Книжка полетела на пол. Беляев закрыл глаза.
Разумеется, случались на его веку полновесные доносы, представленные в виде литературных произведений. Сочинители нередко развлекались, изображая своих приятелей и неверных подруг в весьма неприглядном виде, — такое тоже бывало. Но сейчас Лермонтов посмел опубликовать донос прямо на него, на господина Беляева! Догадывается ли хоть новопроизведенный поручик о том, на кого замахнулся? Да и вообще — что ему может быть известно?
Некоторое время Беляев холодно размышлял над этим, сопоставляя факты. Если доверять фактам, то получалось, что ничего поручик Лермонтов не знает. Творит, наподобие неосмысленного монгола, который поет себе во всю глотку обо всем, что ни встретит на пути: увидит птицу в небе — поет про птицу в небе, увидит след копыта лошадиного — поет про след копыта лошадиного…
Этим-то и опасен. Абсолютно точен. Поэт… Кажется, в той же книжке и стишки пропечатаны. Стишки Беляев читать не стал, в них ничего интересного. А вот повесть — очень некстати она появилась.
Итак, Лермонтов бывает, где не надо, видит, что не надо, и после доверяет бумаге — и всей честной и почтеннейшей публике то, чего бы не следовало.
И происходит это исключительно вследствие проклятых особенностей его нрава. Любопытен и болтлив, а в писаниях своих не щадит никого, и себя — того менее. Представитель «отрицательного направления» — того и гляди, войдет в моду! Достаточно дурен для того.
И стоило господину Беляеву от холодного анализа фактов перейти к рассмотрению личности самого поручика Лермонтова, как прежнее отвращение поднялось в нем, точно перед ним предстала противоестественная гадина, вроде младенца о двух головах или поросенка с лишней ножкой сбоку…
И спотыкаться об это недоразумение в офицерском мундире господин Беляев более не намерен. Существуют способы. Да, существуют различные способы.
В конце концов, на Кавказе идет война — быть может, вообще не придется предпринимать никаких излишних действий; достаточно лишь подождать. Как там говорили восточные мудрецы? «Сядь на берег реки и жди, пока вода пронесет мимо тебя труп твоего врага…»
Подождем. Но — недолго. От силы — год.
Он сжал зубы. В зеркале, робко заглядывавшем в комнаты из гардеробной, далеко, за раскрытыми дверями, отразилось серое лицо, напряженные скулы, бешеные глаза. Длилось это миг; затем господин Беляев взял себя в руки, но зеркало, казалось, запомнило жуткое отражение и затаило его в своих глубинах.
Глава десятая
РЕКИ СМЕРТИ
— Я этого Лермонтова, сказать по правде, на дух не переношу, — говорил в дружеском кругу Руфин Дорохов. Его почти не слушали, чаша ходила по кругу, и никто не замечал, что вино в ней дурное. — Столичный франт, трубка с янтарем, а у самого ногти в траурной кайме. И глядит — эдак удивленно, как будто опомниться не может: «Где это я оказался? И кто сии пренеприятнейшие рожи?» — Дорохов для убедительности скроил отвратительное лицо. — Родня у него при штабе, у этого Лермонтова! Помяните мое слово, он себя еще покажет… Для чего он просил перевода из батальона в штаб? Поближе к начальству! Адъютант! Тьфу!
— Ты к нему чересчур строг, Руфин Иванович, — лениво возразили Дорохову откуда-то с правого фланга пирушки. — Такими адъютантиками вечно затыкают такие дырки, куда обычный офицер и не сунется, ибо занят своими солдатами…
Дорохов взъелся, на мгновение сделался трезвее, а потом, от гневной вспышки, разом захмелел еще больше.
— Я? Строг? Я — мягчее… розы! Это Лермонтовым будут дырки затыкать? Да у него сорок дядьев — и все генерал-губернаторы. Они его быстро отсюда вытащат. Навешают на куриную грудь орденов — и обратно в Питер, шаркать по паркетам.
— Кстати, не похоже, чтобы Лермонтов так уж хотел отсюда «вытаскиваться», — возразил «ужасному Дорохову» опять тот же молодой офицерик.
