Черные собаки [= Черные псы] - Макьюэн Иэн Расселл 7 стр.


Главное, что я поняла в то утро, после дольмена, так это что смелости, физической смелости, мне хватает и что я вполне могу сама за себя постоять. Весьма немаловажное открытие для женщины — по крайней мере, в те времена. Возможно, открытие это стало еще и роковым, несчастливым. Сейчас я уже не уверена, что мне следовалосамой решать свои проблемы. Прочее рассказать куда труднее, в особенности скептику вроде тебя.

Я попытался было возразить, но она от меня попросту отмахнулась.

— В любом случае мы к этому еще вернемся. Что-то я слишком устала. Тебе скоро придется уйти. И к тому сну я тоже еще вернусь. Хочется быть уверенной, что ты все правильно понял.

Она помешкала, собираясь с силами для последнего на сегодняшний день монолога.

— Я понимаю, почему всем кажется, что я слишком раздула всю эту историю — юная девица, которая шла по дорожке, и ее напугали две псины. Но ведь когда-нибудь придет пора подводить итог прожитой жизни. И тогда ты либо придешь к выводу, что ты слишком стар и ленив для того, чтобы над этим думать, или же сделаешь то же самое, что и я: выделишь одно конкретное событие, отыщешь в чем-то вполне объяснимом и заурядном суть всего того, что в противном случае просто канет в Лету, — конфликт, смену точки отсчета, новое понимание происходящего. Я вовсе не пытаюсь утверждать, что эти твари только на вид казались обыкновенными собаками. Что бы там ни говорил Бернард, в действительности я не верю в то, что они были слугами дьявола, адскими псами или знамением Божьим, — или во что там еще я верю, с точки зрения всей этой публики. В следующий раз, как увидишься с ним, заставь его рассказать тебе о том, что наговорил нам про этих собак мэр Сан-Мориса. Он вспомнит. Мы тогда весь вечер просидели на веранде в «Отель де Тильёль». Я вовсе не пыталась мифологизировать этих животных. Я их использовала. Они дали мне ключик к свободе. Я кое-что открыла с их помощью.

Ее рука дернулась над простыней в мою сторону. А я так и не смог себя заставить потянуться навстречу и взять ее за руку. Помешал некий смутный журналистский импульс, довольно странное чувство отстраненности. Пока она говорила, а я продолжал выписывать в блокноте летящие арабески скорописи, я чувствовал себя невесомым, пустым и легким, словно подвешенным в полной неопределенности меж двух возможных точек зрения — обыденной и глубинной, не понимая, которую из них я в данный момент воспринимаю. Я дернулся и скорчился над блокнотом, стараясь не встретиться с ней взглядом.

— Я столкнулась со злом лицом к лицу и открыла для себя Бога. Я называю это своим открытием, хотя, конечно, ничего нового в нем нет, да и не мое оно. Каждый человек делает его самостоятельно. И чтобы описать его, люди пользуются самыми разными языками. Мне кажется, в начале каждой из великих мировых религий стоит вполне конкретный человек, который вступил во внутреннюю связь с духовной реальностью, а потом попытался сделать так, чтобы знание это не умерло вместе с ним. Большая часть этого знания гибнет, растворяясь в канонах, ритуалах и жажде власти. Все религии таковы. Хотя, в конечном счете, если ты сумел ухватить истину у самых корней, какая разница, какими словами ты ее опишешь — о том, что внутри нас сокрыт бездонный источник, возможность высшего бытия, благодать…

Я уже слышал все это прежде в том или ином виде от склонного к духовным исканиям директора школы, от священника-расстриги, от старой подружки, только что вернувшейся из Индии, от калифорнийских профессионалов и обкуренных хиппи.

Она заметила, что я начал ерзать на стуле, но от темы уходить не собиралась.

— Назови это Богом или Духом любви, Мировой Душой, Христом или законами природы. В тот день я увидела — и потом видела еще не раз и не два — яркую цветную ауру вокруг собственного тела. Впрочем, видимость происходящего значения не имеет. Важно обрести связь с центром, с внутренним бытием, а затем ее расширить и укрепить. А потом вынести ее во внешний мир, к другим людям. Целительная сила любви…

Воспоминание о том, что произошло после этого, до сих пор причиняет мне боль. Я ничего не мог с собой поделать, чувство неловкости было уже слишком сильным. Я просто уже не мог больше это вынести. Вероятно, годы одиночества как раз и оказались той питательной почвой, что вскормила во мне скептицизм — защиту от подобного рода страстных призывов к любви, к самосовершенствованию, к тому, чтобы прорвать закоснелую оболочку эгоистических чувств и увидеть, как она растворится в теплом молоке вселенской любви и благодати. Меня от таких разговоров неизменно бросает в краску. И стоит только кому-то начать при мне такой разговор, я бегу от него как черт от ладана. Я ничего подобного не вижу, ни во что подобное не верю.

