Степан Кольчугин. Книга первая - Гроссман Василий 23 стр.


— Такого беса только и отравить крысиной отравой, — сказала она.

Весь день Наталья сердилась, что приходится бегать к парадной двери на звонки, ругала докторских больных:

— Все ходят, так сдохнуть не могут.

А Ольга работала без передышки, и гора мокрого отстиранного белья выросла под самый потолок. Работая, она думала о Наталье, о докторше. Ей понравилась эта грустная простая женщина, и недолгий разговор с ней казался Ольге приятным и интересным. Слушая воркотню расстроенной Натальи, она усмехалась и думала: «Лишь бы сыны здоровы были, со Степаном бы ничего не случилось». А другие робкие мысли спорили с этими, и она удивлялась, откуда берется такая ненасытность в душе.

Совсем уже стемнело, когда Ольга, развесив на чердаке белье, собралась домой. Она отдала Наталье ключ от чердака и вышла на улицу. Ольга оглянулась на докторский дом. У окна сидела докторша; должно быть, поезд опоздал, гости не приехали. Лица Марьи Дмитриевны в полумраке нельзя было хорошо разглядеть, но Ольге показалось, что докторша печальна. Навстречу Ольге шли рабочие из поселка гулять на Первую линию.

— Тетя Оля, — окликнули ее.

Она узнала Верку, пахаревскую дочку. Плечистая, грудастая, она шла под руку с подругами, такими же взрослыми, как и она. «С ума я сошла, что ли! — подумала про себя Ольга. — Девчонки-то как повырастали, гуляют уже…»

Когда она пришла домой, Павел встретил ее ревом.

— Да, обещала меня с собой взять, а ушла сама, я еще не проснулся даже. Обманула, какая!

— Завтра пойдешь со мной, не кричи только, — сказала Ольга, — а будешь кричать, не возьму тебя и завтра.

Степан сидел за столом, подперев голову кулаками, и читал книжку. Дед Платон сонным голосом спросил с печки:

— Марфы не видела? С утра ушла.

— Любовник у нее, верно, есть; бабенка молодая очень, — сказала Ольга.

Ее рассердило, что старший сын не поздоровался с ней, не поднял даже головы, когда она вошла.

«Работает, зачем я ему, — подумала Ольга. — А состарюсь — погонит меня. Женится скоро. Пока себя кормлю — хорошо, а сил не станет — уйдет. Вот не спросит, где была. Другой бы раньше пришел, самовар бы поставил, — мать ведь с работы…»

— Степа, обедал ты? — она.

Степан поднял голову, посмотрел на мать. Глаза у него были веселые.

— Чего? — не понимая вопроса, переспросил он и вдруг улыбнулся.

«Ишь белозубый», — подумала Ольга и тоже против воли улыбнулась.

Марфа вернулась домой трезвая, бледная. Не поглядев на Ольгу, разбудила мужа, крикнула испуганным голосом:

— Продала я инструменты. И напильники, и пилы, и молот продала, и наковальню ту продала. Помнишь, Степка, что мы на той наковальне отковывали? Все продала! Чисто!

Ее ужасало, что инструменты, гордость ее, сила ее, попали к неумелому мастеру; он их все испортит, погнет, иступит, сломает. Ведь у каждого инструмента своя природа, особенность. Один напильник любил, чтобы его брали левой рукой, другой, упрямый, подчинялся, если нажимать им сильно, третий — чуть сильней нажмешь, бастовал и ни в какую. Пила слушалась, если ее вначале пускали легко, а под конец нужно было «тиснуть ее до низу», а иначе плохо работала. У каждой отверточки своя повадка, привычка к медному или железному шурупу. Молот и тот имел свою деликатность: надо было его подхватывать снизу и бить им со стороны, иначе он не показывал всей своей силы. Сколько плохих, неверных вещей сделает дурак, неумелый мастер этими милыми, разумными и тонкими инструментами! А каково самой Марфе ходить только по печному делу! Она ведь и слесарь и токарь. А остались ей только кирпич да глина.

— А деньги не пропила? — спросил дед Платон.

— На вот деньги, жри. На что они мне! — с отчаянием крикнула Марфа и, вынув из-за пазухи смятые зеленые и желтые бумажки, кинула их мужу.

