Черные собаки [= Черные псы] - Макьюэн Иэн Расселл 5 стр.


Впрочем, ни раздражения, ни неприязни это у меня не вызвало, и мне захотелось сказать ей об этом. Наоборот, я как-то вдруг проникся к ней. Возбужденное состояние Джун успокаивало меня, сообщало уверенность в том, что человеческие отношения, сколь угодно сложные и запутанные, продолжают оставаться значимыми, что былая жизнь и былые горести никуда не уходят и что до самого конца черта не будет подведена, не придет пора холодного, как могила, отчуждения.

Я предложил сделать ей чаю, и она изъявила согласие, чуть оторвав от простыни палец. Я пошел к раковине, чтобы набрать воды в чайник. Дождь за окном прекратился, но ветер не стих, и крохотная старушка в бледно-голубом кардигане шла через лужайку, опираясь на раму-ходунок. Казалось, вот сейчас налетит очередной порыв ветра, чуть более сильный, чем прежде, и ее унесет прочь. Она добралась до притулившейся у стены клумбы и опустилась на колени перед своей рамой, как перед алтарем. Встав на колени, она отодвинула раму в сторону и достала из одного кармана кардигана чайную ложечку, а из другого — горсть луковиц. Она принялась ковырять ложкой лунки и вдавливать в них луковицы. Еще несколько лет назад я бы не увидел в том, что она делает, ровным счетом никакого смысла — в ее-то возрасте! — я бы понаблюдал за этой сценой и прочел ее как наглядную иллюстрацию к тезису о тщете человеческого существования. Теперь же я просто стоял и смотрел.

Я вернулся с чашками к изголовью кровати. Джун села и принялась беззвучно прихлебывать обжигающе горячий чай. Как-то раз она сказала мне, что этой манере ее научила в школе наставница по этикету. Она ушла в свои мысли и на разговор сейчас явно настроена не была. Я открыл блокнот со скорописью и принялся подправлять значки то там, то здесь, чтобы потом они читались легче. Потом мне пришла в голову мысль, что в следующий раз, как я окажусь во Франции, нужно будет непременно сходить к дольмену. Можно будет начать маршрут от bergerie,подняться на плато по Па де ль'Азе и идти дальше на север часа три или четыре — ранней весной, когда цветут полевые цветы и целые луговины сплошь усеяны дикими орхидеями, красота в тех местах неописуемая. Я посижу на камне, посмотрю на знакомый вид и подумаю, что и как делать дальше.

Веки у нее начали подрагивать, и я взял у нее из рук чашку и блюдце и поставил их на тумбочку ровно за секунду до того, как она уснула. Она уверяла, что причиной этих внезапных провалов в небытие служит вовсе не усталость. Они были частью общего болезненного состояния, неврологической дисфункцией, результатом несбалансированного выброса допамина. По ее словам, эти нарколептические состояния накатывали на нее внезапно, и сопротивляться им не было никакой возможности. Как будто набрасывают на голову одеяло, сказала она мне как-то раз, но когда я передал эти слова ее лечащему врачу, он пристально посмотрел на меня и едва заметно покачал головой, причем сам этот жест был как предположение, что я нарочно ей подыгрываю.

— Она больна, — сказал он, — и очень устала.

Ее дыхание выровнялось, превратившись в цепочку ровных неглубоких вдохов и выдохов, морщинистое дерево на лбу слегка разгладилось, утратив часть прихотливых ответвлений, как будто пришла зима и оголила ветви. Ее пустая чашка отчасти заслонила от меня фотографию. Какие все-таки перемены случаются с людьми! Я был еще достаточно молод и еще мог удивляться им. Там, на карточке, не исчерченная знаками кожа, хорошенькая округлая головка на фоне Бернардова плеча. Я знал их только в этой, поздней стадии их жизни, но тем не менее испытывал нечто вроде ностальгии по той далекой и недолгой эпохе, когда Бернард и Джун были вместе безоглядно и безо всяких сложностей. Пока не настала осень. Общее ощущение невинности, исходящее от этого снимка, отчасти объяснялось этим обстоятельством — их неведением относительно того, какой долгий срок им придется провести в этом странном состоянии, когда один без другого не может, но не может при этом скрыть и своего раздражения на его счет. Джун раздражала кошмарная духовная бедность Бернарда и «врожденная неспособность серьезно относиться к жизни», его зашоренный рационализм, его тупая убежденность в том, что «противу всякой очевидности» разумная социальная инженерия способна избавить человечество ото всех его бед, от предрасположенности к насилию. Бернарда раздражал предательский отказ Джун от социальной ответственности, ее «эгоистический фатализм» и «безграничное легковерие». Какие страдания причинял ему растущий год от года список того, во что верила Джун: в единорогов, лесных духов, ангелов, медиумов, в самолечение, коллективное бессознательное, в «Христа внутри нас».

