасти в местное, так сказать, общество.
В первой корчме они выцедили по кружечке пивка, но никого подходящего не высмотрели. Перебрались во вторую, и там-то на них очень быстро сам, можно сказать, выпрыгнул нужный элемент. Вежливо попросив разрешения составить компанию панам унтерам, подсел разбитной мужичок лет сорока, кое-чем от большинства местных отличавшийся. Пиджак не из домотканины, как у многих, а фабричного пошива, но главное — на голове армейская конфедератка, «старорежимная», с орлом в короне, а на груди медаль. Наши, люди и в этих делах кое-что понимавшие, вмиг опознали юбилейную бронзовую медаль в честь десятилетия польской независимости.
Не пришлось тратить никаких трудов, чтобы его разговорить, — сам болтал за троих. Звали его Богусь, а фамилию я давно запамятовал, в конце концов, это неважно. Оказалось, он в конце двадцатых служил в уланах, лычек не приобрел, но медальки сподобился, видимо, и в самом деле был на хорошем счету у начальства. Не напрямую, но намеками дал понять, что в некоторых отношениях совсем не тот человек, что большинство здешних космачей, дальше повята отроду не бывавших: повидал большой мир, большие города, даже в Варшаве и Кракове бывал, одним словом, как пыжился персонаж одной комедии, «я вам не что-либо где, а где-либо как». Болтали они так, болтали (в основном слушая Богуся, подробно живописавшего и здешнюю жизнь, и военные времена, с ходу высыпавшего кучу местных сплетен) — а потом Богусь с явным намеком подмигнул кому-то за соседним столом (наши усекли, но притворились, будто не заметили).
И это явно был сигнал — потому что к ним, вежливо спросив позволения, подсели еще двое местных. Сразу видно, совсем другие человеческие типажи — классические местные, из тех, что дальше повята не бывали. Не болтали, говорили степенно. И очень быстро свели разговор к одной теме, задав кучу вопросов. А интересовало их, самое забавное, одно: скоро ли здесь во всей полноте утвердится новая власть?
Наши поначалу чуточку удивились такому интересу к большой политике, но быстро разобрались, что к чему — мужички, изощряясь в нехитрой крестьянской дипломатии, якобы случайно стали сводить разговор к одной-единственной детали: как и скоро новая власть собирается здесь вводить лесную охрану, и не знают ли Панове унтера, как оно будет выглядеть?
Наши сказали, что они, увы, в такие вопросы не посвящены, их дело военное — ать-два, левой-правой… Посмеялись про себя: ну конечно, самый животрепещущий вопрос для матерых здешних браконьеров, а эта парочка, несомненно, была из таких, тут и гадать нечего.
Но потом, когда еще посидели, еще выпили, еще поболтали, оказалось, что есть вопрос еще более животрепещущий…
Тут-то и выяснилось, отчего практически каждый прохожий-проезжий косил украдкой на один из наших «студебеккеров». Следовало бы самому догадаться. Тент был убран, и любому видно, что к кузове, помимо прочего, стояли четыре железных бочонка керосина, трофейного, немецкого. Ну да, конечно. Что у нас, что у поляков при оккупации самым ценным товаром были соль и керосин. Между нами, порой, когда случалось вербовать источники из местных — ну бывало, что уж там — частенько их, как на живца, подцепляли именно что на соль и керосин.
Так что наши нисколечко не удивились, когда вскоре разговор плавненько так съехал на этот именно предмет. Не особо и тонкими намеками интересовались, не помогут ли Панове унтера раздобыть керосинчику, конечно, не оставшись при этом и накладе. И о соли зашел разговор — на здешних базарах, я сам видел, ее продавали чайными ложечками, а вот для военных, мужички прекрасно понимали (особенно старый вояка Богусь), соли при кухне всегда хватает, и никто над ней особо не трясется.
