Настроение у Бернарда внезапно поменялось. Он резко развернулся ко мне.
— Ну что, я так понимаю, что тебе очень хочется все знать! — крикнул он. — И вот что я тебе скажу. Моя жена могла интересоваться поэтической истиной, истиной духовной или даже своей личной истиной, но ей никакого дела не было до истины,до фактов, до той самой истины, которую два разных человека могут признать таковой независимо друг от друга. Она выстраивала системы, выдумывала мифы. А потом выстраивала факты в соответствии с ними. Бога ради, забудь ты про секс. Вот тебе тема: как люди, подобные Джун, подгоняют факты под собственные идеи, вместо того чтобы делать наоборот. Почему люди занимаются этим? Почему они до сих пор продолжают этим заниматься?
Ответ был очевиден, но я как-то все не решался произнести его вслух — и тут мы дошли до края толпы. Две-три тысячи человек собрались для того, чтобы увидеть, как Стену разрушат в самом важном, символически значимом месте. Возле трехметровых бетонных блоков, которые перегораживали подход к Воротам, стояла цепочка молодых и явно нервничающих восточногерманских солдат, лицом на запад. Табельные револьверы были при них, но кобура висела подальше от глаз, за спиной. Перед шеренгой прохаживался взад-вперед офицер, курил и посматривал на толпу. За спиной у солдат высился ярко освещенный облупленный фасад Бранденбургских ворот с еле-еле колышущимся на ветру флагом Германской Демократической Республики. Толпу сдерживали барьеры, а гул возмущения, судя по всему, был адресован западноберлинской полиции, которая уже начала перегораживать своими микроавтобусами подступы к бетонному ограждению. В тот самый момент, как мы подошли, кто-то бросил в одного из солдат полную пивную банку. Она пролетела высоко и быстро, оставляя за собой пенный след, тут же выхваченный из темноты бьющими поверх голов телевизионными прожекторами, и, когда она прошла над головой молодого солдата, из толпы тут же раздались возмущенные крики и призывы по-немецки не допустить насилия. Голоса звучали несколько необычно, и тут до меня дошло, что десятки людей сидят на деревьях.
Протиснуться в первые ряды нам особого труда не составило. Толпа там оказалась куда более цивилизованной и разношерстной, чем я себе представлял. Маленькие дети сидели на плечах у родителей, и оттуда им все было видно ничуть не хуже, чем Бернарду. Двое студентов продавали мороженое и воздушные шарики. Старик в черных очках и с белой тростью стоял, задрав подбородок, и слушал. Вокруг него зияло обширное пустое пространство. Когда мы подошли к барьеру, Бернард указал мне на западноберлинского полицейского офицера, который разговаривал с восточногерманским армейским офицером.
— Обсуждают, как им контролировать толпу. Полпути к объединению уже пройдено.
После недавней вспышки манера держаться у Бернарда сделалась несколько отстраненной. Он оглядывался вокруг с невозмутимым, едва ли не царственным видом, который плохо вязался с утренним возбужденным состоянием. Должно быть, и событие это, и все эти люди обладали для него своеобразным очарованием, но до определенного предела. Через полчаса стало ясно, что ничего такого, что удовлетворило бы толпу, здесь не произойдет. Не было видно ни кранов, которые смогли бы оторвать от земли пару участков Стены, ни тяжелой техники, которая сдвинула бы с места бетонные блоки. Но Бернард уходить не хотел. Так что мы остались стоять и мерзнуть дальше. Толпа — существо медлительное и недалекое, и ума у нее куда меньше, чем у любого из составляющих ее людей. Эта конкретная толпа приготовилась простоять здесь всю ночь, терпеливо, как сторожевой пес, в ожидании события, которое, как всем нам было совершенно ясно, не произойдет. Во мне начало подниматься чувство раздражения. Повсюду в городе шел праздник; здесь же, кроме тупого терпения толпы и сенаторского спокойствия Бернарда, смотреть было не на что. Прошел еще час, прежде чем мне удалось уговорить его пройтись пешком до блокпоста «Чарли».
Мы двинулись по тропинке вдоль Стены; цветистые граффити на ее поверхности в свете фонарей казались черно-белыми. Справа виднелись заброшенные здания и пустыри с мотками проволоки, горами мусора и разросшимся за лето бурьяном.