Однажды я спросил Бернарда об их первой встрече с Джун, которая произошла еще во время войны. Что в ней его привлекло? Он не помнил никакой первой встречи. В начале 1944 года он постепенно начал замечать, что раз или два в неделю в его офис в Сенат-хаусе заходит молодая женщина, чтобы сдать переведенную с французского документацию и забрать очередную порцию работы. В отделе Бернарда читать по-французски могли все, да и материалы, которыми она занималась, особой важностью не отличались. Он не видел в ней никакой пользы, а потому и не замечал. Ее попросту не существовало. Потом он услышал, как кто-то назвал ее красивой, и в следующий раз пригляделся попристальнее. Он начал ощущать разочарование в те дни, когда она не появлялась, и испытывать совершенно идиотское счастливое чувство, когда появлялась. Затеяв с ней наконец какой-то не слишком складный, через пень-колоду, разговор на общие темы, он обнаружил, что ему с ней легко. Он был заранее убежден, что красивая женщина не станет болтать о пустяках с долговязым и лопоухим молодым человеком вроде него. Но на поверку оказалось, что он ей как будто даже нравится. Они пообедали вместе в кафе Джо Лайонза на Стрэнде, где его нервическое состояние вылилось в чересчур громогласные рассуждения о социализме и о насекомых — он был энтомолог-любитель. Потом он поразил своих коллег, уломав ее сходить с ним на вечерний сеанс — да нет, что это был за фильм, он не помнит — в кинотеатр на Хеймаркете, где набрался смелости ее поцеловать — сперва в тыльную сторону ладони, этакой пародией на старомодный любовный роман, потом в щеку, а потом и в губы, по нарастающей, в головокружительной прогрессии. И весь этот процесс, от незначащей беседы до целомудренных поцелуев, уложился менее чем в четыре недели.

А вот что помнила Джун: она работала переводчиком-синхронистом и время от времени переводила кое-какую официальную документацию, и вот как-то раз, унылым зимним днем, после обеда, она зашла по делу в Сенат-хаус. Дверь в офис, соседний с тем, куда она направлялась, была открыта; проходя мимо, она туда заглянула и увидела сухопарого молодого человека с довольно необычным лицом, который неловко раскорячился на деревянном стуле, положив ноги на стол и углубившись в книгу, на вид чрезвычайно серьезную. Он поднял голову, на секунду встретился с ней взглядом и вернулся к прерванному чтению, тут же о ней забыв. Она помешкала у его двери, сколько позволяли приличия — буквально несколько секунд, — и глядела на него жадно, не отрываясь, делая при этом вид, будто пытается что-то отыскать в желтом конверте из плотной бумаги. К большей части тех молодых людей, с которыми ей до сей поры доводилось встречаться, она заставляла себя относиться с симпатией. Этот же понравился ей с первого взгляда. Он был «в ее вкусе» — теперь она смогла наконец до конца прочувствовать смысл этой фразы, неизменно вызывавшей в ней ранее смутное раздражение. Он явно был умен — в этом отделе других не держали, — а еще ей понравилась его угловатая великанская фигура, его большое доброе лицо и тот возмутительный факт, что он посмотрел на нее и не заметил. Очень немногие мужчины были на такое способны.

Она изобретала предлоги, чтобы зайти к нему в офис. Она вызывалась доставить бумаги, которые должны были доставлять другие девушки из ее отдела. Чтобы хоть как-то там задержаться, а также по той причине, что Бернард никак не желал смотреть в ее сторону, ей пришлось закрутить флирт с одним из его коллег, унылым молодым человеком родом из Йоркшира, с прыщавым лицом и высоким голосом. Однажды она нарочно налетела на стол Бернарда, чтобы разлить его чай. Он нахмурился и, не отрываясь от книги, промокнул лужицу носовым платком. Она приносила ему пакеты, адресованные другим людям. Он вежливо указывал ей на допущенную ошибку. Йоркширец написал ей письмо, этакий вопль одинокой страдающей души. Он не надеется, что она выйдет за него замуж, гласило его послание, хотя возможности подобной и не исключает. Но он надеется, что они станут самыми близкими друзьями, насколько это вообще возможно, как брат и сестра. Она поняла, что действовать нужно без промедления.