— Жди — он тебе, пожалуй, искренне расскажет, что у него на уме! — ярился Дорохов. — Да таких, как он, в любом полку — десяток! Он служить не хочет, вот и все объяснение, а нас презирает…
— Ты, Руфин Иванович, лучше остановись, а то, пожалуй, договоришься до того, что поручик Лермонтов на нас доносы пишет…
— Не пишет, а… что он там, кстати, начальству про нас рассказывает?
— Да ничего не рассказывает! — сказал молодой офицер, которого все называли ласково «Саша Смоковников». — Я был раз и сам слышал. Он все бабушку вспоминает да всякие смешные случаи, бывшие в Петербурге…
— Бабушку?
— Ну да, у Лермонтова — бабушка… Чудная старуха, и со всеми его друзьями дружит.
Саша тоже не обладал оригинальной внешностью, но его, в отличие от Лермонтова, в полку любили: вокруг этого молодого человека каким-то образом всегда устанавливалась глубокая внутренняя тишина. Хотелось погрузиться в эту тишину и испить ее, сколько получится, — впрок.
— Все равно, он неприятный, — сказал Дорохов упрямо. — Вчера, к примеру, поручик Пелымов при нем рассказывал об одном деле и употребил выражение, которое Лермонтову показалось неудачным. Ну конечно! Лермонтов же у нас литератор! Он и насмеялся — а Пелымов, между прочим, говорил чистую правду и от души…
Разговор постепенно становился общим. Другой офицер заинтересовался, отставил чашу, тотчас, впрочем, похищенную его соседом.
— О чем Пелымов-то рассказывал?
Дорохов махнул рукой:
— Мелкая стычка, но дело действительно было неприятное… Пелымов, должно быть, модных романов начитался — и в заключение своей повести неосторожно сказал: «Словом, выбрались мы из ада…» А Лермонтов все это время слушал с якобы удивленным видом, и когда Пелымов про ад-то упомянул, Лермонтов и встрял: «Прошу, говорит, прощения, — не вполне ясно, из какового?» Пелымов смутился, что немудрено, когда тебя перебивают, и сдуру еще спрашивает: «Что именно, простите?» Он, Лермонтов, разумеется, своего не упустил. «Из какового зада вы изволили вчера выбраться?» Пелымов покраснел — до слез, повернулся и ушел, а Лермонтов только плечами пожал и…
Дорохов не договорил — у костра засмеялись. Дольше прочих крепился Саша Смоковников, но вот сдался и он: зажмурил глаза и растянул губы в улыбке; смех задрожал в его горле.
— Ну вас! — Дорохов обиделся. Впрочем, обиды хватило ненадолго — он схватил чашу, разом опорожнил ее и объявил, что отправляется спать.
* * *
Переведенный высочайшим указом из лейб-гвардии Гусарского полка в Тенгинский пехотный полк, поручик Лермонтов отправился на левый фланг Кавказской Линии, в Чечню.
Юрий любил Кавказ — как любил его и Мишель; в этом они сходились; но Юрию, помимо прочего, нравилось «покорять»: он страстно обожал мгновения, о которых в точности знал, что надлежит испытывать страх, и в то же время никакого страха не испытывая. Нравился ему и враг. Не было никаких сомнений в том, что окончательно замирить горцев не удастся никогда — Чечня вечно будет торчать отравленным шипом в теле России, и время от времени там станут являться «пророки», вроде «канальи Шамиля»; но пережить состояние войны для иных молодых людей бывает весьма полезно.
В начале 1840 года решено было перенести Кубанскую Линию на реку Лабу и заселить пространство между Кубанью и Лабой станицами казачьего линейного войска. На Лабе предполагалось возвести укрепления, защитив ими наиболее опасные места; впоследствии под их прикрытием планировалось обустраивать казачьи станицы. Для исполнения этого намерения Линия разделилась на две: на правом фланге — Лабинский отряд, на левом — Чеченский, куда, собственно, и направили поручика Лермонтова.
Главным опорным пунктом Чеченского отряда была крепость Грозная, откуда производились экспедиции отдельными отрядами; сюда же возвращались войска после совершения перехода. Укрепление Грозная построили в том году, когда родился корнет Михаил Павлович Глебов, и, по утверждению самого Глебова (который произносил это с полной серьезностью), сие обстоятельство чрезвычайно роднило его с крепостью.
Грозная представляла собой правильный шестиугольник, каждая сторона которого являлась фронтом для какого-либо одного батальона. Местность вокруг Грозной была обнесена рвом, а земля, вынутая при копании этого рва, использовалась при строительстве внешней стороны цитадели — вал вышиной в полтора человеческих роста. На востоке имелась переправа через Сунжу, усиленная дополнительным укреплением.