На языке у меня давно вертелся вопрос, и сдерживаться мне больше не хотелось.
— Ты ведь десять лет оставался в партии. Для этого тебе наверняка пришлось не раз и не два подгонять под идею факты.
Мне хотелось вывести его из этого самодовольного спокойствия. Но в ответ он всего лишь пожал плечами, поглубже закутался в пальто и сказал:
— Ну да, конечно.
Он остановился в узком проходе между Стеной и каким-то заброшенным зданием, пропуская вперед шумную компанию американских студентов.
— Как там звучит эта цитата из Исайи Берлина, которую не вспоминал только ленивый, особенно в последнее время, — насчет фатального свойства утопий. Он пишет: «Если мне точно известно, как привести человечество к миру, справедливости, счастью и безграничному созиданию, есть ли цена, которая покажется слишком высокой? Для того чтобы сделать этот омлет, я должен иметь право разбить столько яиц, сколько сочту нужным». Обладая тем знанием, которое у меня есть, я попросту не исполню собственного долга, если не смирюсь с мыслью о том, что здесь и сейчас может возникнуть необходимость принести в жертву тысячи людей, дабы обеспечить вечное счастье миллионов. В те времена мы формулировали эту мысль совсем иначе, но общее направление подхвачено верно. Если ты игнорировал или переформатировал пару неудобных фактов ради того, чтобы сохранить единство партии, какое это имело значение по сравнению с потоками лжи, которыми обливала нас капиталистическая пропагандистская машина, как мы ее тогда называли? Так что ты впрягаешься в работу на общее благо, а вода вокруг тебя поднимается все выше. Мы с Джун вступили в партию довольно поздно, и с самого начала воды уже было по колено. Новости, которых мы не хотели слышать, все равно просачивались. Показательные процессы и чистки тридцатых годов, насильственная коллективизация, массовые депортации, трудовые лагеря, цензура, ложь, гонения, геноцид… В конце концов противоречия становятся слишком вопиющими, и ты ломаешься. Но гораздо позже, чем следовало бы. Я положил билет на стол в пятьдесят шестом, чуть было не сделал этого в пятьдесят третьем, а должен был бы положить его в сорок восьмом. Но ты продолжаешь упорствовать. Ты думаешь: сами по себе идеи хороши, вот только у руля стоят не те люди, но ведь это не навсегда. К тому же проделана такая большая работа, не пропадать же ей даром. Ты говоришь себе: никто не обещал нам легкой жизни, практика пока еще не успела прийти в соответствие с теорией, на это требуется время. Ты убеждаешь себя в том, что идет «холодная война» и большая часть этих слухов — клевета. И разве можешь ты так жестоко ошибаться, разве может ошибаться такое количество умных, смелых, самоотверженных людей? Не будь у меня научной подготовки, я, наверное, цеплялся бы за все это еще дольше. Именно лабораторная работа демонстрирует со всей наглядностью, насколько это просто: подгонять результат под теорию. Это в нашей природе — желания наши сплошь пронизывают нашу систему восприятия. Хорошо поставленный эксперимент обычно спасает от этой напасти, вот только этот эксперимент уже давно вышел из-под контроля. Фантазия и реальность тянули меня в разные стороны. Венгрия была последней каплей. Я сломался.
Он помолчал немного, а потом заметил спокойно:
— В этом и состоит разница между Джун и мной. Она вышла из партии за много лет до меня, но так и не сломалась, так и не научилась отделять фантазию от реальности. Просто сменила одну утопию на другую. Политик она или проповедник — не важно, главное — фанатичная вера в идею…
Вот так оно и вышло, что в конце концов контроль над собой потерял именно я. Мы проходили мимо участка Стены и прилегающей пустоши, до сих пор известной как Потсдамерплац, проталкиваясь между группами людей, собравшихся у ступеней смотровой площадки и у киоска с сувенирами в ожидании хоть каких-то событий. Больше всего вывела меня из равновесия даже не столько откровенная несправедливость сказанного Бернардом, сколько отчаянно вспыхнувшее раздражение на трудности человеческой коммуникации, — и передо мою возник образ повернутых друг к другу зеркал, лежащих в постели вместо любовников, с уходящей в бесконечность последовательностью постепенно бледнеющих подобий истины, вплоть до полного ее претворения в ложь. Я резко развернулся к Бернарду и нечаянно выбил запястьем из руки у стоящего рядом человека что-то мягкое и теплое. Сосиску в булочке. Но я был слишком возбужден, чтобы извиниться перед ним. Люди на Потсдамерплац соскучились по зрелищам; как только я начал кричать, все головы повернулись в нашу сторону и вокруг нас начал выстраиваться круг.
