— Жаль, что этого нельзя увидеть, — сказал Мишель.
Юра засмеялся и нырнул в толпу.
Васильчиков легко узнавался в любом столпотворении — он был худ и чрезвычайно высок ростом, так что его голова вечно плавала над морем других голов. Заметив приятеля, он обрадовался — но как-то рассеянно, чуть печально.
— Я, брат, влюблен, а она, кажется… недоступна для меня, — сказал Васильчиков так просто, что Мишель едва не растаял.
Однако, помня просьбу брата, уцепился за локоть Васильчикова и потащил его в сторону.
— Пойдем лучше выпьем. Расскажи мне свою идею.
— Какую еще идею?
Васильчиков глядел на Мишеля сверху вниз.
— Мне стоило бы табурет подставлять, чтобы с тобой вровень разговаривать, — сказал Мишель. — Да еще когда ты — светлейший князь, а я просто лейб-гвардии гусарский корнет…
— Ладно тебе! — засмеялся наконец Васильчиков. — Разве маскарад — такое место, где стоит рассказывать идеи?
— А чем еще тут заниматься? Дамы — сплошь перестарки.
— С чего ты взял?
— Молодые не будут прятать личики…
— Опять убедил… — И Васильчиков, почти против воли увлекаясь, заговорил: — Я хочу участвовать в деятельности моего отца, только не в том направлении, как он действует, не в ультраконсервативном, а, скорее, в духе благотворных перемен… Скоро еду на Кавказ с бароном Ганом, для реформы и реорганизации края…
— Очень интересно, — сказал Мишель и вдруг заметил бледную даму в светло-розовом. Она выглядела смущенной и явно пыталась скрыться от кого-то в разряженной толпе.
Приметил ее и Васильчиков.
— Это она! — сказал он.
— Кто?
— Амели!
Мишель вдруг нырнул и как-то исключительно ловко пробрался между широкими юбками двух фундаментальных красавиц, которые от неожиданности сменили курс и всеми своими шелками и телесами навалились на бедного Васильчикова. Тот, худой и неловкий из-за слишком большого роста, потерял равновесие; падая, он толкнул одну из дам, машинально ухватится за ее плечо, получил веером по щеке и отскочил к колонне. Дамы проследовали мимо, то и дело оборачиваясь — не то игриво, не то угрожающе.
Мишеля и след простыл.
Амели сказала, когда крепкая ладонь схватила ее нежные пальчики:
— Это вы, Маё?
— Считайте меня — им, — был ответ.
— Куда вы меня влечете?
— Туда, куда влечет меня сердце…
— А ваше сердце — куда оно вас тянет?
— Увы, оно целиком послушно зову моей плоти…
Амели как бы ослабла и подчинилась. Мишель вытащил ее на ступени.
— Я разгорячилась — где моя шуба — я простужусь… — лепетала Амели, подчиняясь напору спутника.
— Ничего, у меня тут карета, — сказал Мишель.
Амели беспомощно обводила глазами разъезды.
— Где?
— Сейчас найму…
Не выпуская ее руки, он сбежал по ступенькам. В легких бальных туфельках Амели бежала следом, от ее обнаженных плеч поднимался пар, легкий петербургский морозец был праздничным и игривым — он покусывал кожу, так что тело покрывалось пузырьками и делалось подобным бутылке с шампанским.
Нашелся лихач с двусмысленной бородой и тусклым, все запоминающим взглядом. Лермонтов прыгнул в экипаж, втащил туда Амели, и едва лошадь двинулась, как гусарик запустил горсть своей даме под корсаж. Она тихо визгнула и обомлела.
Помчались — и не заметили впереди, в завивающемся снежном сумраке, небольшую серую фигуру: какой-то человек шел по улице, очевидно торопясь и плохо глядя по сторонам. Возница потянул вожжи, но поздно: лошадь толкнула серого человека, и он отлетел к стене дома, сильно ударившись спиной.
— Смотри, куда идешь! — закричал возница в досаде.
Женщина вздрогнула в карете, под руками нетерпеливого молодого человека досадливо шевельнулись гладкие плечи, разрушая ритм поспешной ласки, и он, оставив Амели, выглянул. Мгновение он не видел ничего, а потом почти сразу перед глазами оказались глаза: большие, темно-серые, с яркими зрачками, они глядели с такой ненавистью, что Мишель содрогнулся всем телом и поскорее вернулся обратно в карету, к испуганным объятиям Амели.
