Через час еще раз позвонил Бернард. Называть меня «мальчик мой» он начал около четырех лет тому назад, подозреваю, что с тех примерно пор, как вступил в Гаррик-клуб. «Такова дистанция, — заметила как-то раз Дженни, — пройденная с тех пор, когда близкие люди именовались „товарищ“».
— Мальчик мой, я хочу как можно скорее попасть в Берлин.
— Прекрасная идея, — тут же подхватил я. — Езжай, конечно.
— Билеты сейчас на вес золота. Ехать хотят все. Мне удалось ухватить два места на сегодняшний рейс, после обеда. И я должен подтвердить заказ в течение часа.
— Бернард, я же собирался во Францию.
— Будет приятное разнообразие. Это же исторический момент.
— Я подумаю и позже тебе позвоню.
Выражение лица у Дженни было язвительнее некуда.
— Он просто обязан съездить и посмотреть, как будет исправлена его Великая Ошибка. И ему нужен мальчик, чтобы таскать чемоданы.
При такой постановке вопроса я внутренне согласился с необходимостью сказать «нет». Но во время завтрака, возбужденный потрескивающими в динамиках восторгами маленького переносного черно-белого телевизора, который мы водрузили на край раковины, я начал чувствовать этакое нетерпеливое возбуждение, потребность в приключении после стольких дней сплошных домашних обязанностей. Вот опять телевизор зашелся триумфальным шепотом, и я почувствовал себя мальчишкой, которого в день финального матча на Кубок Англии не пустили на стадион. История меняла ход без моего участия.
После того как дети отправились кто в садик, кто в школу, я снова заговорил с Дженни на ту же тему. Ей нравилось возвращаться домой. Она ходила из комнаты в комнату, перенося с собой радиотелефонную трубку, и приводила в порядок увядшие при моем попечении комнатные растения.
— Езжай, — было ее резюме. — Не слушай меня, я просто тебя ревную. Но прежде чем уехать, закончи то, что начал.
О лучшем компромиссе можно было и не мечтать. Я позвонил в авиакомпанию, чтобы договориться о перелете в Монпелье через Берлин и Париж, и подтвердил сделанный Бернардом заказ на билеты. Я позвонил в Берлин и спросил у Гюнтера, моего тамошнего друга, можем ли мы пожить в его квартире. Я позвонил Бернарду, чтобы сказать, что заеду за ним на такси в два часа дня. Я отменил назначенные встречи, отдал распоряжения и собрал сумку. По телевизору показывали двери банков и растянувшиеся на полмили очереди восточников; каждый хотел получить свою сотню дойчмарок. Мы с Дженни вернулись на часок в спальню, потом она подхватилась и убежала на какую-то встречу. Я пошел на кухню, разогрел какие-то вчерашние остатки и сел за ранний ланч. По переносному телевизору показывали, как ломают в разных местах Стену. Люди стекались в Берлин со всех концов света. Намечалось грандиозное празднество. Журналисты и группы телевизионщиков не могли найти свободного места в гостиницах. На верхнем этаже, стоя под душем, воодушевленный и промытый насквозь недавним сексом, вопя во всю дурь отрывки из Верди, которые смог припомнить по-итальянски, я поздравил себя с тем, какая у меня насыщенная и интересная жизнь.
Полтора часа спустя я оставил такси ждать на Аддисон-роуд и взлетел по лестнице к квартире Бернарда. Он уже стоял у двери, держа в руках пальто и шляпу, а под ногами — сумки. С недавних пор в нем начала сказываться суетливая старческая пунктуальность, необходимая мера предосторожности для того, чтобы хоть как-то приноровиться к памяти, которая того и гляди норовит подставить тебе ножку Я подхватил сумки (Дженни была права) и уже совсем было собрался захлопнуть дверь, но тут он нахмурился и поднял палец:
— Гляну в последний раз, все ли в порядке.
Я поставил сумки и пошел за ним следом — как раз вовремя, чтобы заметить, как он сгреб с кухонного стола ключи от дома и паспорт. И протянул их мне с выражением на лице, которое следовало интерпретировать как «я же тебе говорил» — как будто это я их забыл, а он, молодец, вовремя вспомнил.