— Херня полная, Бернард! Хуже того, злонамеренная! Ты лжец!
— Мальчик мой…
— Ты же никогда не слушал того, что она тебе говорила. И она тоже не слушала. Вы обвиняете друг друга в одном и том же. И фанатиком она была ничуть не в большей степени, чем ты. Два идиота! И каждый пытается взвалить на другого собственное чувство вины.
Я услышал, как у меня за спиной мою последнюю фразу торопливым шепотом переводят на немецкий. Бернард попытался вывести меня за пределы круга. Но я был настолько зол, что с места двигаться отказался напрочь.
— Она говорила мне, что любила тебя всегда. И ты говоришь то же самое. Какого черта вы потратили столько времени, и чужого тоже, и ваши дети…
Именно это последнее, незаконченное обвинение вывело Бернарда из состояния замешательства. Он стиснул губы так, что рот превратился в прямую линию, и сделал шаг назад. Неожиданно весь мой гнев куда-то улетучился, и место его занял неизбежный приступ раскаяния; кто сей выскочка, который пытается на тонах, мягко говоря, повышенных что-то объяснить этому достойному джентльмену относительно брака, возраст которого вполне сопоставим с его собственным возрастом? Толпа утратила к нам интерес и понемногу начала перетекать обратно в очередь за модельками часовых башен и за открытками с изображением нейтральной зоны или пустых песчаных пляжей контрольно-следовой полосы.
Мы двинулись дальше. Я еще не настолько пришел в себя, чтобы извиниться за вспышку. Единственное, на что я был пока способен, это понизить до минимума тон и хотя бы по видимости сохранять здравость мысли. Шли мы бок о бок, быстрее, чем раньше. О том, что и у Бернарда в душе бушует ураган, свидетельствовало выражение его лица — или, вернее, отсутствие всякого выражения.
Я сказал:
— Она не просто перескакивала с одной пригрезившейся ей утопии на другую. Она искала. Она не пыталась делать вид, что знает ответы на все вопросы. Это был поиск, приключение, которого она искренне желала бы любому человеку, хотя и не пыталась ничего никому навязывать. Да и возможностей у нее таких не было. Она же не инквизицию пыталась учредить. К догматике, к организованным формам религии у нее интереса не было. Картинка, которую нарисовал Исайя Берлин, в данном случае не имеет отношения к делу. Не было такой цели, ради которой она стала бы жертвовать другими людьми. Никаких яиц она разбивать…
Перспектива хорошего спора оживила Бернарда. Он встрепенулся, и я сразу же почувствовал, что меня простили.
— Ты неправ, мальчик мой, совершенно неправ. Назови это хоть поиском, хоть приключением, обвинения в абсолютизме это с нее не снимает. Ты мог быть либо с ней вместе, делать то же самое, что делает она, либо — нет тебя. Ей хотелось медитировать, изучать мистические тексты и все такое, и ничего дурного в этом нет, вот только это не для меня. Я предпочел вступить в лейбористскую партию. А этого она перенести не могла никак. И в конечном счете настояла на том, что жить мы будем раздельно. Я как раз и был одним из тех яиц. Были и другие — дети, например.
Пока Бернард говорил, я пытался понять, чем, собственно, я в данный момент занят: пытаюсь примирить его с покойной женой?
Так что сразу после того, как он договорил последнюю фразу, я дал понять, что полностью с ним согласен, поднял руки ладонями вперед и сказал:
— Слушай, а чего тебе больше всего не хватало, когда она умерла?
Мы дошли до одного из тех мест у Стены, где прихоть картографа или какой-нибудь давно забытый приступ политического упрямства вызвали к жизни внезапный спазм, изгиб прямой линии, при том, что буквально через несколько метров стена возвращалась к прежнему своему течению. В непосредственной близости от этого места стояла пустая дозорная вышка. Не говоря ни слова, Бернард начал карабкаться вверх по лестнице, и я за ним следом. Взобравшись наверх, он указал на что-то рукой:
— Смотри.
