Однако, несмотря на скуку, Школа мисс Хейл стала для меня чем-то вроде убежища от той тьмы, в которую все больше погружалась моя мать. Теперь, вместо того чтобы пить чай с Энни в детской, я должна была пить чай с маменькой в столовой и силиться поддерживать беседу, главным образом пересказывая то, что узнала в этот день в школе. А потом мы обычно сидели в гостиной, маменька машинально что-то подшивала или просто бездумно смотрела на огонь в камине, а я тоже теребила какое-нибудь свое шитье, прислушиваясь к тяжеловесному тиканью каминных часов и отсчитывая каждые четверть часа до того времени, пока можно будет улечься в постель в своей комнатке на чердаке и читать до тех пор, пока не почувствую, что могу загасить свечу и заснуть.
На второй год в Школе мисс Хейл я получила приз за декламацию – книгу «Мифы Древней Греции» с замечательными картинками. Мифы, которые мне понравились более всего, были историями о Тесее и Ариадне, Орфее и Эвридике и особенно – о Персефоне в подземном царстве. Все, что касалось подземного царства, совершенно меня зачаровывало. Я тогда представляла себе, что оно находится прямо под полом кухни и что я отыскала бы ступени, туда ведущие, если бы у меня достало сил поднять одну из каменных плит пола. У меня была морская раковина, в которой я могла слышать шум моря, – этот шум всегда меня успокаивал; я читала эту свою книгу, вглядывалась в картинки и слушала шум моря, придумывая свою собственную историю Персефоны в Аиде. Шесть гранатовых зернышек казались мне не таким уж страшным прегрешением; позже я узнала от папеньки, что на самом деле это была история о смене времен года, что зернышки ждали под землей прихода весны, – один умный человек из Кембриджа так все это объяснил; но это объяснение показалось мне скучным, успевшим набить оскомину и лишившим эту историю всякого интереса. Перевозчик Шарон, и Цербер с его тремя головами, и царь Аид с его волшебным шлемом, в котором он мог бывать в верхнем мире, оставаясь невидимым, – все это куда-то исчезало после такого объяснения. Я спросила у папеньки, так же ли тот умный человек думает об истории Эвридики, но умный человек, как видно, еще не решил, как надо об этом думать.
Странным образом души умерших никак не присутствовали в этом моем подземном царстве. Оно было загадочным местом туннелей и тайн, темным и мрачным и тем не менее почему-то пленительным, где я могла бы совершенно свободно странствовать, если бы только нашла туда вход. Однажды мне приснилась пещера, где я обнаружила искусной резьбы сундук, полный золота, серебра и драгоценных камней, из которого, как только его откроешь, лился яркий свет, и этот сундук стал частью моего воображаемого подземного царства вместе с его противоположностью – простым деревянным ящиком, который поначалу казался пустым, но, пока вы в него глядели, в нем, словно холодный черный туман, начинала подниматься тьма, и она переливалась через края ящика, проливаясь на каменистый пол пещеры. В этом царстве были Асфодельные поля: это звучало красиво и печально, они, словно ковром, были покрыты прекрасными цветами глубокого пурпурного цвета, а когда вам надоедали туннели, вы могли подняться к елисейским полям, где всегда сияет солнце и не перестает звучать музыка.
Однако дома моя умершая сестричка всегда была с нами. Маменька превратила в святилище комнату Элмы – небольшое помещение, дверь в которое открывалась из комнаты маменьки; все здесь сохранялось так, будто Элма может вновь появиться здесь в любую минуту: простынка отвернута, любимая тряпичная кукла Элмы – у подушки, ночная сорочка лежит наготове, на комоде у зеркала – букетик цветов в вазочке. Дверь в комнату всегда открыта, но никому не разрешается туда входить; маменька сама вытирает там пыль и натирает воском мебель и пол. Это очень устраивает Вайолет, потому что она ужасно ленива и терпеть не может подниматься по лестницам.
