Черные собаки [= Черные псы] - Макьюэн Иэн Расселл 4 стр.


Я воспринял это как триумф правильно выбранной тактики: умело скрыв собственное раздражение, она выиграла партию. Но дело тут вовсе не в тактике, объяснила она мне, когда я попытался поздравить ее с победой, дело в складе ума, который она давным-давно позаимствовала из «Пути Дао» Лао Цзы. Эту книгу она время от времени рекомендовала и мне, хотя всякий раз, как я пытался сунуть в нее нос, тамошние напыщенные парадоксы неизменно вызывали во мне чувство раздражения: чтобы достичь цели, иди в противоположную сторону.

В тот раз она раскрыла свой собственный экземпляр и зачитала вслух:

— «Вне состязания и преодоления ведет Небесный путь».

Я сказал:

— Ничего другого я и не ожидал.

— Иди ты. Вот лучше послушай: «Из двух сторон, взявшихся за оружие, победу одержит та, что скорбит».

— Джун, чем больше ты читаешь, тем меньше я понимаю.

— Неплохо. Я еще сделаю из тебя философа.

Когда она удостоверилась, что я принес именно то, что она заказывала, я разложил по местам все покупки, кроме чернил, которые она держала на тумбочке. Тяжелая перьевая ручка, серовато-белая бумага для ксерокса и черные чернила были единственным напоминанием о ее былых буднях. Все остальное — ее изысканные лакомства, ее одежда — хранилось в специально отведенных местах, вне поля зрения. Кабинет в ее bergerie с видом на запад, на долину, уходящую к Сан-Прива, был в пять раз больше нынешней комнаты и с трудом вмещал все ее бумаги и книги, а кроме того, огромная кухня, где с потолочных балок свисают jambons de montagne, на каменном полу стоят оплетенные бутыли с оливковым маслом, а в буфетах время от времени устраивают гнезда скорпионы; гостиная, занявшая все пространство бывшего овечьего загона, в котором как-то раз после охоты на вепря собралось до сотни местных жителей; ее спальня с кроватью на четырех опорах и с французскими витражными окнами и гостевые спальни, по которым с годами расползлись, растеклись, разбежались ее вещи; комната, где она готовила гербарии; в саду с оливковыми и абрикосовыми деревьями сторожка, где она держала садовый инвентарь, а рядом похожий на миниатюрную голубятню курятник — и все это сжалось, усохло до размеров одного-единственного книжного шкафа, высокого комода с одеждой, которую она не носила, сундука, куда никто не имел права заглядывать, и крохотного холодильника.

Распаковывая фрукты, моя их над раковиной и укладывая их вместе с шоколадом в холодильник, отыскивая место, единственновозможное место для кофе, я передал приветы от детей и вкратце пересказал то, что просила сообщить Дженни. Джун поинтересовалась, как там Бернард, но его я не видел со времени моего последнего визита к ней. Она наспех пригладила волосы и поудобнее подоткнула под себя подушки. Вернувшись к стулу у изголовья кровати, я снова обнаружил перед собой на тумбочке все ту же фотографию в рамке. Я бы, наверное, тоже влюбился в эту круглолицую красавицу с восторженной улыбкой и уставшими от жесткой укладки волосами, положившую руку на бицепс своего возлюбленного. Общая атмосфера невинности сообщает этому кадру особенное очарование, и невинность эта связана даже не столько с девушкой или с парой, сколько с самой тогдашней эпохой; даже размытые очертания головы и плеча удачно вписавшегося в кадр прохожего буквально лучатся невинностью и неведением, как и круглые лягушачьи глаза седана, припаркованного на первозданно пустынной улице. Невиннейшие времена! Десятки миллионов погибших, Европа лежит в руинах, о концентрационных лагерях до сих пор пишут в газетах в разделах новостей: они еще не успели стать общим местом наших рассуждений о врожденной порочности рода людского. Иллюзию невинности создает сам этот кадр. Ирония застывшего на полуслове рассказа заставляет персонажей забыть о том, что со временем они изменятся и умрут. Ключ к их невинности — в отсутствии будущего. Пятьдесят лет спустя мы взираем на них с божественным правом знать, что было дальше — на ком они поженились, кому и когда суждено умереть, — ни на секунду не задумываясь о том, кто и когда в один прекрасный день будет держать в руках наши собственные фотографии.

