— Эй! — засмеялся Юрий. — Не отнимай у меня славы стихотворца.
Мишель посмотрел на брата искоса:
— Это ты о чем?
Юрий пожал плечами, но не ответил. Мишель обнял его на миг и тотчас отпустил.
— Ты бы хоть рубаху переменил — невозможно грязная…
Юрий оглядел себя с недоумением:
— Только два дня ношена. Не понимаю, что тебе не нравится.
— Мне, Юрка, все в тебе нравится.
Мишель пересел к столу, набрал карандашных огрызков и начал быстро писать — прямо на той бумаге, в которую еще недавно были завернуты пирожки, доставленные поутру из кондитерской. Когда карандаш ломался под слишком сильным нажимом, Мишель не чинил его ножичком — ножичек успел куда-то исчезнуть, — а быстро обкусывал сбоку зубами.
Юра жевал и с добродушным любопытством наблюдал за братом.
— Ты в духе Василия Львовича Пушкина сочиняешь? — спросил он.
Не переставая писать, Мишель ответил:
— Можно ведь и непристойности говорить без непристойных слов, обходясь одними только приличными выражениями, — а все-таки получится удивительно двусмысленная историйка!
— Хочешь мне это доказать?
— Милый Маешка! — Мишель положил карандаш и посмотрел на брата с усмешкой. — По-твоему, довольно написать слово «п…», чтобы все кругом завизжали от восторга и начали кричать: «О, наш Мае — эротический гений! О, чудище похабности, он плохо кончит, но как хорош, бродяга!»
— Так ведь именно это и происходит, — заметил Юрий.
— Дешевая популярность, — презрительно сказал Мишель.
— Тебе хорошо, — с кислой гримасой сказал Юра. — Ты гениальный. Ты рифмуешь, как дышишь. И чувства у тебя возвышенные. А я только о бабах думаю, об их коварстве и прочем ихнем естестве. Ну и… сам понимаешь, что получается.
Мишель снова взялся за карандаш.
— Я тоже о бабах думаю, — сказал он. — В деревне — невозможно. Девки воняют. Нужно какую-нибудь фрейлину зацепить. Я для того и в Петербург приехал, знаешь ли…
* * *
Монго, герой игривой поэмы и тезка отменной собаки, безупречный красавец и эксперт в вопросах чести, явился на квартиру бабушки, но самоё Елизавету Алексеевну не застал; зато сидели там вместо одного Маешки сразу двое, и оба одинаково таращили на вошедшего темные, ехидные глаза.
Красивый Столыпин остановился в дверях и на миг опустил веки. Он не вполне понимал смысл происходящего и меньше всего догадывался, как следует на такое реагировать. Потом осторожно спросил:
— Это какая-то шутка?
— А, я говорил тебе! — обрадовался первый Маешка. И с серьезнейшим видом обратился к своему двойнику: — Видишь, Монго у нас теперь, как тот принц из сказки, которому вместо одной Прекрасной Василисы подсунули целых сорок, — и нужно распознать, которая истинная… Над кем из двоих летает муха-указательница, вот вопрос! Ты, Монго, как считаешь?
— Это шутка? — настойчивее повторил Столыпин.
— Нам, брат, не до шуток, коль скоро был один, а теперь — двое, да еще ты об этом прознал! — сказал преспокойным тоном второй Маешка. — Потому что это — тайна. И всех, кто в этой тайне замешан, мы тотчас убиваем.
— Ну так убейте и меня, — сказал Столыпин, твердо решив, что дурачить себя больше не даст. Одно — когда один только Маешка этим развлекается, иное — когда в дело вмешан кто-то еще, да еще такой неприятный!
— Мы тебя сперва напоим! — заорал первый Маешка. — Человек! Неси водки!
Столыпин схватил его за руку и больно стиснул:
— Все шутки у тебя?
— Нам, брат Монго, совершенно не до шуток… Сам видишь, до чего петербургское житье доводит: в глазах двоится, и человек начинает убегать сам от себя… Этот, которого ты видишь передо собой, — двойник мой, — сказал Юрий. — А если говорить совершенно честно и признаться тебе во всем (потому что ты и без того бы обо всем проведал!) — то это я — двойник, а он — оригинал…
Столыпин сам налил себе из графина, уверенно выпил и сел в изящной позе.