Тот день, когда она собралась с духом и вошла в офис с твердым намерением заставить Бернарда вывести ее куда-нибудь пообедать, совпал с днем, когда он решил получше к ней присмотреться. Его взгляд был настолько откровенным, настолько бесхитростно хищным, что, подойдя к его столу, она едва не упала в обморок. В углу скалился во весь рот и переминался с пяток на носки ее несостоявшийся брат. Джун положила пакет и удрала. Но теперь она была уверена в том, что заполучила своего мужчину; теперь стоило ей войти в комнату, и челюсть у Бернарда принималась ходить ходуном, пока он пытался придумать тему для разговора. И потребовалось разве что чуть-чуть подтолкнуть его в нужном направлении, чтобы ланч у Джо Лайонза наконец состоялся.

Мне представляется довольно странным, что они никогда не пытались сопоставить воспоминания о тех самых первых днях. Джун наверняка получила бы от несовпадений массу удовольствия. Они в полной мере подтвердили бы ее позднейшие предвзятые суждения о Бернарде: он не дает себе труда лишний раз задуматься, он даже понятия не имеет о тонких материях, что составляют истинную суть той самой реальности, которую он, по его мнению, понимает и контролирует от и до. Тем не менее сообщать версию Бернарда Джун и версию Джун — Бернарду я не собирался. Я пользовался доверием обеих сторон, но две эти линии намеревался вести по раздельности, и это было скорее мое решение, нежели их собственное. Ни тот ни другой так до конца и не поверили в мою полную беспристрастность, и в ходе наших бесед я то и дело ловил своего визави на том, что он пытается использовать меня в качестве средства доставки — эмоций ли, посланий. Джун очень хотелось бы, чтобы я хотя бы пару раз от души прошелся по Бернарду — по его видению мира, ни больше ни меньше, по его легкомысленной жизни, сплошь состоящей из выступлений по радио и приходящих экономок. Бернард был бы не против, если бы я передал Джун не только чисто иллюзорное представление о том, что и без нее он прекрасно себя чувствует, но и то, насколько он, несмотря на ее очевидное безумие, к ней привязан, тем самым избавив его от очередного визита к ней или по крайней мере подготовив для этого почву. Едва увидав меня, каждый из них пытался выудить, выманить нужную информацию, подбрасывая мне провокационные утверждения, кое-как замаскированные под вопросы. Бернард: «Врачи до сих пор держат ее на успокоительных? Она опять трещала обо мне без умолку? Как тебе кажется, ее ненависть ко мне — это навсегда?» И Джун: «Он что-нибудь говорил о миссис Биггз (то есть об экономке)? А с мыслью о самоубийстве он уже перестал носиться?»

Я был уклончив. Ни ту ни другую сторону утешить мне было решительно нечем; кроме того, они могли легко созвониться или даже встретиться в любое время, стоило только захотеть. Подобно молодым, лопающимся от нелепой гордыни любовникам, они держали себя в ежовых рукавицах, свято веря, что тот, кто первым снимет трубку, распишется в слабости, в достойной презрения эмоциональной зависимости от другого.

Джун вынырнула из пятиминутного забытья и увидела перед собой лысеющего мужчину с мрачным выражением лица и с блокнотом на коленях. Где она? Кто этот человек? Что ему нужно? Это паническое, до ужаса в расширившихся зрачках, удивление передалось и мне, сковав меня по рукам и ногам, и я не сразу нашелся, что сказать, чем ее успокоить, а когда нашелся, запутался в первых же двух словах. Но прежде чем я успел справиться с замешательством, причинно-следственные связи уже восстановились у нее в голове, она вспомнила свою историю и своего зятя, который пришел эту историю записать.

Она откашлялась.

— На чем я остановилась?

Мы оба знали, что она только что заглянула в пропасть, в исполненную бессмысленности бездну, где вещи лишены имен и связей, и что это напугало ее. Напугало нас обоих. Признаться себе в этом мы не решались, или, скорее, я не решался, покуда не признается она.