Пробормотав что-то невнятное насчет того, что у меня затекла нога, я встал, но сделал это слишком поспешно. Стул качнулся назад и с гулким стуком ударился о комод. Испугался я один. И принялся извиняться. А она лежала и смотрела на меня с легкой удивленной полуулыбкой на лице.

Она сказала:

— Да нет, я все понимаю. Слова тут бездейственны, да и я устала. Может быть, в следующий раз мне и удастся объяснить тебе, что я имела в виду. В следующий раз…

Бороться с моим неверием здесь и сейчас у нее просто не было сил. День близился к вечеру.

Я еще раз попытался извиниться за бестактность, но она перебила меня. Она говорила как ни в чем не бывало, но за вежливой манерой вполне могла скрываться обида:

— Тебя не затруднит сполоснуть перед уходом чашки? Спасибо тебе, Джереми.

Стоя спиной к ней возле раковины, я слышал, как она вздохнула, поудобнее устраиваясь на кровати. За окном ветер по-прежнему трепал ветви каштанов. Я вдруг почувствовал внезапный прилив радости оттого, что скоро вернусь в свой привычный мир, вместе с западным ветром перенесусь обратно в Лондон, в мое настоящее, подальше от ее прошлого. Вытирая досуха чашечки и блюдца и расставляя их на полке, я попытался измыслить какое-нибудь более подходящее оправдание моему неподобающему жесту. Душа, жизнь после смерти, вселенная, полная смыслов. Может быть, потому я и шарахаюсь от такого рода вещей, что от них за версту веет радостным чувством успокоения и комфорта; вера и своекорыстие — близнецы-братья. Но разве можно ей сказать такое?

Когда я обернулся, глаза у нее уже были закрыты и дышала она ровно и часто.

Но она не спала. Когда я подошел к кровати, чтобы взять сумку, она прошептала, не открывая глаз:

— Я хотела еще раз поговорить о том сне.

Он уже был у меня в блокноте, этот короткий, повторяющийся от раза к разу сон, который донимал ее вот уже сорок лет кряду: две собаки бегут вниз по тропинке в ущелье. За той, что побольше, тянется кровавый след, отчетливо различимый на белых камнях. Джун знает, что мэр близлежащей деревушки не отправлял людей с ружьями, чтобы пристрелить этих собак. Они спускаются в тенистую ложбину под высокими скалами, потом в заросли кустарника и выныривают с противоположной стороны. Она видит их снова, уже на противоположной стороне Горж де Вис — они бегут в сторону гор. И несмотря на то что они от нее далеко, именно в этот момент ее и охватывает приступ страха: она понимает, что они еще вернутся.

Я заверил ее:

— Я уже успел его записать.

— Не забывай, что он всегда начинается, когда я еще не совсем уснула. Я вижу их воочию,Джереми.

— Не забуду.

Она кивнула, по-прежнему не открывая глаз.

— Ты сможешь сам отсюда выбраться?

Можно считать это шуткой, слабой попыткой иронии. Я наклонился, поцеловал ее в щеку и прошептал на ухо:

— Я думаю, справлюсь.

Потом я тихо пересек комнату и вышел в коридор, на красно-желтый, в завитушках, ковер, и мысль у меня в голове была та же самая, что и всякий раз, когда я уходил от нее: что больше я ее не увижу.

Так оно и вышло.

Она умерла четыре недели спустя, тихо, во сне, как сказала старшая медсестра, которая позвонила Дженни, чтобы сообщить ей эту новость. На похороны мы отправились с детьми и двумя племянниками и по дороге заехали за Бернардом. Поездка выдалась не слишком приятная. Стояла жара, в машине было душно, на шоссе велись какие-то ремонтные работы, а потому и машин было не протолкнешься. Бернард сидел на переднем сиденье и всю дорогу молчал. Время от времени он на пару секунд закрывал лицо руками. Но чаще всего просто смотрел перед собой. Плакать он вроде бы не плакал. Дженни сидела сзади и держала на коленях маленького. Дети говорили о смерти. А мы сидели и беспомощно слушали их, будучи не в состоянии увести разговор в сторону. Александру было тогда четыре года, и мысль о том, что его любимую бабушку собираются заколотить в деревянный ящик, опустить в яму и засыпать сверху землей, привела его в ужас.