— Взялся рассказывать — иди до конца, — произнес он преспокойным тоном.
— Ура Монго! — завопил, подскакивая, первый Маешка, с мокрыми усами и мокрыми же, выпученными глазами. — Молодец! Эдак ты и в бою не растеряешься! Пред тобою — брат мой, Михаил Лермонтов, стихотворец, человек мрачный, религиозный, сериозный, чистоплюй и законный сын у маменьки и папеньки.
— Я не вполне понимаю, — с полным достоинством проговорил Монго. — Кто же, в таком случае, ты?
— Я? Шут у собственного Моего Величества, двойник самого себя, нелепое созданье, неряха и распустеха, дурной рифмоплет и бабник… и вообще неведомо кто, а ежели помру ранее тебя — поминай на службах раба Божьего Юрия, ибо таково мое святое имя, о коем печется наша бабушка…
Тот, которого назвали «Михаилом», встал и, неприятно кривя губы в улыбке, протянул Столыпину руку.
— Мы несколько раз видались, только ты меня не признавал — думал, что видишь Юрку…
— Ловко? — бесился и хохотал Юрий. Он толкал то Столыпина, то брата, принимался обнимать их, притягивая друг к другу и даже запускал Мишелю пальцы под мышку, чтобы пощекотать. — Ну, развеселитесь!
— Мне не весело, — сказал Столыпин. — И долго вы нас всех дурачили?
— Да всю жизнь! — Юрий наконец отдышался, уселся, заложил ногу на ногу, как бы для того, чтобы не позволить себе вскакивать и бегать. — Всю жизнь! Говорю тебе, Мишель — стихотворец, и стихи у него — гениальные! Мне бы так писать…
— А бабушка… — начал Столыпин. И осекся: история стала вырисовываться перед его мысленным взором и с каждым мгновением делалась все непристойнее и страшнее.
— Это была ее затея, — подтвердил догадку Монго Мишель. — Придется и нам с тобой дружить, Монго: ведь «я» — твой лучший друг!
— Не понимаю, как никто прежде не догадался, — медленно проговорил Столыпин, обводя глазами обоих.
— Люди глупы и недогадливы, — сказал Мишель. — В «Принце Датском» — помнишь? — «Вот брата два, сравни: Аполлон и Фавн…» Разумеется, Фавн — это я, у меня и прикус дурной, и лоб как у обезьяны.
— Под этим лбом живут рифмы, — возразил Юра. — А у меня только нрав игривый да е…ливый, и рожа смазливая… если, конечно, с Мишкиной ее сравнивать, а не с твоей.
Он подмигнул брату, и Монго вдруг заледенел душой. Все эти годы у человека, которого он, Столыпин, любил как самого близкого друга, имелся некто — о ком никто не знал и кто был ему ближе любого друга, любого родственника, любого самого дорогого товарища… Некто, связанный с ним не только родством, но и тайной.
— Я не понял… — спросил Столыпин с видимым спокойствием. — Вы близнецы?
— Юрка младше, — сказал Мишель и лениво улыбнулся. — Он иногда заговаривался, называл барышням истинный год своего рождения — оттого многие думают, будто мне не двадцать два, а двадцать один…
— А это существенно? — удивился Столыпин.
— В шестнадцать и семнадцать — было существенно, — ответил Мишель. — Теперь, конечно, уже нет. А когда нам будет сто и сто один…
— Тогда вообще ничто не будет иметь значения, — подхватил Юрий, — даже прикус Мишеля. Не говоря уж об обезьяньем лбе.
— Лбу, — поправил Мишель.
— Лбе, лбу, лбы… удивительно преобразуется слово, если подолгу твердить его на разные лады, — задумчиво произнес Юрий.
— В этом и состоит суть истинной поэзии, — сказал Мишель. — Рад, что ты начинаешь постигать ее.
— Сказывается родство, — вздохнул Юрий.
Оба одновременно повернули головы и посмотрели на Столыпина одинаковым взглядом. Он собрался с силами и протянул братьям руки — Мишелю левую, Юрию правую.
— Буду другом обоим, — сказал он.
— Придется! — захохотал Юрий.
А Мишель добавил, как будто понимал, что творится у Монго на душе:
— Ты уж постарайся…
* * *
В одинаковых мундирах лейб-гвардии Гусарского полка, одинаковые — если не ставить их рядом — братья собирались на маскарад.