Вышка напротив, как и следовало ожидать, тоже пустовала, а внизу, в свете люминесцентных прожекторов, на расчерченном граблями песке, под которым скрывались мины противопехотные и мины-ловушки, а также автоматические спуски для пулеметных турелей, десятки кроликов беззаботно перескакивали от одного клочка зелени к другому.
— Ну, хоть кому-то это пошло на пользу.
— Их счастливые времена скоро кончатся.
Какое-то время мы постояли молча. Смотрели мы вдоль Стены, которая, собственно, представляла собой две параллельных стены, разнесенных в этой точке примерно метров на сто пятьдесят. Я ни разу еще не был на границе ночью и, глядя вниз на этот широкий коридор, на проволоку, песок, подсобную дорогу и симметричные линии фонарей, поражался его незамутненной ясности, его невинному бесстыдству. Как правило, государственная система всеми силами старается скрывать свою жестокую, нечеловеческую сущность, здесь же она была явлена с рекламной прямотой и светилась едва ли не ярче, чем неоновые огни на Куфюрстендамм.
— Утопия.
Бернард вздохнул и, видимо, собрался было что-то ответить, но тут до нас донеслись людские голоса и смех сразу с нескольких сторон. Наблюдательная вышка заходила ходуном: люди двинулись вверх по деревянной лестнице. Наше уединение оказалось чистой воды случайностью, прорехой в толпе. Буквально через несколько секунд рядом с нами толпилось еще человек пятнадцать, щелкая фотоаппаратами и возбужденно переговариваясь по-немецки, по-японски и по-датски. Мы протиснулись вниз по лестнице, навстречу восходящему потоку, и пошли дальше.
Я решил, что Бернард забыл о моем вопросе или решил на него не отвечать, но, когда дорожка вышла к ступенькам старого здания Рейхстага, он сказал:
— Больше всего мне недостает ее серьезного отношения к жизни. Она была одной из немногих знакомых мне людей, которые собственную жизнь воспринимали как некий проект, предприятие, что-то такое, что нужно взять под контроль и направить, ну, скажем, к пониманию, к мудрости — если воспользоваться ее собственной терминологией. Большинство из нас планы строят в отношении денег, карьеры, детей и так далее. Джун же пыталась понять — бог знает — себя саму, экзистенцию, «творение». И ее раздражало, что все мы просто плывем по течению, пассивно принимая то, что с нами происходит, «как сомнамбулы» — ее слова. Той чуши, которой она забивала себе голову, я терпеть не мог, но я был просто влюблен в ее серьезное отношение к жизни.
Мы подошли к краю большого котлована, двадцатиметровой траншеи, окруженной грудами земли. Бернард остановился и добавил:
— Долгие годы мы с ней либо воевали, либо попросту игнорировали друг друга, однако ты прав, она меня любила, и если взглянуть на это с твоей точки зрения…
Он сделал жест в сторону траншеи.
— Я об этом читал. Здесь когда-то была штаб-квартира гестапо. А теперь вот копают, изучают прошлое. Я не знаю, каким образом человек моего поколения должен реагировать на такие вещи — преступления гестапо, нейтрализованные археологией.
Теперь я заметил, что траншея выкопана вдоль чего-то, похожего на тюремный коридор, в который выходили двери из выложенных белым кафелем камер, — мы стояли как раз над ними. В каждой из них едва-едва мог поместиться один заключенный, и в каждой в стену были вмонтированы два железных кольца. В дальней части пустыря стояло невысокое здание, музей.
Бернард сказал:
— Они раскопают ноготь, выдернутый у какого-нибудь несчастного, вычистят его и поместят в снабженный ярлычком стеклянный ящик. А в километре отсюда штази сейчас тоже наверняка чистят свои собственные камеры.
В голосе его всплеснула такая горечь, что я обернулся и посмотрел на него. Он прислонился всем телом к металлической опоре фонаря. Выглядел он усталым и исхудавшим; если снять пальто, как раз и останется — столб. Он провел на ногах уже почти три часа, а теперь его сушило остаточное чувство гнева — от войны, которую как очевидцы теперь могут вспомнить только люди старые и слабые.
— Тебе бы передохнуть не мешало, — сказал я. — Тут неподалеку есть кафе, как раз возле блокпоста «Чарли».