И она, заместитель облоно, председатель комиссии Качка Татьяна Аркадьевна, слушая музыку, тоже наверняка вспоминала слова песни, шевелила губами, бедная, милая, и думала о своем… А девочки папины в это время под печальную мелодию Качкиной боевой юности красиво и плавно выполняли вольную программу.
Для младших классов мы с папой записали музыку на магнитофон. Записывали так. Папка шагал и делал всякие упражнения с двумя флажками, а я играла. Когда упражнения должны были закончиться, папка подавал мне знак, и я завершала мелодию финальным аккордом. Я играла в своей маленькой комнате, а папа шагал в прихожей. И в дверь, открытую настежь, я видела, как папка снует туда-сюда под музыку и все упражнения, между прочим, делает в полную силу, как он все и всегда делал в своей жизни, пока не заболел. И вот я играю мелодию, а папка, задрав нос, вытянув шею, то гордо шагает в одну сторону, то вдруг вижу — обратно несется на цыпочках с нежным девичьим выражением лица и летучей загадочной улыбкой, как у балерины. То, как птичка крылышками, трепыхает кистями рук. То, как зайчик, уже скачет в другую сторону. То вдруг остановится в проеме двери, выставив грудь, натянутый как струна, и марширует на месте.
Поэтому во время этих самых открытых уроков в младших классах была слышна не только веселая детская музыка, но и чье-то сдавленное фырканье, а конкретно мое. Потому что трудно мне было тогда удержаться от смеха.
* * *
Папа приучил нас, своих девочек — маму, Таню, свою младшую сестру Линочку и меня, — что мы должны по жизни ходить, гордо подняв голову, вытянув шею, держа спину, с нежным выражением лица и летучей загадочной улыбкой. Что мы не должны делать трудную работу, ходить одни ночью и поднимать тяжелое. Он тренировал нас с сестрой ходить прямо, укладывая нам на голову книгу. Книга называлась «Короны мира». Это была детская энциклопедия, пересказывающая вкратце историю королевских семей мира. А сейчас мы несем невосполнимые потери. Мы сутулимся, мы делаем трудную работу, мы часто бежим домой темными вечерами и часто носим тяжести.
Ну мы и получим от него, когда встретимся там, за временем. Вот мы уже выслушаем. В первую очередь за то, что куда-то задевалась книга «Короны мира».
03.15
Ну неужели все, абсолютно все
должны закончить здесь, на земле, свое существование? Хорошие, добрые люди? Такие, как моя мама? Или такие, как мои многочисленные добрые друзья и приятели? Как мои любимые учителя? Как мои Карташовы? То есть вот Светка и Сергей Карташовы и рядом с ними — какие-нибудь преступники… Нет? А как будет?.. Как развилка на выходе из самолета в лондонском аэропорту Хитроу? Одни пассажиры, кто из Европы, те направо, другие — налево. И там, где направо, — туда идет меньше людей, только избранные. Или где налево — меньше? Не помню. Только вот вопрос: кого куда? Ну хорошо, а вот этот вот, маленького роста мужичок, допустим, Васик Кузнецов. Смешной, нелепый — мордочка насупленная, уверенный во всем, что говорит. Да какое говорит — несет. Типа он пророк, он — истина. Жадный. Орет и слюной брызжет: это мое! Это мой город! Это моя речка! Это моя улица! Уйди, ты тут не родился! Васик этот уверен, что несправедливо недооценен его труд в области… Ну там, в одной области. Да ладно, чего скрывать — в области литературы. И тогда он цепляется к другим людям, у которых есть достижения как раз в той самой области, где он, по его мнению, лучший из лучших. Но вокруг же все подлые, злые, продажные, поэтому его специально! специально недооценили… И он ночью не спит, вздыхает, пыхтит, ворочается, обдумывает, вот я им как покажу всем! кулаком как дам завтра всем! А днем, уставший от бессонницы, поскуливает и подвывает. И что-то такое корябает незамысловатое. Обзывается. Оскорбляет, как плохие мальчики в детском саду. Крутит фигу из пальцев и вытягивает ее в адрес обижаемого — а вот тебе: бебебееее! понял?! понял, да?! К слову, мне родители в детстве не разрешали с такими водиться. А мне всегда было их жалко. Вот он тебя обзовет по-всякому, незатейливо так, безыскусно, он же ничего умного или смешного придумать не может, дурачок дурачком, покричит, попляшет, покривляется, а потом, бедолага, сядет в углу, сопливый, надутый, обиженный. Никто его не любит, никто с ним не играет… Все смеются, радуются, в мяч на лужайке играют. А он маленький такой. Один сидит. Коленочку разбитую ковыряет. Майка с плеча сползла.