Мне уже приходилось ездить с Бернардом в лондонских такси. Ноги у него едва не упирались в перегородку Мы только-только успели тронуться с места, водитель еще не успел переключиться с первой скорости, а Бернард уже выстроил у себя под подбородком колоколенку из пальцев и начал:
— Все дело в том…
Голосу его, в отличие от голоса Джун, не была свойственна резковатая аристократическая манера дикторов военного времени, он говорил тоном выше, излишне четко выговаривая каждый звук, — подобный голос мог, наверное, быть у Литтона Стрэчи или у Малькольма Маггериджа, так раньше говорили отдельные хорошо образованные валлийцы. Если вы не были предварительно знакомы с Бернардом и не успели проникнуться к нему теплыми чувствами, вам этот голос вполне мог бы показаться манерным.
— Все дело в том, что единство Германии — вопрос решенный. Русские, конечно, будут бряцать саблями, французы радостно размахивать руками, а британцы, как всегда, пробормочут что-нибудь невразумительное. Насчет американцев — кто знает, что им нужно, что им понравится? Но это и не важно. Немцы объединятся просто потому, что хотят этого, что это прописано в их конституции, и никто не сможет им помешать. И вероятнее всего, случится это еще скорее, чем кажется, потому что ни один канцлер, если он, конечно, в своем уме, не отдаст такой славы своему преемнику. И произойдет это на тех условиях, которые выдвинут западные немцы, поскольку именно они и будут за все это платить.
Собственные суждения он подавал как вполне устоявшиеся факты, буквально волнами излучая чувство уверенности в собственной позиции. От меня требовалось высказывать по ходу дела иные точки зрения, независимо от того, верил я в них или нет. Манера Бернарда вести личные разговоры сформировалась под влиянием долгих лет, проведенных в публичных дебатах. Хороший, острый спор — лучшая дорога к истине. И вот, пока мы катили в сторону Хитроу, я послушно начал приводить аргументы в пользу того, что восточные немцы, может быть, и не горят желанием расставаться с некоторыми особенностями своей социальной системы и по этой причине их ассимиляция может оказаться делом не таким уж и легким, что Советский Союз держит в ГДР не одну сотню тысяч солдат и при желании может оказать на исход ситуации весьма серьезное воздействие и что с практической и экономической точек зрения объединение двух систем может затянуться на долгие годы.
Он удовлетворенно кивал головой. Пальцы его по-прежнему подпирали подбородок, и он терпеливо ждал, когда я закончу, чтобы всерьез взяться за мои аргументы. Он методично выстроил их по порядку. Общенародное недовольство восточногерманским режимом набрало такую силу, что устойчивые привязанности к тем или иным аспектам системы всплывут на поверхность слишком поздно и примут форму ностальгии; Советский Союз утратил интерес к контролю над западными сателлитами. Сверхдержавой он на сегодняшний день остался только с точки зрения военной силы и отчаянно нуждается в доброй воле Запада и в немецких деньгах; что же касается практических трудностей объединения Германии, с ними можно будет справиться позже, после того, как политическое воссоединение обеспечит нынешнему канцлеру место в учебниках истории и даст неплохие шансы победить на следующих выборах — с учетом миллионов новых благодарных ему избирателей.
Бернард все говорил и говорил, судя по всему, не замечая, что такси уже остановилось возле терминала. Я наклонился вперед и выяснил, сколько мы должны водителю, покуда он пространнейшим образом отвечал на третью из сформулированных мною мыслей. Водитель развернулся и отодвинул стеклянную перегородку, чтобы послушать. Ему было за пятьдесят, лысый как колено, с пухлым на младенческий манер лицом и большими выпуклыми глазами невероятной, сияющей голубизны.
Когда Бернард закончил, водитель тоже решил высказаться:
— Ага, а потом че будет, а, земляк? Фрицы опять начнут набирать силу. Вот тут-то и начнется самая настоящая фигня…
Как только раздался голос шофера, Бернард вздрогнул и принялся нашаривать ручку одной из своих сумок. Последствия германского воссоединения, вероятнее всего, стояли в его программе следующим номером, но, вместо того чтобы снизойти, хотя бы на минуту, до дискуссии с водителем, Бернард явно растерялся и принялся скрестись в дверь.
— И где тада будет вся ваша стабильность? — вопрошал шофер. — Где будет ваш баланс сил? И будет у нас на востоке Россия, которая покатится к черту в пекло, и все эти мелкие страны, Польши там всякие, по горло в дерьме, в долгах и так далее…
— Да-да, вы правы, над этим действительно стоит задуматься, — сказал Бернард, выбравшись на спасительный тротуар. — Джереми, как бы нам на самолет не опоздать.