Джун перехватила мой взгляд. И, почувствовав себя откровенным мошенником, я потянулся за блокнотом и ручкой. Как и следовало ожидать, ей хотелось, чтобы результатом наших с ней трудов стала биография, и поначалу намерения у меня были точно такие же. Но как только я действительно взялся за работу, текст начал приобретать совершенно иную форму — не биографии и даже не мемуаров в более широком смысле слова, но скорее эссе, выстроенного вокруг биографического сюжета; она останется в центре повествования, но книга будет не о ней.

В прошлый раз отправной точкой для нас послужил именно этот снимок. Она смотрела на меня, смотрела, как я разглядываю фотографию, и ждала, когда я начну. Она сидела, подпирая голову рукой, указательный палец лишний раз подчеркивал долгую изогнутую линию подбородка. Вопрос, который мне действительно хотелось ей задать, формулировался следующим образом: как ты умудрилась из этого лица вырастить вот это, как тебе удалось добиться столь ошеломляющего эффекта — или жизнь сама постаралась за тебя? Господи, как же ты изменилась!

Вместо этого я сказал, не отрывая глаз от снимка:

— Жизнь Бернарда производит впечатление поступательно развивающегося сюжета, от стадии к стадии, тогда как твоя напоминает скорее этакий долгий процесс перерождения…

К несчастью, Джун сочла, что вопрос касается не ее, а Бернарда.

— Знаешь, о чем ему очень хотелось поговорить, когда он сюда приезжал месяц назад? О еврокоммунизме! За неделю до этого он встречался с какой-то итальянской делегацией. Жирные ублюдки в дорогих костюмах, которые угощаются за счет других людей. Он сказал, что настрой у него оптимистический! — Она кивнула в сторону фотографии. — Его ведь и вправду буквально распирало от энтузиазма. Совсем как нас обоих в те далекие времена. Так что поступательно развивающийся сюжет — это слишком лестное для него определение. Скорее полный застой. Стагнация.

Она прекрасно понимала, что передергивает. Бернард вышел из партии уже много лет назад, он был членом парламента от лейбористов, он вращался в высших политических кругах, он всеми силами отстаивал либеральные традиции, входил в правительственные комитеты по средствам массовой коммуникации, по экологии, по борьбе с порнографией. Что действительно вызывало резкое неприятие со стороны Джун, так это его рационализм. Но в эти проблемы я сейчас вдаваться не имел никакого желания. Я хотел, чтобы она ответила на мой вопрос, тот самый, что я так и не решился задать вслух. Я сделал вид, что согласен с ней.

— Да, трудно представить, чтобы тебя нынешнюю подобные вещи приводили в экстаз.

Она откинула голову назад и закрыла глаза — поза долгой раздумчивости. Мы уже не раз и не два говорили об этом: о том, как и почему Джун резко изменила стиль жизни. И всякий раз картина получалась несколько иная.

— Ну что, поехали? Все лето 1938 года я провела в гостях у одной семьи во Франции, неподалеку от Дижона. Веришь или нет, но бизнес у них и впрямь был связан с горчицей. Они научили меня готовить и убедили в том, что на всей планете нет места прекраснее, чем Франция. Юношеская убежденность, с которой я до сей поры так и не смогла расстаться. Вернулась я к самому своему дню рождения, мне исполнилось восемнадцать лет, и в подарок я получила велосипед, новенький, красоты немыслимой. Велосипедные клубы тогда еще не успели выйти из моды, и я тоже вступила в один такой, в Социалистический клуб велосипедистов Амершема. Очень может быть, что мне просто захотелось шокировать моих чопорных родителей, хотя, собственно, никаких возражений на сей счет с их стороны я не помню. По выходным мы, человек двадцать, давили педали по дорогам Чилтерн-Хилз или катили себе вниз под горку, к Тейму и Оксфорду. У нашего клуба были контакты с другими клубами, а те, в свою очередь, — некоторые из них — были связаны с коммунистической партией. Не знаю, стоял ли за всем этим какой-то особый план, заговор, нужно, чтобы кто-нибудь провел исследование на эту тему. Но в конечном счете как-то так само собой получилось, что эти клубы стали вербовочными пунктами, которые обеспечивали партию свежими кадрами. Никто и никогда не вел со мной пропагандистской работы. Никто не стоял за спиной и не нашептывал на ухо. Я просто оказалась в хорошей компании, где люди были веселые и умные, а разговоры можешь сам себе представить — о том, что у нас в Англии не так, о страданиях и несправедливости, о том, как все это можно исправить и как в Советском Союзе сумели решить эту задачу. Что делает Сталин, что говорил Ленин, что написали Маркс и Энгельс. А еще там ходили всякие слухи. Кто уже состоит членом партии, кто успел побывать в Москве, каково это, когда вступишь в ряды, кто из наших знакомых уже об этом подумывает и так далее.