Наши пообещали продумать толком, как все это провернуть незаметно для офицеров, — а детали, сказали они, в следующий раз обсудят. Местные повеселели. Когда «Панове унтера» об этом рассказывали, я уже знал, что разрешу цинично пустить на сторону немного казенного имущества — для наших керосиновых ламп и одного бочонка хватило бы выше крыши, к тому же у нас были еще аккумуляторные фонари образца шахтерских. Керосин нам выдали с большим запасом именно что ради, казенно выражаясь, «установления доверительных связей с местным населением». И соли у нас хватало. Так что торговлю следовало санкционировать без проволочек. Я еще ухмыльнулся про себя: пусть убедятся, что «эти красные» на жизнь смотрят практично, и унтера у них потихоньку сбывают на сторону казенное имущество, как нормальные люди. К таким доверия больше, а нам тут, если немцы и дальше будут тянуть, здесь еще жить да жить…
Оба, изложив все подробно, замолчали, видно было, что больше им рассказывать нечего. Томшик, правда, поерзав, сказал:
— Вообще-то был там еще курьез… Если уж докладывать подробно, может, стоит и про него тоже…
Мы с Ружицким переглянулись и кивнули — никогда не знаешь, с этими «курьезами», порой за ними таятся оч-чень любопытные вещи…
Увы, на сей раз, похоже, пустышка… Томшик прилежно доложил: когда они уже, изрядно посидев с местными и еще раз заверив, что торговля ко взаимному интересу обеих сторон налажена будет, собрались уходить, возле их стола объявился новый персонаж, старикан в штопаном-перештопаном кунтуше, седой, как лунь, с вислыми усами ниже подбородка. Посмотрел на наших и пробурчал:
— Вы бы, Панове унтера, сказали панам офицерам, что плохое они место выбрали для лагеря на дороге. Нехорошее место. Не будь с вами паненки, все бы ничего, а так перебраться бы вам куда, к тем, другим, что ли, что повыше, за дорогой…
И ушел, в дальнейшие разговоры не вступая. Наши посмотрели на местных: мол, как сие понимать? Те двое пожали плечами, махнули руками, а Богусь чуть ли не с хохотом покрутил пальцем у виска. И объяснил, что старый Конрад — не сказать, чтобы деревенский дурачок, но что-то вроде. Уж точно с тараканами в голове. Сколько Богусь себя помнит, старый, подвыпив, любит из себя изображать знатока нечистой силы, а то и колдуна. Но опять-таки, сколько Богусь себя помнит, случая не было, чтоб он хоть малую пустяковину наколдовал. Другое дело, травознатец изрядный, травами многих лечил, и с пользой — но это совсем другое. А вся эта его болтовня насчет «нехороших мест», лесной нечистой силы и прочей чертовщины, которой он якобы великий знаток, — плюнуть и растереть…
Заслышав про нечистую силу, Ружицкий поскучнел и откровенно поморщился. Я, впрочем, тоже: нечистая сила, как говорится, совсем по другому ведомству, да и не верю я в нее, как офицер с высшим военным образованием и партийным билетом. Вся нечисть, что мне до сих пор попадалась, имела, так сказать, чисто человеческое происхождение, и управлялся я с ней не колдовством, ха, а исключительно руками либо табельным оружием…
В общем, доклад они закончили, а курьез решено было считать именно что курьезом.
И продолжались, так сказать, рабочие будни. Правда, если нашим «панам унтерам» жилось веселее, они каждый вечер отправлялись в ту корчму, то всем остальным было, смело можно сказать, тягостно и уныло. День проходил за днем, а результатов ни малейших. Немцы продолжали кормить своих окруженцев обещаниями: твердили, что при первой же возможности пришлют специалистов, а пока что наставляли проявлять максимальную осторожность при наблюдении и чаще менять места выхода в эфир. И только.
И никто (не только я здесь, но, несомненно, большое начальство во фронтовом управлении и в Москве) не мог понять, как такое поведение объяснить. То ли они нас разгадали, то ли и в самом деле не могли в ближайшее время прислать людей. Могли быть какие-то свои причины, о которых никто у нас и представления не имел. Как-никак весна сорок пятого — даже не лето сорок четвертого. Хваленый немецкий порядок чуточку засбоил. Вдобавок к тому времени абвер после известного покушения на Гитлера и ареста адмирала Канариса забрали у армии и переподчинили Главному управлению имперской безопасности, что могло добавить бюрократических проволочек, каких-то неведомых нам коллизий. Объяснения могли оказаться любыми — ну, скажем, абверовский спец по разведке в тылу противника и диверсиям попал под бомбежку в прифронтовой полосе, отдал богу душу, и теперь ему ищут равноценную замену. Вполне жизненная версия. В одном можно было быть твердо уверенным: на том погорелом хуторе в глухомани, который мы немцам обозначили как «приют окруженцев», так и не появилась ни одна вражья душа, и близко не было вообще ни одной живой души — за остатками хутора наблюдали круглосуточно знатоки этого ремесла, и уж явись кто от немцев с проверкой, засекли бы моментально…
Единственный светлый момент — в отличие от иных прежних операций, начальство нас не дергало абсолютно, и всевозможные втыки-разносы отсутствовали полностью. Специфика операции, конечно. Любой начальник понимал, что дергать и ругать нас бессмысленно: лично от нас ровным счетом ничего не зависело, не могли мы ни на что повлиять, ничего изменить, оставалось сидеть и тупо ждать у моря погоды. Что, впрочем, хорошего настроения не прибавляло. Как и то, что с некоторых пор появилась существенная прибавка к обычному казенному рациону. Наши бравые унтера понемножку пускали на сторону керосин и соль из кухонных запасов, а потому у нас появились и домашняя колбаса, и сыр, и ветчина, а порой и дичь вроде пойманных в силки зайцев, кабанятины, а один раз наши орлы выменяли даже серну. Весенняя дичь, конечно, подтощалая, истратившая за зиму весь накопленный жирок (я сам до войны немного охотничал, понимаю толк), но супец даже из подтощалого зайца по-любому лучше казенного борщеца, сварганенного обычным армейским поваром, или каши с тушенкой. Все бы ничего, но от полнейшей неопределенности касаемо немцев и тягостной скуки любое яство в глотку не полезет… Одно и то же: через день Катя приносит сверху очередную, если можно так выразиться, абверовскую отписку (они прямо-таки повторяли одна другую, чуть ли не слово в слово), через день мы кормим немцев очередной порцией качественной дезы — и так оно и тянется, хоть волком на полную луну вой. Каждый день по дороге взад-вперед ходят-ездят опостылевшие мазуры (кое-кто уже снимает шляпу или картуз и раскланивается — наверняка клиентура наших бравых унтеров). Придя из корчмы в очередной раз, означенные унтера докладывают о сущих пустяках — но приходится выслушивать порядка ради. Тоска зеленая, короче говоря…