Теперь она вспомнила, на чем остановилась, вспомнила, что будет дальше. Но в ходе той скоротечной психической драмы, которая сопутствовала ее пробуждению, я поймал себя на том, что готовлюсь к встрече с неизбежным и ненужным напоминанием про «следующий день». Мне бы хотелось отвлечь ее, переключить на что-нибудь другое. Про «следующий день» мы говорили уже раз шесть, не меньше. Это была часть семейного фольклора, история, отполированная до блеска, которую не столько помнили, сколько повторяли наизусть, как заученную в детстве молитву. Много лет назад я услышал ее в Польше, едва познакомившись с Дженни. Я много раз слышал ее от Бернарда, которого в самом строгом смысле слова даже свидетелем назвать было нельзя. Эту историю едва ли не по ролям разыгрывали на Рождество и на других семейных празднествах. С точки зрения Джун, она должна была стать ключевым эпизодом всей книги, так же как это произошло и в ее собственной жизни — определяющим, поворотным моментом, явлением новой истины, в свете которой ей пришлось пересмотреть все прежние суждения и планы. Это была история, где буквальное соответствие реальным событиям представлялось куда менее важным, чем та функция, которую она выполняла сама по себе. Это был миф, опиравшийся на реальные факты, и от того еще более властный. Джун убедила себя в том, что «следующий день» объясняет все на свете: почему она вышла из партии, почему их с Бернардом отношения разладились навсегда, почему она пересмотрела собственные взгляды, рационалистические и материалистические, почему она прожила жизнь именно так, а не иначе, именно там, где жила, и мыслить начала совершенно иначе, чем прежде.

Я в семье был человеком сторонним, и, с одной стороны, меня легко было ввести в заблуждение, а с другой — я сохранял скептическую трезвость мысли. Поворотные моменты суть изобретения повествователей и драматургов, механизм, необходимый в тех случаях, когда жизнь сводится к сюжету и понимается через него, когда из последовательности событий нужно дистиллировать мораль, когда публику нужно распустить по домам с ощущением чего-то незабываемого — дабы отметить свершившийся внутренний рост. Увидев свет, момент истины, поворотный пункт, мы с готовностью заимствуем все необходимое у Голливуда или у Библии, пытаясь задним числом создать ощущение перегруженной культурной памяти. «Черные собаки» Джун. Сидя здесь, у ее изголовья, с блокнотом на коленях, имея уникальную возможность заглянуть в открывшийся ей вакуум, разделить ее чувство головокружения, я счел этих полумифических тварей слишком удобными для поставленной цели. Очередная рецитация знаменитого семейного анекдота прошла бы чересчур гладко.

Должно быть, погрузившись в сон, она немного сползла с подушки. Она предприняла попытку подняться повыше, но запястья у нее были слишком слабые, а рукам в постели не на что было как следует опереться. Я собрался встать и помочь ей, но она с ворчанием отмахнулась от меня, перекатилась на бок, лицом ко мне, и подперла голову свернутым углом подушки.

Я начал понемногу. Не гадко ли это с моей стороны? Мысль эта не давала мне покоя — но я уже начал.

— А не кажется тебе, что мир может оказаться вполне в состоянии примирить твой способ видеть вещи и то, как смотрит на них Бернард? Что плохого в том, что в то время, как некоторые из нас заняты самосовершенствованием, другие занимаются обустройством этого мира? Цивилизация обязана своим рождением на свет тяге к многообразию — разве не так?

Последний, чисто риторический вопрос добил Джун окончательно. Маска серьезной сосредоточенности исчезла с ее лица, и она расхохоталась. Лежать она уже просто не могла. Она снова попыталась устроиться повыше, на сей раз успешно, роняя фразу за фразой в перерывах между приступами смеха.

— Джереми, голубчик, ты меня когда-нибудь просто уморишь. Надо же удумать этакую чушь! Тебе слишком сильно хочется быть хорошим и чтобы все тебя любили и любили друг друга… Ну, слава богу!

Ей наконец-то удалось сесть прямо. Туго обтянутые кожей руки, руки садовника, сцеплены вместе поверх простыни; она смотрит на меня с едва заметной улыбкой. Или — с материнским состраданием?

Назад Дальше