А кто-то однажды мне сказал, что да-да, знаю я этого Васика Кузнецова — мелкий человечишко, хвастливый, невоспитанный, завистливый, и вся литература его — это «лам-ца, дри-ца, оп-ца-ца». И мне тут еще жальче его стало. Ну вообще как же получилось, что человек так не удался у мамы с папой!
Вот куда его? Да, не очень хорош… Но и не совсем уж плохой… Такой себе — никакой. Так куда ж его? И вообще. Как-то это слишком просто: два коридора. Хорошие — в один, плохие — в другой. Так только в индийском кино бывает. А в нормальной человеческой жизни — нет. Даже в природе так не бывает. А природа же органична абсолютно. Даже ее ошибки. Поэтому должно быть как-то по-другому.
Ну хорошо, с людьми допустим. Пустим их под откос сегодня ночью. Как бахнем всю планету, всех — и таких, и сяких! А как же… другие? Они-то чем виноваты? Живут рядом с нами, страдают. Все и всегда. Не врут, не лицемерят — во имя Бога не убивают. Они ведь вообще жили долго, много тысяч веков. Кто-то не выдержал и вымер. А другие, кто остался, решили в одночасье: хватит. Они решили: всё! Они поняли, что на этих, то есть на нас, надежды нет. Эти, то есть мы, бросают своих новорожденных детей в беде, в одиночестве, буквально подбрасывают на пороги, на вокзалы… Эти, то есть мы, вообще идиоты какие-то: уничтожают или отравляют места, где сами живут, воздух, которым сами дышат, воду, которую сами пьют. Пилят сук, на котором сами сидят. И друг друга они тоже уничтожают. Эти, то есть мы, придумывают и придумывают, как бы поизощреннее и поэкономнее убивать друг друга. Эти — живые существа одного вида — идут стеной друг на друга. Эти, то есть мы, никого не жалеют, себя не жалеют. Дичают. Становятся хищниками, становятся самыми опасными в мире животными эти. То есть мы.
Они посмотрели на все это, поняли, что жизни не будет на одной территории с этими, то есть с нами. И вот они начали вымирать, исчезать. Насовсем. Или уходить в параллельное пространство. Они умеют. Потом, если не получалось вымирать, у них начиналась депрессия: они из океанов выбрасывались на берег и не хотели жить. Целыми стаями падали с неба и разбивались о бетонное покрытие дорог. А возможно, потом, поняв, что так больше нельзя, они сговорились и где-то тайно собрались. Я это представляю так: все виды прислали своих представителей, например, куда-нибудь на необитаемый остров. Они решили, что теперь они будут все делать сами. Они сказали, на этих, то есть на нас, нет надежды совсем. Надо все самим. Ну что — обратился ко всем кто-то старший и мудрый, дельфин или кто, — согласны? И все закивали. И началось.
Обезьянка усыновила тигрят. Кормит их из бутылочки.
Кошка. Живет где-то там в лесу, от людей ушла. Вон фотография — волка воспитывает. Тот поест — она ему морду вылизывает. Лапами держит и вылизывает. А тот только ворчит: мам, ну мам, ну смотрят же… А самому приятно. Другая кошка — вообще крокодила приручила. Бродит у реки: Гена! — кричит. — Да-амой! И крокодил высовывает свою жуткую зубастую морду из воды и ласкается к кошке: мррррмяу. Собака вскормила львенка. Лев вырос, но все равно чуть что — то львица его обидела или еще что, — он бежит, кричит: «Мааааааама!!!» И собака на всех из клетки льва: «Гав! Гав! Я вам покажу, как моего сыночка обижать! Вы у меня все получите! Хулиганы!» И гладит ему, этому дураку здоровому, гриву, мол, не плачь, сыночка, ты у меня самый лучший, самый умный, самый красивый. Никого не слушай. Маму слушай.