— Будет весело, — утверждал Юрий, начесывая усы особой щеткой. — Говорят, сама императрица бывает!
— А государь знает?
— Государь? Он — оплот нравственности и семейственности… если не считать «васильковых дурачеств»… А ты не слыхал? Ну так внимай — вот новейший анекдот. Государь гулял по столице — инкогнито, в мундире простого офицера, — и повстречал у Летнего сада некую девицу, мещанку. Девица чем-то ему глянулась, и он с нею заговорил, а та, каким-то образом, узнала его, но виду не подала — и назначила на вечер свидание…
— Откуда известно — да еще в таких подробностях?
— Не веришь? Это же столица! То, что в Москве было бы достоверно распространено между барышнями, здесь с той же скоростью и достоверностью расходится между гвардейскими офицерами… Сам же замечал наше сходство с девицами. Словом, государь, сохраняя инкогнито, назначает мещанке свидание. Вечер. Государь, опять в простом мундире, является по адресу, а там его встречает нянька или даже мать прелестницы (здесь рассказывают по-разному): «Ступай, ступай отсюда скорее, батюшка, — к моей-то Настасье сегодня сам государь должен пожаловать, а простых офицеров нам не надобно…»
— А что государь?
— Плюнул да сказал: «Передай своей Настасье, что она — дура»…
— Да, — отсмеявшись, сказал Мишель, — пожалуй, не станет государь запрещать императрице являться в маскарад…
Маскарады и притягивали его, и страшили; хотелось заглянуть в ту бездну, которая, по ощущению Мишеля, всегда таится за масками и безумным, надрывным, отчаянным весельем… потому что как можно веселиться так безоглядно, зная, что впереди ожидает только могила?
В первую свою петербургскую весну, когда ожидание тепла сделалось бесконечным — и вдруг мгновенно явилось все разом, обвалом: и жары, и цветение черемухи, яблонь, сирени, — Мишель читал Шекспира. Среди ночи, проглотив «Отелло» и, быть может, впервые позволив себе войти «внутрь» этой драмы до самой глубины души, Мишель неожиданно для самого себя разрыдался и, чтобы немного успокоиться, вышел из дому. Спустя короткое время он стоял на набережной: если город выстроен на реке, то как ни кружи, улицы выведут тебя к воде; так, должно быть, устроены и города, и люди, что тянутся к бегучей стихии!
Мосты были разведены в стороны, по Неве, мимо спящих домов, в сероватом сумраке — ни ночи, ни дня — бесшумно шли корабли…
Отчего это видение оставалось с Мишелем и прочно связывалось с «Отелло» — и с маскарадами? Еще одно заклинание Великого Алхимика, еще одно объяснение, отчего государь Петр Алексеевич — на горе бабушки Арсеньевой — основал свой град именно здесь, в этих колдовских болотах, которые хоть и заточены под гранит, в подвалах с прочными решетками, а все продолжают ворожить, испуская наружу свои ядовитые чары.
Между тем Юрий продолжал болтать:
— Государыня всегда является маскированная и интригует мужчин не хуже любой другой дамы — об этом все гусары, к примеру, знают… Обер-полицмейстеру поручают достать для нее какую-нибудь городскую карету, с лакеями в полуободранных ливреях, так что она приезжает в совершенном инкогнито. И публика обычно с достоверностью не знает, присутствует императрица или нет…
— Раздолье для всяких Яго, — пробормотал Мишель, все еще думая о своем.
Юра взял его за локоть:
— Слушай дальше.
Мишель вскинул глаза:
— Еще что-то?
— Да. Монго — влюблен.
— Опять актерка? Дорога вам известна — лезете в окно, потом скачете — опять из окна…
— Нет, не актерка… У императрицы есть подруга, Амели Крюденер, племянница (кажется) известной предсказательницы, существо совершенно роковое и странное. В эту Амели влюблены сразу несколько: во-первых, конечно, Монго, во-вторых, твой Васильчиков…
— Почему это Васильчиков — мой? — удивился Мишель.
— Ты же с ним дружил…
— Встречался и имел ничего не значащие дела…
— Это в молодости и называется — дружить, — назидательным тоном проговорил Юра. — Мне так старшие товарищи объясняли. Мол, сперва дружба слабенькая, зависящая от случайных встреч, но потом, после жизненных испытаний, она закаляется и крепнет. В общем, князь Васильчиков — два. И, самое ужасное, — это три.