Поехали на квартиру к бабушке: той не было дома — еще не вернулась из гостей: Арсеньева любила посещать родственников и сослуживцев своей родни, а таковых имелось в Петербурге много, и на святках все желали видеть почтенную даму.
Когда Монго вбежал, сопровождаемый Юрием, в комнаты Мишеля, их встретил страшный беспорядок: повсюду валялись чулки, корсет, мундирная куртка, сапоги со шпорами лежали прямо на столе, а ментик запутался шнурами в любимом бабушкином рододендроне.
Амели сладко спала; Мишель в белоснежной рубашке и лоснящемся бархатном халате восседал на диване и курил из длиннейшей трубки. Вид у него был сытый и сонный.
— Наконец-то! — объявил он при виде входящих друзей. — А то я уж замучился тут отдуваться за двоих…
— Ты с ума сошел! — закричал Юрий, не боясь, что разбудит прелестницу. — Скоро бабушка воротится — что она скажет?
— Бабушка — из породы старых крепостников, — заявил Мишель. — Ничего она не скажет. Она считает, что молодым людям из дворянских семей полезны такого рода похождения с дамами не безупречной репутации.
Монго молчал, только бледнел с каждым мгновением все больше. Наконец он заговорил:
— Нужно разбудить Амели, одеть и увести отсюда, иначе может быть скандал.
— А! — кратко отреагировал Мишель.
А Юрий просто добавил:
— Какой уж скандал больше? Мы и императрице надерзили, и у государя из-под носа мадемуазель украли…
«Но досталась-то она Мишелю, — подумал Монго. — Странно, что Маешке это не обидно. Впрочем, может быть, она потом и Маешке достанется — разницы между ними действительно немного… если не знать их близко. Похоже, только бедному Столыпину ничего от этого пирога не достанется…»
— И еще Васильчикову, — сказал Юрий, усмехаясь.
— Что? — Монго вздрогнул.
— Ты начал вслух думать. Мол, Маешкам — все, а бедному Столыпину — ничего. Но ведь и Васильчикову, и даже… — он понизил голос, — Самому… сам знаешь — кому… ему тоже хохляцкая дуля!
Для наглядности он скрутил дулю, подержал ее немного и распустил, сконфузясь.
Монго наконец рассмеялся и махнул рукой:
— Ладно…
На Юрия он сердиться долго не мог.
Ветер выл, к утру стало наметать сугробы; Амели, полностью одетая и даже в шубе, сидела в санях: ей предстояло скрыться за границу. Карьера красивой женщины в Петербурге заканчивалась, и ничего нового не принесла она в душу поэта. И метель скрыла все следы.
* * *
Серый человек, которого Мишель едва не покалечил маскарадной ночью, был Сергей Иванович Беляев, подполковник интендантской службы, и у него имелось важное дело к светлейшему князю Иллариону Васильчикову, любимцу государя и человеку богатому — очень богатому, который желал бы стать еще богаче…
Глава восьмая
СМЕРТЬ ПОЭТА
Никто не знал о Елизавете Алексеевне больше, чем образ Христа Спасителя, что находился при ней неотлучно: ему она поверяла все, что лежало у нее на сердце.
— Знаю, — говорила она, после трудов молитвы предаваясь спокойной, дружеской беседе, — за все мои грехи ждет меня еще одно наказание… но отведи, если можешь, эту беду! Ничего страшнее для меня нет, как только несчастья моих внуков. Не проси, чтобы выбрала одного и пожертвовала другим: сбереги обоих… или уж обоих погуби!
Беда сжималась вокруг «Маешек», ходила вокруг да около, приглядывалась — где ловчее нанести удар. А сердце бабушки было к тому времени уже так расцарапано, раздражено всеми предшествовавшими бедами, что ловило мельчайшее дуновение злого ветерка и испытывало постоянную боль. Эта боль, как компас, безошибочно разворачивала Елизавету Алексеевну лицом к беде…
Застав старшего внука плачущим, она перепугалась почти до обморока.
— Что с тобой, Мишенька?
А сама за притолоку держится…
Он метнулся к ней с дивана, как маленький, обхватил обеими руками, прижался — тело горячее, крепкое, содрогается от плача:
— Бабушка! Бабушка! Пушкин! Умирает — ранен…
— Какой еще Пушкин умирает?
(Слава богу — не с Юрой несчастье!)