Вокруг Грозной жили солдаты, а чуть в отдалении находилось четыре чеченских аула. В иные времена любо-дорого было здесь находиться: круглые пушистые стога украшали плоское дно долины, горы соперничали друг с другом — которая быстрее закроет горизонт; над жилищами поднимался чистый белый дым; пахло домом.
Однако в начале лета 1840 года готовилось большое вторжение в глубь чеченской территории, и Грозная кипела, как котел. Повсюду сновали донские казаки с длинными пиками, парами и по трое. Ружья были составлены в козлы, и пехотинцы, поглядывая на них, складывали палатки на повозки. Проносились моздокские линейные казаки — что-то крича на скаку и широко разбросав ноги в стременах; подняв тучу пыли, они исчезали за крутым поворотом. Эти возвращались с рекогносцировки, и новости осыпались с них, точно шелуха с растрепанной луковицы, лист за листом: Шамиль — там, Шамиль — сям. На возвышениях стояли в готовности два орудия.
Неподалеку от орудий — там, где было сейчас спокойнее всего, — устроилось человек сто, и все они имели весьма живописный вид, даже по сравнению с прочими: кто в рваной черкеске, кто в шелку, кто в старой шинели. Среди них имелись и казаки, и добровольцы из разных губерний, и несколько татар — словом, «сброд», который в рапортах начальства именовался «командой охотников». Это были люди Дорохова: они подчинялись только своему командиру, за что не уставали благодарить Создателя; их основной задачей было шастать по горам и устраивать кровавые набеги на горцев, после чего бесследно исчезать, чтобы затем вынырнуть в расположении русских войск, пьянствовать, хвастаться и с ленивым высокомерием поглядывать на прочих.
Кроме казаков из кавалерии левого фланга Линии, было в отряде несколько разжалованных, однако внешне они ничем не отличались от прочих: все с бритыми головами и отпущенной бородой, все одетые как попало, но непременно с черкесским элементом в одежде. Хоть дороховские охотники демонстративно «презирали» огнестрельное оружие, предпочитая пользоваться саблями и кинжалами, им все же полагалась двустволка со штыком (самые лихие похвалялись «девственностью» ружей, из которых они никогда не стреляли).
Юрий смотрел на шевеление потревоженного военного лагеря, чувствуя, как в нем нарастает возбуждение; казалось, он мог вечно любоваться этой картиной.
Дорохов вырос перед ним неожиданно, и Юрий отпрянул, а затем засмеялся:
— Руфин Иванович! Вот не ждал вас здесь увидеть. В каком вы нынче чине? Опять в юнкерах щеголяете?
— Да-с, ваше благородие, — отозвался Дорохов, неприятно скалясь. — Опять юнкер. Никак с сим званием не могу расстаться. А вы зачем в наши края? Здоровье поправлять?
— Похоже, что так, — сказал Юрий. И махнул рукой в сторону орудий: — Это Мамацева пушки?
— Все тот же старый добрый Мамацев, — подтвердил Дорохов («старый добрый» был на год младше Мишеля — ровесник Юрия). — Как все грузины, красавец и, разумеется, князь, а при пушках — так и вовсе бог войны… А вы что же не в Петербурге, ваше превосходительство? В прошлый раз, кажется, вы были высланы в наши скорбные степи… то есть, простите, скорбные горы… за какие-то стишки. Нынче-то что натворили?
— А вы, Руфин Иванович? Помнится, когда мы расставались, вы были уже поручиком…
— Я, как известно, с Кавказа не вылезаю…
— Так за что вас разжаловали?
— Я первый спросил.
— А я старше по чину.
— А я старше по возрасту.
Помолчали. Руфин неприязненно глядел на Лермонтова, чуть покачиваясь с носка на пятку.
— Ладно, — сказал Юрий и беспечно махнул рукой. — Я знаю, что вы меня не любите.
— А вы разве девка, чтобы я вас любил?
— Бросьте! Как говорит мой… э… хороший друг…
— А, так у вас все-таки есть хорошие друзья? — перебил Руфин. — Вот не подозревал!
— Есть, и они меня любят. Так вот, он говорит, что офицеры подобны девицам: склонны к стишкам, обожанию и хождению стайками.