— Кто?
Юрий понизил голос:
— Царь!
— Как это может быть?
Юрий обвел пальцем вокруг своего лица и выпучил глаза:
— Гусарские сплетни! Но известие совершенно точное. Он ее преследует. Под разными видами. Амели же предпочитает Монго, что не удивительно, поскольку Монго…
— Знаю, образец всех достоинств, и было бы странно для женщины не предпочесть его…
— Вот и договорились, — заключил Юрий.
Они прибыли за час до полуночи, когда бал уже был в разгаре и повсюду бродили, произнося различные вольные словеса, маскированные персонажи. У Мишеля слегка кружилась голова — он как будто очутился посреди шекспировской драмы, плохо играемой — и, самое странное, почти не узнаваемой: одна пьеса перетекала в другую, искажалась, портилась и теряла всякую форму, чтобы затем на миг блеснула другая, краткой фразой или быстрым, страстным взглядом, предназначенным кому-то другому… А после все опять смешивалось в один пестрый ком, и Мишель безвольно катился, точно его налепили на этот шар — маленький шут, то наверху шара, то под ним, символ переменчивости судьбы.
Пышная дама в голубом домино остановилась рядом с низеньким гусаром и заговорила с ним из-под маски измененным голосом:
— Кто вы, человечек? Быть может, безнадежно влюбленный?
Он поднял глаза и вдруг догадался. Это была императрица. От ее обнаженной кожи пахло усталостью и дорогими духами.
— Я не влюблен, милая маска, — сказал Мишель. — Напротив, мне отвратительны женщины. Я хотел бы, чтобы всех их раздели и высекли.
— Это бы вас развеселило? — спросило пышное голубое домино.
— Вряд ли, — сказал Мишель.
Она хлопнула его по руке веером:
— Не сочиняете ли вы стихов?
— Сочиняю, — сказал Мишель, — но никому не читаю их.
— Они так дурны?
— Они слишком хороши для того, чтобы их слушали женщины…
— Я не верю, чтобы вы были женоненавистником, — заявила дама.
— Отчего?
— Это притворство…
— Если женщина не дает мне то, чего я хочу, то я ее ненавижу.
— А чего вы хотите?
Вопрос был рискованный, но императрица понимала, что молодой гусар не станет дерзить: он наверняка уже догадался, с кем разговаривает. Императрица всегда понимала — догадывается собеседник или нет, по еле приметной паузе в разговоре — в том месте фразы, когда, ради маскарада, проглатывается обращение «ваше величество». И маленький гусар тоже делал эту паузу.
Он чуть помолчал, а затем посмотрел прямо в глаза, скрытые маской, и проговорил вполголоса:
— От женщины я хочу лишь то сокровище, которое они прячут между ног, а щедрые дары их души мне без надобности…
Домино повернулось и пошло прочь, но маленький гусар побежал рядом:
— Куда же вы, маска? Я хотел бы еще рассказать вам о себе…
— Убирайтесь! — сказала дама, приостановившись.
— Почему? — Он преградил ей путь, подбоченился, склонил голову набок.
И тут она увидела второго. Еще одного — такого же.
Юрий понял, что императрица его видит, подпрыгнул в воздухе, брякнул шпорами и замахал руками. Императрица, замерев, глядела на эту скачущую фигурку, затем обернулась туда, где только что стоял Мишель, — его уже не было, пестрая толпа поглотила его…
Братья встретились спустя четверть часа за колонной.
— Что ты наговорил императрице?
— Разных гадостей…
— Зачем?
— Затем, что она ко мне приставала. Ненавижу, когда женщины делают это первыми.
— Слушай меня. Сейчас ловишь Васильчикова. Займи его разговором, ладно? И постарайтесь все время находиться в поле зрения императрицы. Я буду отвлекать государя — он здесь и минут десять назад прижимал бедняжку Амели к стенке в кабинете с фонтаном — таковы последние данные разведки. Монго выхватит Амели — и был таков! А потом пусть их величества разбираются, где находился корнет Лермонтов на самом деле! Наверняка поссорятся, будут доказывать друг другу, что глаз с «меня» не спускали…