— Ей это не понравится, — решительно заявил он.

Гарри, его семилетний двоюродный брат, владел фактологической стороной вопроса:

— Она же мертвая, глупый. Она даже ничего и не почувствует.

— А когда она вернется?

— Никогда. Если ты умер, обратно уже не вернешься.

— Нет, а она когда?

— Никогда-никогда-никогда-никогда. Она на небесах, глупый.

— Когда она вернется? Деда? Деда, когда?

Отрадно было видеть, что в месте столь удаленном толпа собралась довольно порядочная. Вдоль дороги, прямо от норманнской церкви, на заросших травой обочинах были кое-как припаркованы десятки автомобилей. Над крышами у них висело марево. Я еще только начал входить в тот возраст, когда человек регулярно посещает похороны, и до сей поры был только на сугубо светских — трое из моих знакомых умерли от СПИДа. Сегодняшняя англиканская служба мне была знакома скорее по фильмам. Подобно одному из великих шекспировских монологов, речь над отверстой могилой, целыми кусками застрявшая в памяти, представляла собой последовательность великолепно оформленных фраз, хоть сейчас на обложку книги: размеренный ритм, от которого по спине, не давая отвлечься ни на секунду, волнами пробегала дрожь. Я смотрел на Бернарда. Он стоял справа от викария по стойке «смирно» и смотрел прямо перед собой — как в машине, полное самообладание.

После службы я увидел, что он оторвался от группы старых друзей Джун и пошел куда-то в сторону между надгробиями, то и дело останавливаясь, чтобы прочесть надпись, а потом остановился у тиса. Он встал в тени, положив локти на кладбищенскую ограду. Я уже совсем было собрался подойти к нему, чтобы сказать несколько наполовину заготовленных неловких фраз, но тут услышал, как он зовет Джун по имени, через ограду. Я подошел ближе и увидел, что он плачет. Его длинное худое тело подалось вперед, потом опять выпрямилось. Он стоял в тени, раскачивался взад-вперед и плакал. С виноватым чувством я развернулся и пошел прочь — мимо двоих рабочих, которые орудовали лопатами возле могилы, — чтобы слиться с гомонящей толпой, чья печаль понемногу растворялась в теплом летнем воздухе, пока она текла себе через кладбищенские ворота, вдоль по дороге, мимо стоящих у обочины машин, туда, где начиналось некошеное поле, посреди которого высился большой кремовый шатер с закатанными вверх из-за жары боками. У меня за спиной камешки и комья сухой земли шуршали о лопаты могильщиков. А впереди было именно то, что, вероятнее всего, и представляла себе Джун: дети носятся среди растяжек шатра, официанты в накрахмаленных белых куртках разносят напитки, уже расставленные на затянутых простынями козлах, и вот уже первая молодая пара раскинулась на мягкой зеленой траве.

Часть вторая

Берлин

Через два года с небольшим, в ноябре, в половине седьмого утра, я проснулся и обнаружил Дженни в постели рядом с собой. Она уезжала на десять дней в Страсбург и Брюссель и вернулась поздно ночью. Еще не проснувшись, мы повернулись друг к другу и обнялись. Такого рода маленькие воссоединения — одна из самых изысканных семейных радостей. Она казалась одновременно чужой и знакомой — как же быстро привыкаешь спать один! Глаза у нее были закрыты, и она с улыбкой приткнулась мне головой чуть пониже ключицы, в привычное место, которое с годами словно бы специально приняло надлежащую форму. У нас оставался примерно час, может быть, чуть меньше, пока не проснутся дети и не обнаружат ее присутствия — к вящей радости, поскольку на их вопросы относительно сроков ее возвращения я старался отвечать уклончиво, на случай, если она не успеет на последний самолет. Я потянулся и сжал ее ягодицы. Ее рука не спеша двинулась в путь поперек моего живота. С уютным чувством я ощутил знакомый бугорок у основания мизинца, там, где ей, вскоре после рождения, ампутировали шестой палец. «Столько пальчиков, — говаривала ее мать, — сколько у жучка ножек». Через несколько минут, провалившись, может статься, по дороге в кратковременный сон, мы перетекли в теплый дружеский секс — привилегию и компромисс супружеской жизни.