От испуга ослабев, Елизавета Алексеевна опустилась на стул, обмахнулась платком, устремила на заплаканного внука укоризненный взор.
— Разве можно так старуху пугать? Что ты несешь — почему Пушкин ранен? Сочинитель Пушкин?
— На дуэли… французик какой-то…
— Боже мой, французик! Да тебе-то что? Дуэлисты — они против Бога идут, к самоубийцам приравнены. Виданое ли дело, так играть своей жизнью! Человек своей жизнью распоряжаться не волен, особенно если он женат и детей имеет… Дуэль! Прости, Господи!
От облегчения бабушка готова была сказать что угодно, и Мишель, насупясь, смотрел на нее и молчал.
— Я, бабушка, прогуляюсь, — сказал он наконец и, поцеловав у старухи ручку, поскорее вышел.
Юра, прикативший из Царского через два дня, застал бабушку в полном отчаянии, а Мишеля — докрасна заплаканным и совершенно больным. На приветствие младшего внука Елизавета Алексеевна только махнула рукой и, всхлипнув, поцеловала в макушку, а Мишель, даже не повернувшись в сторону вошедшего, глухо спросил:
— Уже знаешь?
— Что?
— Он умер. Пушкин — он умер… — И вскинулся: — А в Царском что говорят?
Юра чуть пожал плечами, уселся рядом с братом.
— Ну, что говорят… Этот Дантес — французик — и того похуже, что он понимает… Пальнул, не думая. Ему и дела нет до того, кого он убил… Многие, кстати, его оправдывают. Что Пушкин сам на него набросился — без особой причины. Другие еще говорят: мол, так и надо — когда Пушкин был холост, сам был изрядный ходок по чужим женам, а теперь изведал, каково это — когда к твоей жене красивый блондин лазает…
Мишель, лежа, дернул ногой с таким расчетом, чтобы попасть по собеседнику:
— Не пересказывай! Не могу этого слышать! Они все — не русские! Был бы дуэлист русский — он бы сам под пулю подставился, лишь бы только Пушкину не повредить.
— Это ты бы подставился, — сказал Юрий осторожно.
— А ты?
— Ну, и я…
— Любой русский не стал бы в него стрелять. Наша поэзия — как девушка-бесприданница, совсем бедна; подло отнимать у нее единственную жемчужину, — сказал Мишель.
— Вот у тебя уже и метафоры начались — стало быть, не совсем ты при смерти, — проницательно заметил Юрий. — Надежда осталась.
— На что мне надежда… — Мишель махнул рукой. И вдруг вскинулся: — Нет, ну как подло, как же все это подло! Все эти рассуждения… И юбки — все как одна за Дантеса! Еще бы! Красивый блондин! Сплошь бляди! Если бы к ним таковой в окошко стал лазить, ни одна бы не устояла…
— Когда женщина, как ты говоришь, блядь, — заметил дружески Юрий, — то ей все равно, блондин или нет… Собственно… ручно испытал.
Мишель сел:
— Дай карандаш.
— Давно бы так, — сказал Юрий и подал ему карандаш и огрызок бумаги.
— И чаю прикажи.
— Непременно.
— И бабушку успокой. Скажи — Мишелю лучше.
— Сделаю.
— Слишком уж ты, Юрка, сделался услужливый, к добру ли это?
— Ну, не знаю, — сказал Юрий.
* * *
Серый человечек Беляев сидел в креслах напротив Васильчикова-отца и рассказывал ему разные вещи — по преимуществу делился сведениями касательно обстоятельств, которые надлежит оставить как есть и ни в коем случае их не касаться. А реформации, несомые предстоящей экспедицией барона Гана, вполне могут их коснуться. Так вот, для того в экспедиции находится Васильчиков-сын, чтобы все сохранилось в неприкосновенности…
Светлейший князь кивал. Ему не слишком нравились нововведения, все эти возможные «реформы» — он любил государство Российское устроенным по старинке.