Водитель опустил стекло в окне.
— А на западе вот вам Британия, у которой в европейской политике своей игры нет. И которая никак не сподобится вынуть язык из американской жопы. Простите, что я по-французски. Кстати, о французах. У нас, мать вашу, еще и французы под боком!
— До свидания, благодарю вас, — прокуковал Бернард, подхватил сумки разом и рванул с ними куда глаза глядят, лишь бы подальше.
Я нагнал его возле автоматических дверей терминала. Он поставил передо мной сумку, потер правой рукой левую и сказал:
— Я просто не выношу, когда водилы начинают читать мне лекции.
Ничего удивительного в этом не было, но у меня возникла еще одна мысль — что Бернард как-то чересчур разборчив в выборе партнеров по дискуссии.
— Тебе не кажется, что ты утратил связь с массами?
— А у меня ее никогда и не было, мальчик мой. Идеи — вот моя специальность.
Через полчаса после взлета мы взяли с тележки с напитками по бокалу шампанского и подняли тост за свободу. После чего Бернард вернулся к вопросу о связи с массами.
— Джун это всегда умела. Она могла поладить практически с любым человеком. Она бы и с этим таксистом сцепилась. Удивительное качество в человеке, который выбрал жизнь отшельника. По большому счету, она была куда лучшим коммунистом, чем я.
В те дни упоминание о Джун вызывало во мне легкое чувство вины. Со времени ее смерти в июне 1987 года я так ничего и не сделал с книгой, которую хотел написать, опираясь на ее воспоминания, разве что привел в порядок записи и сложил их в папку. Работа (я руководил маленькой издательской компанией, которая специализировалась на школьных учебниках), семейная жизнь, переезд в прошлом году — обычный набор все и вся объясняющих причин как-то меня не успокаивал. Может быть, поездка во Францию, bergerieи все, что с ней связано, заставят меня вновь взяться за дело. Кроме того, и Бернарда мне еще хотелось кое о чем расспросить.
— Не думаю, что Джун восприняла бы это как комплимент.
Бернард поднял свой плексигласовый бокал, чтобы солнце, заливавшее салон самолета, заиграло на пузырьках шампанского.
— В нынешние времена мало кто воспринял бы это как комплимент. Впрочем, пару лет за правое дело она билась как тигрица.
— До Горж де Вис.
Если я начинал вытягивать из него информацию, он чувствовал это сразу. Не глядя в мою сторону, он откинулся на спинку кресла и улыбнулся.
— Что, опять пришла пора поговорить о былых временах и о жизни?
— Надо же когда-то довести дело до конца.
— Она когда-нибудь рассказывала тебе, какая у нас с ней вышла ссора? В Провансе, на обратном пути из Италии, примерно за неделю до того, как мы добрались до Горж?
— Нет, кажется, ни о чем таком она не упоминала.
— Дело было на железнодорожной платформе возле маленького городка, названия которого я уже не помню. Мы ждали пригородного поезда, который должен был довезти нас до Арля. Крыши над перроном не было, фактически это была скорее даже не станция, а просто остановочный пункт, да еще и полуразрушенный. Комната ожидания выгорела дотла. Стояла жара, тени не было, и присесть тоже было негде. Мы устали, а поезд опаздывал. И, кроме нас, на станции никого не было. Прекрасная декорация для первой семейной сцены.
В какой-то момент я оставил Джун стоять рядом с вещами и прошелся до конца платформы — ну, знаешь, как это бывает, когда время тянется медленно, — до самого края. Там все было как после бомбежки. Должно быть, опрокинули бочку смолы или краски. Каменный настил разворочен, между выломанных плит сухие клочки бурьяна. На задах, с противоположной стороны от железнодорожного полотна, были на удивление буйно раскинувшиеся заросли земляничного дерева. Я стоял и любовался ими, а потом заметил на одном из листьев какое-то движение. Я подошел ближе, и н атебе — стрекоза, огненный дартер, Sympetrum sanguineum,самец, ну, знаешь, такой ярко-красный. Не то чтобы они были особенно редкими, но экземпляр попался просто великолепный, огромный.