А болтали мы об этом весело и непринужденно, покуда колесили по проселкам, или ели сэндвичи на живописных тамошних холмах, или останавливались в каком-нибудь деревенском пабе, чтобы выпить снаружи, под тентом, свои полпинты шэнди. И с самого начала партия и ее высокие идеалы, все эти заклинания насчет общественной собственности на средства производства, исторической миссии пролетариата, неминуемого отмирания всего, что неминуемо должно отмереть, и так далее и тому подобное было для меня неотъемлемо от буковых лесов, пшеничных полей, солнечного света и плавного движения вниз по склонам холмов, по проселочным дорогам, как по туннелям, прорытым сквозь лето. Коммунизм, страстная любовь к природе, ну и, конечно, интерес к паре симпатичных пареньков в шортах — все смешалось воедино, и смесь, понятное дело, вышла более чем возбуждающая.

Пока я записывал, мне пришла в голову не слишком благородная мысль: а не используют ли меня сейчас в качестве некоего проводника, медиума, посредством которого Джун пытается придать своей жизни окончательную завершенность? И мысль эта помогла мне избавиться от неудобного ощущения, что биографии, на которую она рассчитывает, в конечном счете не выйдет.

Джун продолжала. Эту часть повествования она явно успела обдумать от и до.

— С этого все и началось. Через восемь лет я окончательно вступила в партию. И как только это произошло, тут все и кончилось — то есть это было началом конца.

— Дольмен.

— Так точно.

Только что мы перескочили через восемь лет, через всю войну, с тридцать восьмого по сорок шестой. Обычное дело в наших с ней разговорах.

На обратном пути через Францию, ближе к концу их медового месяца, Бернард и Джун отправились в долгую пешеходную прогулку через сухое известняковое плато под названием Косс-де-Ларзак. Они наткнулись на древний погребальный комплекс, известный как дольмен де ля Прюнаред, в паре миль от деревни, где собирались остановиться на ночлег. Дольмен стоит на холме, у самого края глубокой долины реки Вис, и ближе к вечеру молодая пара просидела там пару часов, глядя на север, в сторону Севеннских гор, и обсуждая будущее. С тех пор мы все там побывали в разное время. В 1971-м Дженни встречалась там с местным пареньком, дезертировавшим из французской армии. В середине восьмидесятых мы с Бернардом и детьми устроили там пикник. Однажды мы отправились туда вдвоем с Дженни, чтобы разрешить кое-какие супружеские проблемы. Да и в одиночестве посидеть у дольмена тоже бывает очень неплохо. Это место давно уже стало чем-то вроде семейной реликвии. Обычно дольмен представляет собой изъеденную временем каменную плиту, водруженную на две вертикально стоящие каменные плиты, так что получается нечто напоминающее массивный каменный стол. На здешних плато подобных памятников немало, но только один из них — дольмен.

— О чем вы говорили?

Она раздраженно взмахнула рукой:

— Не перебивай меня. У меня была какая-то мысль, которая должна была связать все воедино. Ах да, вспомнила. Говоря об этом велосипедном клубе, следует учесть, что коммунизм и моя любовь к природе были в те времена неразрывны. Я думаю, их можно провести по ведомству тех романтических, идеалистических чувств, которые все мы испытываем в этом возрасте. И вот я оказалась во Франции, и пейзаж здесь совсем другой, по-своему куда более прекрасный, чем в Чилтернских холмах, более величественный, дикий, даже немного пугающий. Я была рядом с любимым, мы наперебой твердили о том, как собираемся внести свой вклад в переустройство мира, и путь наш лежал к дому, где жить мы станем вместе. Я даже, помнится, подумала, что еще никогда в жизни не была так счастлива. Вот о чем я!

Но, знаешь, что-то все-таки было не так, словно тень залегла. Пока мы там сидели, а солнце спускалось все ниже и свет становился поистине волшебным, я все думала: а ведь я совсем не хочу возвращаться домой, я, наверное, хотела бы остаться здесь. И чем больше я смотрела через долину, через Косс-де-Бланда, в сторону гор, тем отчетливее осознавалось очевидное, что по сравнению с древностью, красотой и мощью этих гор политика — это такая мелочь! Человечество появилось на свет совсем недавно. Вселенной нет дела до судеб пролетариата! И тут я испугалась. Всю свою недолгую взрослую жизнь я цеплялась за политику — она дала мне друзей, мужа, смысл жизни. Я так хотела вернуться в Англию, и вдруг на тебе — сижу здесь и чувствую, что лучше бы мне остаться здесь, в этих негостеприимных и диких местах.