— А больше всего я не люблю, когда английские кресла работы Уолтера именуют «вольтеровскими», да еще с неправильным ударением, — как будто бы названных в честь этого проклятого безбожника и греховодника Вольтера…
Серый человек кивал. Ему нравился светлейший князь. И хоть не было никакой связи между случайным наскоком на господина Беляева наемной кареты, в которой сидел гусарский франт с похищенной молодой особой, но петля, которую сейчас забрасывал невзрачный серый человек, почему-то непременно должна была зацепить и молодого гусара: это сделалось мистически очевидным, когда они, двое случайных петербургских жителей, встретились глазами той маскарадной ночью…
* * *
О смерти Пушкина сочиняли в ту пору разные люди и разные стихи, по большей части дурные: события такого рода, как гибель известного лица, да еще при скандальных обстоятельствах, всегда вызывают всплеск активности у стихотворцев «по случаю»; и вот уже те, кто рифмовал для свадеб, крестин и тезоименитств, принимаются за скорбные строфы.
В общем потоке проплыло мимо цензуры и государя стихотворение молодого гусарского офицера: в руку Николаю Первому вложили листок, каллиграфически переписанный неизвестным, а в ухо шепнули имя — «Лермонтов».
Царь ознакомился и нашел стихи вполне уместными. Отношение его к Дантесу было двойственное: конечно, хорошего мало в том, чтобы приезжие из Франции господа убивали в Петербурге камер-юнкеров, но…
Государыня тоже ознакомилась. Она была сильно взволнована и дурно спала несколько ночей кряду. «Мне все представляется эта дуэль, две рыдающие сестры, и одна — жена убийцы другого. Это — ужасно, это самый страшный из современных романов. Но Пушкин вел себя непростительно, он написал наглые письма Дантесу, не оставляя ему возможности избежать поединка… Бедный Дантес! С его любовью в сердце — и стрелять в мужа той, которую он любит… Это положение превосходит все, что может подсказать воображение о человеческих страданиях, — а Дантес умеет любить».
Над стишками, переписанными каллиграфически, государыня вздохнула — в мыслях проскочили красивый Столыпин, красивая Амели, уродливый человечек в красном мундире, который вдруг раздвоился и начал скакать у нее перед глазами злым бесенком.
— Бедная Натали! — проговорила императрица.
Стихотворение «Смерть Поэта» было одобрено.
* * *
— Мишенька, ты бы не убивался так — чай, Пушкин тебе не родственник, — сказала бабушка.
Мишель хворал и не желал выздоравливать, и Юрий тоже застрял в Петербурге с наказом от бабушки — «влиять» на брата.
Мишель молчал, был занят — созерцал ковер на стене. У него опять начинался жар. Узорчики с ковра подпрыгивали у него перед глазами, и в неприятном ломаном танце треугольнички и завитки складывались в рожи и ухмылки.
Юрий хмуро бродил по комнате, трогал вещи, брал и снова отбрасывал книги.
Бабушка промолвила в сердцах:
— Бог ты мой, да сколько ж можно! Я была вот у Марьи Аркадьевны, и там все согласны в том, что Пушкин-то сел не в свои сани, а севши — не умел управлять конями, вот они-то его и помчали на тот сугроб, с которого один только путь — в пропасть…
Мишель вскинулся, хотел что-то ответить, но смолчал и только впился зубами в угол подушки.
— Мишенька, — проговорила бабушка, быстро сменив тон, — а вот на театре, сказывают, новая пьеса — название запамятовала… Сходи, развейся.
— Я, пожалуй, и правда — пойду, — сказал Мишель.
— Вот и хорошо, — обрадовалась бабушка.
— У Мишки жар, куда ему идти! — возразил Юрий.
Бабушка опустилась на кресла.
— Замучаете вы меня! — объявила она. — Оба! Довольно уж!..
— Я пройдусь, может, остыну, — сказал Мишель очень спокойно, избегая, однако, встречаться с Елизаветой Алексеевной глазами. — А ты, Юрка, дома побудь. Расскажешь бабушке что-нибудь о вашей замечательной гусарской жизни. Как поживает маркиз де Глупиньон, к примеру?
— А что? — сказал Юрий. — Он и на самом деле весьма маркиз де Глупиньон, и вот на днях…
— Отлично! — сказал Мишель.
— Мишенька, подойди — благословлю! — подозвала бабушка и, когда внук приблизился, принялась крестить и целовать его, как делала всегда при расставании.
Юрий пожал плечами и взял книгу. Спустя минут пять после ухода Мишеля бабушка отправилась к себе — пить чай и отдыхать, а еще спустя полчаса явился младший брат Столыпина-Монго, служивший в министерстве иностранных дел — многообещающий молодой человек. Застав дома Юрия, он устроился в креслах и, не спросивши чаю, принялся сплетничать.