— Скорее — стадами.
— Стадами ходят по паркету паркетные шаркуны… Видите ли, я и сам паркетный шаркун и кое-что понимаю в светской жизни! Ну, так за что же вас на сей раз разжаловали, Руфин Иванович?
— Кое-кому дал по морде. Ваш ответ?
— За дуэль.
— О! — сказал Дорохов. — Убили?
— Нет, стрелял на воздух.
— Чего еще от вас ожидать?
— Увы, — сказал Юрий. — Если доведется стрелять в вас, Руфин Иванович, буду целить в ногу, чтобы попасть в голову.
— Отменная мысль! — сказал Дорохов, неприятно кривясь в улыбке. — Эдак я вас начну любить!
— Да уж сделайте одолжение, Руфин Иванович, — сказал Лермонтов и засмеялся.
* * *
На рассвете шестого июля 1840 года Чеченский отряд под командой генерала Галафеева выступил из лагеря под крепостью Грозной: шесть батальонов, 14 орудий и полторы тысячи казаков. Переправившись за Сунжу, он взял путь через ущелье Хан-Калу, — и почти тотчас начались покусывания малых чеченских отрядов: вылетая из-за укрытий, они делали по нескольку выстрелов и исчезали. Их не преследовали.
Добравшись до Урус-Мартана, Галафеев несколько раз вступал с горцами в перестрелки; основной его задачей было уничтожение мятежных аулов. На каждом шагу натыкались на неприятеля; сколько врагов и где они находятся, понять было невозможно: в любое мгновение могла ожить скала или дерево, оттуда вылетали пули — одна, две, десяток, а после все затихало, и не понять было, ушли горцы или притаились еще где-нибудь. У каждой реки, возле каждого ручья устраивалась засада. Приказом по войскам настрого было запрещено покидать лагерь, чтобы не рисковать попусту: и без того потеряли уже более двадцати человек.
Руфин как раз выслушивал от генерала Галафеева новое задание — подобраться к аулу и перебить засевшую там банду, — когда казак принес записку; Галафеев пробежал ее глазами и усмехнулся:
— Кстати, вот вам еще один человек в отряд — Лермонтов.
— Нет! — вскрикнул Руфин прежде, чем успел прикусить себе язык.
Генерал посмотрел на него удивленно.
— Я услышал некий звук, — проговорил он предостерегающе. — Должно быть, почудилось.
— Ох… Не надо мне Лермонтова! — от всей души взмолился Дорохов. — Я его угроблю, и меня потом, по приказанию его бабушки, показательно расстреляют…
— Что за глупости! — Генерал напустил на себя суровый вид. — И при чем тут какая-то бабушка… Мне самому этот Лермонтов уже надоел. Пристает и пристает: отправьте меня к Дорохову в отряд, ненавижу разводы, караулы и дисциплину вообще — а желаю с шашкой в руке рубать врага, наподобие Ахиллеса…
— Что, так и пишет? — Дорохов так удивился, что забылся и заговорил с генералом дружеским тоном, как с равным.
— Так и пишет. — У Галафеева, похоже, и самого вылетело из головы, что разговаривает он с простым юнкером. С простым — да не с простым: если суммировать все дороховские продвижения по службе, то Руфин уже был бы ему ровней.
— Он меня в могилу загонит! — сказал Дорохов и принялся отчаянно косить глазами. — А избавиться от него… никак нельзя?
— Да что он вам так не угодил, Руфин Иванович? Пусть себе скачет верхом на белом коне… Лошадь у него хорошая, местная, кстати. Зарубят его — с вас не спрошу. Жив станется — так и хорошо, все какая-то польза. И потом, он не так дурен, как вам представляется,
Дорохов махнул рукой с таким убитым видом, что Галафеев засмеялся:
— Не унывай, Руфин Иванович! Слушай теперь дело. — Он придвинул карту так, чтобы Дорохову было видно. — Здесь — аул. По донесениям, местных жителей давно нет, кто ушел, кто помер… Здесь засела банда какого-то Омана или Омира. Помните — Сашу Смоковникова из засады убили? Мы думаем, это тамошние разбойники и сделали… Они там уже давно сидят, и провизия у них должна была закончиться дней пять назад. От воды мы их отрезали… Но главное — у них вышли боеприпасы. Одними шашками при штурме они много не навоюют.