Вне себя от восторга я поймал его обеими руками, со всех ног побежал по перрону туда, где стояла Джун, заставил ее взять стрекозу в руки, а сам полез в чемодан за походным набором. Я открыл ящичек, вынул морилку и попросил Джун отдать мне насекомое. А она стоит и стоит, сжав руки вот эдак, и смотрит на меня со странным таким выражением, едва ли не с ужасом. И говорит: «Что ты собираешься делать?» А я ей: «Хочу забрать ее домой». Она стоит, где стояла. И говорит: «То есть ты хочешь сказать, что собираешься ее убить». — «Ну конечно, — отвечаю я. — Красавица-то какая». Тут она сделалась на удивление спокойной. «Она красивая, и поэтому ты собираешься ее убить». Ну а теперь давай вспомним, что Джун выросла чуть ли не в деревне, и никаких угрызений совести по поводу убийства мышей, крыс, тараканов, ос — короче говоря, всего, что мешало ей жить, — за ней прежде не водилось. Жара стояла смертная, и время для того, чтобы затевать дискуссию о правах насекомых, было не самое подходящее. Вот я ей и говорю: «Джун, иди сюда и дай мне стрекозу». Может быть, я это сказал слишком резко. Она отступила на шаг, и по лицу было видно, что она мою находку вот-вот выпустит. Я ей говорю: «Джун, ты же знаешь, как это для меня важно. Если ты отпустишь стрекозу, я тебе этого никогда не прощу». Она стоит и не знает, что делать. Я повторил еще раз то же самое, и тут она подходит ко мне чернее тучи, сует стрекозу мне в руки, стоит рядом и смотрит, как я кладу ее в морилку, а морилку — на место. Пока я упаковывал все обратно в чемодан, она молчала, а потом вдруг — может быть, с досады, что вовремя не отпустила стрекозу на волю, — она вдруг вспылила и набросилась на меня с упреками.
Тележка с напитками пустилась во второй рейс, Бернард поколебался, но второго бокала шампанского брать не стал.
— Как при любой ссоре, дело быстро перешло от частного к общему. Мое отношение к этому несчастному созданию весьма наглядно характеризовало мое отношение едва ли не ко всему на свете, включая ее самое. Я холодный, сухой, высокомерный. Я никогда не выказываю чувств никаких и ее хочу приучить к тому же. Она чувствует, что за ней наблюдают, анализируют ее, как будто она часть моей коллекции. Единственное, что меня интересует, — это абстрактные понятия. Я утверждаю, что люблю «творение», как она выразилась, но в действительности я хочу его контролировать, высосать из него всю жизнь, надеть ярлык и разложить по порядку. И в том, что касается политики, я точно такой же. Не людская несправедливость меня беспокоит, а людская неупорядоченность. И хочется мне не всеобщего братства, а эффективной организации общества. Предел моих мечтаний — это общество, организованное по принципу казармы, и научные теории нужны мне для того, чтобы подобное устройство оправдать. Мы стояли в этом жутком солнечном мареве, и она кричала мне: «Ты ведь даже рабочих не любишь! Ты с ними не разговариваешь никогда. Ты понятия не имеешь, какие они на самом деле. Ты их презираешь. Ты просто хочешь расставить их ровными рядами, как этих чертовых своих букашек!»
— И что ты ей на это ответил?
— Поначалу вообще почти ничего. Ты же знаешь, я терпеть не могу сцен. Я стоял и думал: «Вот оно как! Женился на замечательной девушке, а она, как выясняется, попросту меня ненавидит. Какая кошмарная ошибка!» А потом, просто потому, что хоть что-то нужно было сказать, я встал на защиту своего хобби. Большинство людей, объяснил я ей, испытывают инстинктивное отвращение к миру насекомых, а энтомологи — единственные, кто обращает на них внимание, изучает повадки насекомых, их жизненные циклы и вообще проявляет к ним интерес. И рассортировка насекомых по именам, классификация их по группам и подгруппам — важная составная часть всего этого. Если ты узнаешь имя той или иной части животного мира, ты начинаешь любить ее. Смерть нескольких насекомых ничто по сравнению с этой большой задачей. Популяции насекомых огромны, даже в случае с редкими видами. С генетической точки зрения все они клоны одной и той же особи, так что нет смысла говорить о каких-то там индивидуальных особенностях, а тем более о правах насекомых.