Дед Платон пересчитал деньги раз, потом второй раз, потом в третий, все больше удивляясь, как это Марфа, бывшая в сильном расстройстве, принесла их в целости домой.

— Чего же орать? Корову купишь! И в город молока отнесешь, и нам будет! — сказал он.

— Корову!.. Бабья душа… — корова, — с ненавистью передразнивая мужа, повторяла Марфа. — Эх вы! Разве

вы можете понять? Степа, родной, только ты ведь понимаешь… — Ее бледное, лицо точно помолодело от волнения.

VI

Сергей, сын доктора Петра Михайловича Кравченко, проснулся в десятом часу утра. Сквозь щели в закрытых ставнях проходил свет. Сергей смотрел некоторое время на пылинки, суетившиеся в светлых плоскостях, и сказал:

— Броуновское молекулярное движение. — Потом так же громко спросил: — Будет письмо сегодня? — и ответил: — Да, сегодня будет.

Одеваясь, он вспомнил вчерашнюю встречу с теткой Анной Михайловной и дочерью ее Полей.

Высокая узкоплечая девочка, с длинными руками, длинными худыми ногами, с длинным лицом, длинной черной косой, не понравилась ему.

«Нет, не она», — подумал он, глядя, как Поля вдруг покраснела, спускаясь, с подножки вагона, стараясь оправить смявшееся платье. Он огорчился и разочаровался. Уже несколько дней он мечтал об этой встрече, представляя себе двоюродную сестру белокурой девушкой с теннисной ракеткой в руке. И вид узкоплечей девочки-подростка в больших башмаках вызвал в нем почти обиду.

«Гусенок, чертовка!» — подумал Сережа и, снисходительно обняв Полю, поцеловал ее в щеку.

Анна Михайловна, совсем не похожая на брата, маленькая, с золотым пенсне на большом горбатом носу, рассмеялась и сказала:

— С ловкостью почти военного человека.

Она пожала Сереже руку, затем обняла его и поцеловала. Брат стоял рядом с ней, высокий, рыжий, с огромными руками.

— Ты по-прежнему бактериологией увлекаешься? — спросила Анна Михайловна.

Доктор махнул рукой.

— Что ж проку из этого? В провинции нельзя заниматься наукой. Ни лаборатории, ни людей. Практикующий врач, вот я кто такой.

Сергей вспоминал обратную дорогу, встречу Анны Михайловны с матерью. Они смеялись, целовались, всплакнули, снова смеялись. С оживленными лицами до часу ночи сидели в гостиной, говорили. Все, о чем они говорили, было печально.

Гриша, старший сын Анны Михайловны, начал покашливать. Знаменитый киевский профессор Яновский советовал его отвезти в Ялту и «заливать маслом». Письма от Абрама, мужа Анны Михайловны, приходили редко. Он не жаловался, но, видимо, жилось ему плохо.

— У них скоро начнутся холода, — сказала Анна Михайловна.

— Да, приятные разговорчики, обычный российский разговорчик, — сказал отец, — тот на каторге, этот в тюрьме, те, что на свободе, живут не так, как хочется. Одним словом, российская идиллия. Абрам Бахмутский — большой души человек. Неужели в России нет ему места?

Бахмутский, — Сережа его никогда не видел, — революционер, каторжанин, два раза бежавший из Сибири. Это имя знали все знакомые и произносили его негромко, оглядываясь.

Сергей открыл ставни и зажмурился. Возле дома стояла крестьянская подвода, на ней лежала женщина, с головой, обернутой теплым платком, и смотрела огромными темными глазами. Солнце светило ярко, и солома, на которой лежала женщина, горела радостным и богатым желтым цветом. Бородатый крестьянин помог женщине сесть. Лицо больной искривилось, она заплакала быстрыми беззвучными рыданиями, какими плачут уставшие от крика грудные дети. Сергей, поглядев на лицо больной, пробормотал:

— Зачем это в такое утро! — и поспешно отвернулся.

Потом он подошел к книжной полке.

Светло-серые корешки книг издательства «Матезис», Голлеман, Оствальд, «Основы химии» Менделеева, «Жизнь растения» Тимирязева, Уэллс, стихи Некрасова. Он раскрыл свою любимую книгу английского физика Содди «Радий и его разгадка» и прочел несколько строк. Потом он принялся умываться, намылил голову, шею.