Вайолет спала в чердачной комнате напротив моей, и я порой слышала, как она отдувается и ворчит, поднимаясь к себе по вечерам. Теперь мне кажется странным, что она оставалась у нас так долго, ведь в нашем доме так много лестниц, что трудно было попасть куда-нибудь, не взбираясь хотя бы на два пролета. Кроме Вайолет, у нас была только миссис Гривз, кухарка, которая жила исключительно в подвале. Миссис Гривз была вдова, седоволосая, полная и краснолицая, как Вайолет, но, если Вайолет вся колыхалась, как бланманже, увязанное в тряпицу, миссис Гривз была круглая и твердая, словно кубышка. Хотя на кухне было только одно закопченное окно, выходившее в приямок ниже уровня улицы, кухня была самым светлым и теплым местом в нашем доме, потому что миссис Гривз зажигала газовый светильник так ярко, как только он мог гореть, а зимой набивала плиту углем так, что можно было видеть, как бьется красное мерцание в щелках вокруг дверцы. Это миссис Гривз отдавала Вайолет распоряжения, которые та выполняла медленно и неохотно, но тем не менее выполняла. Прачечной в доме не было, стирать белье отсылали прачке.
Кроме комнатки Элмы, к хозяйственным делам дома маменька никакого интереса не проявляла, как, впрочем, и ни к чему другому, и я подозреваю, что папенька либо не знал, сколько должны стоить газ и уголь, либо его это не волновало, – лишь бы не нарушалось спокойствие его существования. Миссис Гривз спала в маленькой комнатке за кладовой, окно которой выходило в сырой и темный, с высоким забором двор. Столовая и гостиная располагались на первом этаже, а второй этаж был целиком в распоряжении папеньки, с библиотекой в передней части дома, с его кабинетом посредине и спальней за ними, а ванная была на площадке, с тем чтобы папеньке не нужно было никуда подниматься, во всяком случае я никогда не видела, чтобы такое с ним случалось. Комнаты маменьки и Элмы располагались этажом выше, рядом с комнатой, в которой раньше жила Энни, а над ними уже был чердак. Окно моей комнаты выходило на восток, и часто в зимние дни, по воскресеньям, я забиралась в постель, чтобы согреться, и, пытаясь затеряться в море черепичных крыш и дочерна потемневшего кирпича, простирающемся далеко, до огромного купола собора Св. Павла, думала о том, как живется людям там, за этими бесконечными стенами.
Мне всегда нравилась миссис Гривз, но до тех пор, пока у меня была Энни, говорившая миссис Гривз о том, что мне нужно, я стеснялась произносить что-либо, кроме «да», «нет» или «спасибо». И довольно долго после того, как Энни нас покинула, я слишком по ней скучала, чтобы пытаться завязать дружбу с миссис Гривз. Но месяц тянулся за месяцем, и меня все больше стало тянуть к свету и теплу кухни, особенно по субботам, когда у Вайолет был выходной день. Сначала я просто сидела на табурете и наблюдала; мало-помалу я начала помогать миссис Гривз и вскоре стала довольно умело чистить картофель, месить обычное тесто и раскатывать сдобное для булочек. Иногда мне даже дозволялось чистить серебро, что было огромным удовольствием. Все это в целом заставляло меня думать, что жизнь служанки гораздо предпочтительнее жизни дамы.
– Думаю, я хотела бы стать кухаркой, когда вырасту, – как-то зимним днем сказала я миссис Гривз.
Дождь лил весь день напролет, и сквозь тихое урчание плиты я слышала, как журчит вода в стоке под окошком.
– Ну, я вижу, с чего тебе такое могло на ум прийти, – ответила она. – Только ведь в большинстве мест все совсем не так, как тут. Знаешь, сколько бедняг-служанок дрожат с холоду в темноте, после того как они днем до кости себе кожу на руках работой сотрут, потому как хозяйки жалеют им свечи огарок да уголька немного, а про газ, как у нас тут, я уж и говорить не стану. А ты у нас будешь леди, со своим домом, и слуги у тебя свои будут, и муж, и детки, за которыми смотреть надо; уж тогда-то ты не захочешь картоху чистить, поверь ты мне!
– У меня никогда не будет детей! – заявила я пылко. – Потому что кто-то из них может умереть, и тогда я стану как маменька и никогда больше не буду счастлива.
Миссис Гривз печально глядела на меня: раньше я никогда не говорила столь открыто о тяжком недуге моей матери.
– В ирландских деревнях, мисс, люди про таких, как твоя матушка, говорят, что они «не в себе».
Я смотрела на нее, ожидая продолжения.