Голубь в Китае удочерил обезьянку. Прилетает к ней в вольер, обезьянка кладет голову ему на спину, сидят оба, спокойно им и радостно. Лошадь вообще дружит со всеми — собака ей друг, кошка, птицы, овца — дурочка влюбленная. Другая собака выходит погулять со своим хозяином с одной целью — она подбирает котят. Подбирает, усыновляет, удочеряет, выкармливает, воспитывает. Есть фотография — уже подросшие котята обсели собаку со всех сторон и сверху. У собаки спокойное и ответственное лицо. Таким, к слову, был наш Чак. Кошка наша была шалава еще та. Она бросала котят и уходила гулять. И котятами занимался Чак. Котята лаяли на проходящих мимо нашего дома, носили апорт, выполняли команды «сидеть», «голос», «как девочки на пляже загорают», «чужой», метили столбы и деревья, по команде «лежать» валились на пузо по-собачьи, вытянув передние лапки рядышком вперед. Когда мы их отдавали в хорошие руки, Чак был сам не свой. Волновался, скулил. А одного котенка просто назад домой принес. Сбежал из дому, нашел, украл, вернулся с котенком в зубах. Так этот котейка у нас и остался, толстый Тяпка. Да мало ли… Вон ребеночка человеческого в подъезд подбросили. Заледенел весь… Собака уличная его нашла, обогрела.
Вот прочла недавно: «Ученые доказали, что шимпанзе могут решать задачи лучше восьмилетних детей». Значит, лучше меня. Потому что то, что задают сейчас восьмилетнему ребенку… Да что там… Теперь пишут, что шимпанзе уже и компьютеры осваивают.
К слову, вот моя кошка Скрябин. Она усаживается перед ноутбуком и лапкой нажимает на «Enter», чтобы ей включили специальное кино для кошек. И когда включают, она смотрит на нас всех с таким видом, мол, а вам, дураки, тут что надо? Всем — спать! Это кино не для вас. Вы это не поймете.
И так с каждым годом они становятся все сообразительней, все независимей. И перестают доверять человеку. Перестают его бояться. И начинают его презирать.
А что делать? Что делать, спрашивают они, если эти, то есть мы, уже — все, не могут, не умеют, не чувствуют, не хотят, а главное — не по-ни-ма-ют!
* * *
Однажды в школе, в классе девятом, нас повели сдавать нормативы по стрельбе. Все было как я люблю: глупо, абсурдно, как в хорошем кино, например Феллини. Погода серая с мелким дождиком, стрельбище находилось почему-то рядом с городским кладбищем. Я говорю Гарику и Фимке, своим школьным приятелям: вы подумайте, как удобно, если вдруг какая-нибудь роковая ошибка — далеко ходить не надо. Гарик сплюнул как-то по-стариковски трижды, а Фимка проворчал про типун мне на язык. Идти туда, на кладбище, то есть на стрельбище, надо было километров пять. Мы все брели по грунтовой дороге, мокрые, в грязи, и все несли поклажу. Наш военрук Гияс Мурадович так и предупреждал еще в классе перед нашим выходом в поход, что «нада несить поклажа». Что «несить поклажа» тоже входит в норматив. Я сразу представляла себе осла из иллюстраций к Насреддину, с двумя мешками по бокам. Мою поклажу, к счастью, несли Гарик с Фимкой. Поклажу подруги Нади Титовой несли Володя Яворский и Милька. Остальные девочки волокли свою поклажу сами и обижались. Причем не на мальчиков, которые оказались такими невнимательными и невоспитанными, а на нас с Надей. Правда, когда мы пришли на место, Гияс Мурадович, бодрый, радостный, полный сил, свежий, оглядев свое мокрое жалкое войско, объявил, что нам с Надей первый норматив не засчитывается, потому что поклажу мы несли не сами. Остальные девчонки торжествовали и ухмылялись.
А я думала только об одном. За мной тогда ухаживал мальчик Женя, такой прекрасный пианист, что его, студента музучилища, уже приглашали играть в оперный театр. Мы познакомились в Одесской филармонии, когда я приезжала к деду своему на каникулы, и мы с дядей моим Ильей ходили слушать Чижика. Наши с Женей места оказались рядом, мы оба дрыгали ногой в такт музыке, смеялись, где было смешно, переглядывались и кивали друг другу головой понимающе в тех местах, где захватывало дух от виртуозной игры. Конечно, мы в антракте познакомились. Он писал мне спокойные умные письма, рассуждал о музыке, о прочитанных книгах, о новом кино. Спрашивал, какую музыку я играю и слушаю, что читаю. И я все время, пока мы тащились на кладбище, то есть на стрельбище, под грязным мелким холодным дождем, думала, видел бы меня сейчас Женя. Меня! С поклажей, куда входила какая-то набитая торба, гордо называемая Гиясом Мурадовичем «вещмешок», и муляжный автомат Калашникова.