«Поступить на медицинский?» — подумал он, наклонившись над раковиной умывальника. Так он простоял несколько мгновений с закрытыми глазами, чувствуя, как мыльная пена сползала со лба на переносицу, и размышлял. «В самом деле — на медицинский?»

— Сережа, письмо вам! — крикнула над его головой Наталья.

Он сразу выпрямился, схватил письмо и, не замечая, как мыло ползет в глаза, начал разрывать конверт мокрыми, скользкими пальцами. На мгновение сердце замерло от ужаса: «Не принят!» — но тотчас радость заставила его вскрикнуть: «Да, да!»

Проректор по учебной части извещал С. П. Кравченко, что он зачислен студентом Университета святого Владимира на физико-математический факультет.

Сергей стоял перед Натальей и, подняв руку, торжественно сказал:

— Среди попранных идеалов, Наталья, и разбитых надежд, быть может, одна лишь наука, положительная наука, переступает порог столетий без колебаний и сомнений, в спокойном сознании исполненного долга в прошлом и в гордой уверенности, что ничто не в состоянии остановить ее победного шествия в будущем… Это слова Тимирязева!

Он перевел дыхание и подумал: «Валяет дурака на радостях панич!»

А Наталья, убирая комнату, рассказывала:

— Барин встал, а гости спят еще, и барыня спит. А вы знаете, кто у нас белье стирает? Мальчик, помните, шахтер когда-то приходил?

— Он белье стирает? — рассмеялся Сергей.

— Мать его.

— Конечно, помню. Я ему камень подарил замечательный… Сенька… нет, вру… Степка, вот как его звали, ну да, мы курили еще с ним.

Он сердитым голосом сказал:

— Наталья, сколько раз я вас просил не стелить мою постель, я все сам…

— Да ну вас, — махнула рукой Наталья. — Студент, а еще постель сам стелет, вас там все засмеют.

— Чудачка вы. Студенты — самый работящий и бедный народ. Вы думаете — баре?

— Да, уж бедный, — сказала Наталья.

— Студент, студент, студент физико-математического факультета. Студент, студент, студент, — повторял Сергей, глядя на себя в зеркало. — Представляете себе, Наталья, студент, а?

Он вдруг рассмеялся, точно сейчас лишь понял происшедшее.

— Иду гулять. Скажите маме, пошел гулять.

Проходя мимо кабинета отца, он постучал в дверь.

— Ну, что там? — спросил сердитый голос.

Так как в приемной сидели больные, отца неудобно было назвать «папой».

— Петр Михайлович, это я. Принят! — сказал Сергей и быстро пошел к двери.

На улице все радовало его: пыль, дым, шедший от доменных печей. Мир был объят радостным смятением.

Сергей думал, что в этом мире все суета и томление духа. Он читал в журнале «Природа» статью «Царица мира и ее тень». Ему доставляло непонятное удовольствие говорить, что «земля есть песчинка, покрытая органической плесенью, затерявшаяся в океане неизвестного». Глядя на ночное небо, он думал, что до ближайшей к земле звезды Сириус свет, мчащийся со скоростью триста тысяч километров в секунду, идет четыре года. И он знал, что есть звезды, отделенные от земли страшной бездной — в десятки тысяч световых лет. Ему нравилась книга Джека Лондона «Хмельное», где жизнерадостный могучий человек, рывший золото в Клондайке и испытавший самые чудесные приключения у берегов Соломоновых островов, говорил с тихой печалью о «белой логике», о «курносой», уничтожавшей все на земле: «Я срываю один за другим розовые лепестки иллюзий и созерцаю шею своей души, стянутую железным кольцом необходимости».

Его волновала судьба знаменитого физика Больцмана, не пожелавшего жить в мире, обреченном тепловой смерти.

Он декламировал стихи Державина:

Река времен в своем стремленье
Уносит все дела людей
И топит в пропасти забвенья
Народы, царства и царей.
А если что и остается
Чрез звуки лиры и трубы,
То вечности жерлом пожрется
И общей не уйдет судьбы!