А Бернард все говорил и говорил, и я, конечно, тоже принимала в этом разговоре участие. Но душа у меня была не на месте. А что, если ни то ни другое вовсе не мое — ни политика, ни эта пустошь? А что, если единственное, что мне по-настоящему нужно, это уютный дом и ребенок, о котором я могла бы заботиться? Я тогда совсем запуталась.

— И ты…

— Я еще не закончила. Было еще кое-что. Хоть мне и досаждали беспокойные мысли, но там, на дольмене, я действительнобыла счастлива. Ничего мне было не нужно, хотелось только сидеть молча и смотреть, как багровеют горы, дышать этим шелковистым вечерним воздухом и знать, что Бернард делает все то же самое, чувствует все то же самое. Но тут была еще одна сложность. Ни тебе тишины, ни покоя. Мы очень переживали — и подумать только, из-за чего! — из-за предательства реформистски ориентированных социал-демократов, из-за тяжелых условий жизни городских низов — из-за людей, которых мы в глаза не видели и которым при всем желании в данный момент ничем не могли бы помочь. Жизнь каждого из нас достигла кульминационной точки — это святилище пятитысячелетней давности, наша любовь, игра закатных лучей, колоссальное пространство, лежащее перед нами, — а мы оказались не в состоянии этого понять и оценить. Мы не смогли освободить себя для настоящего и вместо этого думали о том, как освободить других людей. Нам хотелось думать о том, как они страдают. Их беды служили нам ширмой, за которой не будет видно наших собственных бед. А главная наша беда заключалась в том, что мы не могли со спокойной совестью принять все то простое и хорошее, что давала нам жизнь, и радоваться. Политика, идеалистическая политика, озабочена только будущим. Я потратила целую жизнь на то, чтобы понять, что в тот самый момент, когда ты целиком и полностью погружаешься в настоящее, ты обретаешь беспредельное пространство, бесконечное время, если угодно, Бога.

Она увлеклась и ушла в сторону от основной своей темы. Ей хотелось говорить не о Боге, а о Бернарде. Она спохватилась:

— Бернарду кажется, что уделять слишком много внимания настоящему — значит потакать собственным слабостям. Чушь собачья. Сидел он хоть раз в тишине и покое, думал о своей жизни, о том, какое влияние она оказала на жизнь Дженни? Или о том, почему он не способен жить один и вынужден держать при себе эту женщину, эту так называемую экономку? Он сам для себя совершенно непроницаем. У него есть факты и цифры, есть телефон, который трезвонит с утра до вечера, он вечно летит куда-то, потому что у него назначена встреча, или заседание, или еще что-нибудь в этом роде. Ему не знакомо чувство трепетного восторга перед красотой бытия. Он не умеет и не может молчать и потому ничего и ни о чем не знает. Я ответила на твой вопрос: как может человек, настолько востребованный, пребывать в состоянии стагнации? Ведь он скользит по поверхности, мелет целыми днями напролет чушь насчет того, как все было бы здорово, если бы все расставить по своим местам, а сам так и не научился ничему действительно важному, понимаешь?

Она устала и откинулась на подушки, запрокинув вверх свое длинное лицо. Дышала она глубоко и ровно. Мы уже несколько раз говорили о том вечере у дольмена, как правило, в качестве прелюдии к поворотным событиям следующего дня. Она злилась и от осознания того, что я это вижу, злилась еще сильнее. Она потеряла контроль над собой. Она знала, что нарисованная ею только что картина жизни Бернарда — выступления на телевидении, публичные дискуссии на радио, обычная жизнь активно действующего политика — запоздала на десять лет. Имя Бернарда Тремейна давно уже было не на слуху. Он сидел дома и тихо работал над книгой. Теперь ему звонили разве что родственники да горстка старых друзей. Одна из его соседок приходила на три часа в день, чтобы прибраться в квартире и приготовить еду. Жалко было смотреть, как Джун к ней ревнует. Те идеи, на которых Джун выстроила всю свою жизнь, служили мерилом расстояния между ней и Бернардом, и если идеи эти вдохновлялись поиском истины, то частью этой истины была горечь от разочарования в любви. Сколь многое способны выдать неясности и преувеличения!

Назад Дальше