– Ну, это-то, конечно, только их воображение, так это понимать надо, однако они говорят, когда кто-то стаёт… вот таким, значит феи ее унесли и одну из своих на ее месте оставили.
– А феи когда-нибудь обратно их приносят?
– Да, деточка моя… Я ведь, ты знаешь, двух сыновей потеряла, думала, у меня сердце разорвется; я и сейчас об них тоскую, да только знаю, им там хорошо, наверху. А у меня ведь другие еще были, об них думать надо… – Она, смешавшись, замолкла.
– Откуда же вы можете знать, что им хорошо на Небе? – спросила я. – Потому что Библия нам про это говорит?
– Ну да, мисс, это конечно, а еще… они сами мне про это говорят.
– Но как же это они говорят вам? Что, их привидения с вами разговаривают?
– Нет, не привидения, мисс, а дух каждого мальчика. Через миссис Чиверс – она ведь, как это люди называют, спирит-медиум. Ты знаешь, что это такое?
Я сказала ей, что не знаю, и она объяснила мне, поначалу довольно нерешительно, кое-что про спиритизм и рассказала, что состоит в Обществе, которое собирается два раза в неделю в комнате на Саутгемптон-Роу, а еще рассказала про сеансы и про то, что духи ушедших могут посещать нас, являясь с Небес (а некоторые люди называют Небеса Страной вечного лета), чтобы поговорить через медиума с теми, кого любили.
– Тогда я должна сказать маменьке про миссис Чиверс, – заявила я, – чтобы она могла поговорить с духом Элмы и снова стать счастливой.
– Нет, мисс, этого делать никак нельзя; во всяком случае нельзя говорить ей, что это я тебе рассказала, а то ведь я и место могу потерять. Как мы слыхали, папаша твой спиритизма на дух не принимает. Да к миссис Чиверс дамы не ходят, только кухарки да служанки вроде меня и Вайолет.
– Тогда значит, дамам не разрешается быть спиритами?
– Не в том дело, мисс, просто у них свои собрания бывают, у тех, кто верит. Я слыхала, есть Общество для дам и джентльменов на Лэмбз-Кондуит-стрит, только помни, не я про это тебе говорила.
Я собралась было рассказать об этом маменьке в тот же вечер, но порыв угас, как это всегда бывало, перед лицом ее ледяного безразличия; кроме того, я побоялась навлечь неприятности на миссис Гривз. Так что на следующее утро, за завтраком, я спросила у папеньки, что такое спиритизм, объяснив, что слышала, как кто-то упомянул об этом в школе. Теперь я считалась достаточно взрослой, чтобы завтракать в столовой при условии, что не буду разговаривать, когда папенька читает свой «Таймс»; маменька не завтракала с нами с тех пор, как доктор Уорбёртон прописал ей более сильное снотворное.
– Древний предрассудок в современном одеянии, – ответил он и с неодобрительно громким шуршанием развернул газету; я впервые увидела, что он близок к тому, чтобы позволить себе рассердиться.
К этому времени я уже начала подозревать, что папенька не верит в Бога. Он не стал возражать, когда я перестала посещать церковь после того, как нас покинула Энни, а потом, довольно скоро, я выяснила, что книга, которую он так долго пишет, называется «Рациональные основания морали». Целью книги, насколько я могла понять из отрывочных замечаний, которые он ронял время от времени, было доказать, что следует вести себя хорошо, даже если не веришь, что будешь вечно мучиться в геенне огненной, если станешь плохо себя вести; я часто задавалась вопросом, зачем нужно доказывать что-то настолько самоочевидное в целой книге, но никогда не осмеливалась спросить об этом вслух. А когда в следующий раз я снова попыталась расспросить миссис Гривз о спиритизме, она сменила тему так же, как делала Энни, когда я заговаривала о найденышах. Но мысль, что духи умерших существуют вокруг нас, отделенные лишь тончайшей вуалью, стала частью моей тайной мифологии вместе с богами и богинями подземного царства.