Ему были близки муки Левина в «Анне Карениной», снедаемого тяжкими мыслями о преходящести всего земного. Он обладал превосходной памятью, много читал, и голова его была полна цитат из научных сочинений, стихов и романов, говоривших о том, что мир огромен, велик, что история рода человеческого — краткий миг между двумя ледяными валами, что космос бесконечен в пространстве и во времени, что все обречено гибели, что мечты, мысли, чувства, радости и горести людей пусты и бессмысленны в хаосе световых веков, в бесконечности времени, не имеющего начала и конца, что в черных пространствах при температуре двести семьдесят три градуса ниже нуля носится космическая пыль, следы исчезнувших планетных систем, погасших солнц, разрушенных миров, что нет цели и смысла в жизни людей.

В шестнадцать лет эти мысли овладели им с такой силой, что он перестал чистить зубы и готовить уроки. Эти мысли сделались для него источником острых мучений. Отроческое сознание, слабое и незащищенное, не запустившее корней в жизнь, не приспособленное к защите и борьбе, сразу было пленено суровыми истинами. Во время летних каникул, совершая прогулки вдоль берега реки, заросшей камышом, сидя в вечерней прохладе под ивой, окунавшей свои ветви в нежно раскрашенную закатом воду, взбираясь на холмы, поросшие молодым лесом, и глядя на белые украинские хаты, на мирный дым жилья, он страдал и ужасался.

Однажды он случайно услышал разговор родителей.

— Ничего, ничего, — сказал доктор, — период полового созревания; его грызут гормоны. Скоро все станет на свое место.

Сергею слова эти показались ужасными, циничными. Обидно, что в глубине сознания у него самого появлялись сомнения. Ведь живут люди на свете, думал иногда он, ученые, мыслители. Или это просто болезнь, корь; человек болеет и выздоравливает, а он еще не выздоровел… И откуда берется эта неразумная радость жизни, телячий восторг? Почему так трогает людское Горе? Ведь это все суета. Не все ли равно, как и когда погибнет человек, раз ему суждено погибнуть? И почему он влюбляется так легко? Вот он был три-четыре раза влюблен. Сперва в Наталью, потом в танцовщицу в летнем саду, потом в жену инженера Одарикова, пациентку отца. Нет, думал он, истина остается неизменной, она всегда верна — и для юноши и для старика. Ее уже знали древние, и такой же ее знают новые века. А путает людей жизненный инстинкт, мутный животный инстинкт, ничего общего с разумом не имеющий.

Но сейчас он шел вниз по улице, почти бежал. Его гнала радость. Он прошел через мост и поднялся на холм, недалеко от городских боен. Унылая картина открылась перед ним. Степь, то черная, то коричневая, плоская, тяжелая, скучная… По ней шли, шаркая лаптями, шахтеры. Вдали поднимались отвалы породы, безобразившие и без того безобразную землю. Низкое кирпичное здание бойни казалось таким темным и мрачным, словно оно было вымазано кровью, запекшейся и побуревшей на солнце и ветру. И всюду по степи видны были земляные домики, шахтерские каютки, ямы, вырытые в глинистой земле и покрытые гнилыми, старыми досками, обрывками толя и кусками ржавой жести. Женщины, точно пещерные жительницы далеких эпох, казалось, выползали из самой земли и снова скрывались в ней, занятые простыми делами: варкой обеда на песках, сложенных из нескольких кирпичей, либо стиркой. А над всей южной частью неба клубился серый дым завода, тяжелый, мрачный, как грозовая туча.

«Россия, вот она!» — подумал Сергей и остановился, охваченный внезапными, дотоле неведомыми ему мыслями. Вот она, его родина. На этой земле он родился, на ней проживет он свою жизнь, на ней он и умрет. Но как жить? Этот вопрос важней и страшней другого, давно уже решенного и все же занимавшего все его мысли, — вопроса о неизбежности смерти…

Россия! Сколько раз Сергей повторял это слово и сколько раз слышал его. «Только в России возможны такие вещи», «русские порядки», «русская темнота», «российская идиллия», «Россия отстала на триста лет».

Отец по вечерам рассказывает, как обманывают в конторе изувеченных рабочих, как завод, получающий колоссальные барыши, мошеннически не платит жалких двухрублевых пенсий старухам вдовам. А частый гость отца, земский врач Татаринов, перебивая, рассказывает о разоренной, голодной деревне, о бабах, гибнущих от родильной горячки, о пьянстве, пожарах, о всеобщем озлоблении.

Назад Дальше