Мы приперлись на место. Гияс Мурадович вместе с нашими мальчиками стал устанавливать две мишени, по ним нам предстояло стрелять. Гияс и мальчики что-то мерили рулеткой и на каком-то расстоянии от мишеней расстелили всякие старые бушлаты, которые и были содержимым тех самых вещмешков. То есть нам по очереди надо было улечься на это вот чужое, грязное и мокрое. Но и это не самое страшное. Нам предстояло стрелять. В мишени, которые были похожи на людей. Сквозь мокрые стекла очков я вгляделась туда, в них, одиноко торчащих на фоне могильных крестов. Силой воображения я пририсовала ей белый платочек, косу — Аленушка. А ему — кепочку, залихватский чуб, косоворотку и белозубую улыбку — Иванушка. И вот я уже вижу — идут они спокойно гулять, а тут мы, басмачи Гияса Мурадовича из 10-го «А», ни с того ни с сего будем сейчас в них стрелять. Да еще и по команде Гияса, который что в своей жизни любил, так это баранину, а нас всех терпеть не мог. Он служил здесь у нас на границе и женился на молодой учительнице, пышной волоокой Инне, дочери директора школы. Вот его, как зятя, после службы и оставили у нас в школе военруком. И он вел себя с нами, как будто мы новобранцы, а он «дед», что соответствовало истине, потому что другой модели отношений он не знал, наш военрук Гияс Мурадович.
Кстати, до него у нас военрук был замечательный — Пал Петрович, добрый старенький подполковник. Он отдавал нам команды ласковым тоном:
— А ну-ка, барышни, подравняааааемся. А ну-ка, детки, смирно.
Он занимался только с мальчиками, а девочки сидели на задних партах и спокойно читали. Мы его любили, нашего Палпетровича, он обращался к каждому на «вы». Но он ушел на пенсию, и в школу взяли этого Гияса.
Я встала в сторонку и решила, что нет. А Гияс уже разошелся, раскомандовался:
— К оружию! По указанной мишени — огонь!
Я с ужасом наблюдала, как мои одноклассники укладывались на тряпки и стреляли по «указанной мишени» — в этих моих двух беззащитных Иванушку и Аленушку. А те даже не могли убежать. Слава небесам, пока никто не попал. Но у меня в груди собиралось облако.
С детства еще, когда я расстраивалась или обижалась, когда у меня были неприятности, особенно когда случалась ужасная, на мой взгляд, несправедливость со мной или с друзьями, или на моих глазах с чужими, или с котами и собаками, всегда чуть выше солнечного сплетения у меня сначала появлялась дырка, пролом, провал, пустота. А в ней начинало копиться облако. Оно росло, клубилось, толкалось, становилось все больше и плотней, начинало болеть и теснить дыхание, мне становилось тяжело говорить, кружилась голова. И потом это облако или выливалось со слезами и криком, или растворялось медленно в крови и потом еще долго давало о себе знать — вдруг сбивалось дыхание, болело под ложечкой и ничего не радовало.
С каждым новым стрелком, который брал в руки автомат Калашникова, настоящий, не муляжный автомат, который на стрельбище-кладбище притащил на своем плече сам Гияс, и прицеливался, мне становилось все хуже и хуже.
Гияс же ужасно был недоволен. Что за класс — все, как он говорил, «на очках», то есть очкарики, негодные к военной службе. Ай, плахие стрелки, савсем плахие. Дывойки вам ставлю в дывник, другой раз — в джурналь, трэтий раз — в атэстат на зрелость, ворчал военрук.
— Тэпэр деушк давай! — выкрикнул Гияс. — Гончарова давай!
— Н-н-нет, — замотала я головой. — Н-н-нет! Я не буду, я не могу, я не хочу.
— Зачем — ни хачу?! — наш военрук нахмурил свои косматые, как гусеницы, брови.