Я оставалась в школе мисс Хейл почти до шестнадцати лет; я росла и взрослела в полной заброшенности, в ожидании чего-то – сама не зная чего. Я была вольна читать что хочу, гулять где хочу, но в то же время чувствовала, что никто не огорчится, если я вдруг исчезну с лица земли. Моя свобода отделяла меня от других девочек в школе, и, поскольку я не могла приглашать их к себе домой, меня тоже приглашали очень редко. Настроение маменьки не улучшалось; если оно и менялось, то можно сказать, что с годами она становилась все безутешнее, все летаргичнее, с трудом перемещалась по дому, из которого вообще перестала выходить даже для того, чтобы навестить могилку Элмы. Казалось, ее медленно сокрушает непосильная тяжесть. И все же я не была несчастлива, кроме тех вечеров, когда считала себя обязанной сидеть с маменькой в гостиной; иногда я думала, испытывая тяжкое чувство вины, что, видимо, становлюсь жесткой и бесчувственной.
За несколько месяцев до того, как я ушла из школы мисс Хейл, Вайолет наконец-то предупредила, что уходит от нас, и – по рекомендации миссис Гривз – ее сменила Летти, быстрая умная девушка, чуть старше меня самой. Мать Летти умерла, когда девочке было двенадцать лет, и она с тех самых пор была в услужении. Хотя Летти говорила как жительница Лондона, от отца она унаследовала ирландскую и испанскую кровь: у нее была смуглая кожа и очень темные глаза, большие, с тяжелыми веками и длинными загнутыми ресницами. Ее длинные пальцы загрубели и покрылись мозолями от многих лет мытья, чистки и уборки, хотя она каждый день оттирала их пемзой. Летти понравилась мне с первого взгляда, и я часто помогала ей вытирать пыль и полировать мебель, просто чтобы был предлог с ней поговорить. Днем по субботам она встречалась с подругами – в большинстве своем тоже служившими, как и она, в домах в окрестностях Холборна и Черкенуэлла – в Сент-Джордж-Гарденз, и они вместе ходили на экскурсии; я так часто жалела, что не могу быть с ними!
Так и шла моя жизнь своим, лишенным цели путем, пока однажды, за завтраком, без малейшего предупреждения мой отец не объявил, что он нас покидает.
– Тебе давно пора покончить со школой, – сообщил он мне или, скорее, своей тарелке, так как он избегал моего взгляда, пока говорил мне об этом. – Ты уже достаточно взрослая, чтобы вести дом своей матушки, а мне необходимы тишина и покой, пока я не закончу мою книгу. Поэтому я уезжаю к Гонории, моей сестре, в Кембридж. Я подписал все необходимые бумаги, чтобы ты могла получать в банке денежное содержание, достаточное для того, чтобы вести дом, как он ведется сейчас, а также обеспечил тебе подписку в Библиотеку Мьюди, хотя многие из моих книг останутся здесь, ибо я забираю только свою рабочую библиотеку.
Из этого я поняла, что он никогда сюда не вернется: ведь я столько раз просила его о такой подписке, а он всегда отвечал, что мы не можем себе этого позволить.
– Но, папенька, – сказала я, – я ведь и так уже веду дом для вас (он давал мне деньги на ведение хозяйства каждый четверг, утром, вот уже год или даже больше), и как может ваша жизнь в Кембридже быть спокойнее, чем здесь?
Стеклышки его пенсне ярко блеснули.
– Я уверен, ты прекрасно понимаешь, чтó я имею в виду, – ответил он. – И я не думаю, что от дальнейшей дискуссии может быть какая-то польза. Я во многом позволял тебе поступать по-своему, Констанс, и ты будь добра позволить мне поступать так же. Я уже сообщил мисс Хейл, что ты покинешь школу в конце этого семестра; сегодня она будет об этом с тобой говорить.
Он аккуратно сложил газету, поднялся из-за стола и ушел, прежде чем я успела спросить его, сказал ли он об этом маменьке.
День прошел словно в каком-то ступоре; я помню, как мисс Хейл – очень маленькая и такая полная, что она походила на медицинбол с ножками, – вызвала меня к себе в кабинет, но не могу припомнить ни одного слова из того, что она мне говорила. И только когда я вернулась перед вечером домой и услышала приглушенные звуки рыданий, доносившиеся из комнаты маменьки, ужас моего положения обрушился на меня со всей силой. Я, казалось, целую вечность простояла на лестничной площадке, изо всех сил желая, чтобы рыдания умолкли, прежде чем прокралась в свою комнату.