Мы только-только начали просыпаться навстречу приливу наслаждения и двигаться сильнее и резче, чтобы помочь друг другу, как на ночном столике затрезвонил телефон. И что бы нам не сообразить и не выдернуть заранее шнур! Мы обменялись взглядами. И молча согласились, что час еще достаточно ранний для случайных звонков: а вдруг что случилось?

Вероятнее всего, звонила Салли. Она уже дважды перебиралась к нам жить, но нагрузка на наш семейный быт оказывалась слишком сильной, и долго мы были не в состоянии ее переносить. Несколько лет тому назад, в двадцать один год, она вышла замуж за человека, который бил ее, а потом сделал ей ребенка и исчез. Два года спустя Салли лишили материнских прав за жестокое обращение с сыном, который теперь жил у приемных родителей. За несколько лет ей удалось справиться с алкогольной зависимостью — только для того, чтобы еще раз выйти замуж, примерно с тем же успехом. Теперь она жила в общежитии, в Манчестере. Ее мать, Джин, умерла, и за советом и родственной поддержкой, кроме как к нам, обратиться ей было не к кому. Она никогда не просила денег. А я так и не смог отделаться от ощущения, что все ее несчастья на моей совести.

Дженни лежала на спине, так что за трубкой тянуться пришлось мне. Но это была не Салли, это был Бернард, и первую фразу он уже успел договорить до середины. Впрочем, он даже и не говорил, он вопил в трубку. Где-то у него за спиной я услышал еще чей-то возбужденный голос, который заглушила полицейская сирена. Я попытался вклиниться, назвав его по имени. Первая более или менее внятная фраза, которую я сумел разобрать, звучала так:

— Джереми, ты меня слышишь? Ты на проводе?

Я почувствовал, как опадаю внутри его дочери. И постарался сделать так, чтобы голос мой звучал как можно более естественно.

— Бернард, я ни слова не понял. Давай сначала, только медленнее.

Дженни делала знаки, предлагая взять у меня трубку. Но Бернард уже начал сначала. Я покачал головой и уставился прямо перед собой в подушку.

— Мальчик мой, включи радио. Или телевизор, так даже лучше. Они сквозь нее буквально валом валят. Ты не поверишь…

— Бернард, кто валом валит — и сквозь что?

— Я же только что тебе все сказал. Сносят Стену! В это трудно поверить, но я сейчас вижу это собственными глазами, жители Восточного Берлина проходят сквозь…

Моя первая, эгоистическая мысль была: слава богу, от меня прямо сейчас ничего не требуется. Не придется выскакивать из постели, из дома и мчаться на помощь. Я пообещал Бернарду, что перезвоню ему, положил трубку и сообщил Дженни новости.

— Поразительно.

— Невероятно.

Мы изо всех сил старались удержать всю значимость свершившегося на расстоянии вытянутой руки, ибо в полной мере еще не принадлежали к миру, к исполненному внутренних противоречий сообществу одетых людей. На карту оказался поставлен наш первопринцип: личная жизнь прежде всего. Исходя из этого, мы и приняли решение. Однако чары уже были разрушены. Сквозь утренний полумрак нашей спальни валом валили восторженные толпы. Мы оба были где-то не здесь.

В конце концов Дженни сказала:

— Пойдем вниз и посмотрим, что там такое.

Мы стояли в гостиной, в халатах, с чашками чая в руках, и смотрели в телевизор. Жители Восточного Берлина в нейлоновых и выцветших джинсовых куртках, толкая перед собой детские коляски или держа детей за руки, шли через контрольно-пропускной пункт «Чарли», и никто не проверял у них документов. Камера подскакивала и старалась попасть в очередные широко раскрытые объятия. Какая-то рыдающая женщина, которую свет телевизионного прожектора превратил в подобие призрака, раскинула руки в стороны, начала было что-то говорить, но так и не смогла произнести ничего внятного. Толпы западников радостно вопили и дружески похлопывали по крыше каждого отважного и нелепого «Трабанта», который рвался к свободе. Две сестры обнялись так тесно, что разлепить их не удалось даже для того, чтобы взять интервью. У нас с Дженни тоже выступили на глазах слезы, и когда прибежали дети, соскучившиеся по маме, маленькая драма воссоединения, объятия и возня на ковре в гостиной преисполнились остротой ощущений, заимствованной у радостных событий в Берлине, так что в конце концов Дженни расплакалась уже по-настоящему.

Назад Дальше