В ожидании Конца Света - Гончарова Марианна Борисовна 6 стр.


— Вот бы завтра… горло… мама руку… на лоб… я… не иду в школу… мне нельзя… лежу… разрешать… дире… темпе… ма…

Ооо, дружок. Спи-спи пока. Ты даже не представляешь, что завтра школу твою могут отменить навсегда. И не директор школы. И не твоя ангина. А высшие, самые высшие силы.

— Как страшно, как одиноко.

Да-да! Страшно. Одиноко! Да. Кто ты? Кто?! Тишина. Ой. Так это же я! Это ведь мне страшно и одиноко.

Есть же люди, для которых одиночество — это часть жизни. Есть такие, смиренные, безропотные.

Вот бабНата. То есть Ната. Жена маминого брата она. Ну совсем домашняя, добрая, тихая женщина. Очень милая. Очень смешная. Интересная.

Однажды пришла домой оживленная, глаза горят, говорит: мол, надо мне кого-то завести. То ли собачку, то ли кошечку, то ли кого. Что же это я все одна да одна.

— С чего это ты вдруг? — спросила ее соседка бабШура.

— А вон, — Ната ей, — на ярмарке на продуктовой, иду, значит, вижу — мужичок.

— И чего?! — игриво повела Шура глазами. — Заведешь себе мужичка?

— Ну, Шууура, — смутилась Ната, — сдурела вообще, Шура?! — Ната даже покраснела.

— Женщина, она и в семьдесят лет женщина! — провозгласила Шура. — Ну? И чо?

— А ничо. Маленький такой, обычный, тощий. И озорной, знаешь, хохолок над глазами. А глаза-то бессмыыысленные. И весь потный и встрепанный.

— А при чем тут котик или собачка, Ната? — нетерпеливая Шура.

— Так он же ж петушка нес. Такой заморенный петушок, такой худой. И с таким же мятым хохолком. Как, значит, у мужичка. Вернее, гребешком. Они, знаешь, были очень похожие. Вроде как петух у мужичка не для еды, а вроде как его друг. Мужичок его вверх головой за лапки на руке держит. Как букет. Ну он же с похмелья, мужичонка тот. И петушок, как этот, циркач, балансирует крыльями и головой, шею вытягивает, чтобы не перевернуться. Я ему говорю: ты, мужичок, чего это? Ты петушка-то под пузичко возьми. Ему ж так сподручней будет. А они — ой, не могу! — они за пивом стали. В очередь. Ну эти, мужичонка и петушок. Так что — взял он два бокала…

— Кто?!

— Дак мужик-то! Ну не петушок же. И значит, он плеснул в свой бокал чего-то из чекушечки. А петуху так дал. Без водки.

— Что дал?

— Пива бокал, ну. А что? Поставил петушка на стол. Накрошил ему хлебушка. И ты подумай, петух стал клевать, клевать и — слышь! — тыркать клювом в пиво и голову назад закидывать. Видала такое? Видала? А? А?

— Ну ваабше… — покачала Шура головой.

— Ага. И они так дружно там напилися! И обнялися! И пошли себе потом согласно. Наверно, домой.

— Хто обнялся дружно? — совсем Шура непонятливая потеряла нить рассказа Натиного.

— Дак говорю же тебе. Мужик и петушок! Эти двое! Понимаешь? И я вот думаю, а придут домой. Вдвоем. Лягут там спать. Петушок у его в ногах, у мужичка, тепленький… Живая душа рядом всётки…

— Ну дааа… Я б этого алкаша и не заметила. Ну, если была б одна, тогда, может, и…

Вот подлая Шура! Я сколько раз говорила тете своей: Ната, не дружи с ней! Шура такая коварная! А Ната возражала мягко, ну так что — зато она верная.

Подлая верная коварная подруга.

Шура ведь попала в их общую старость из киевской семьи военного офицера, из дома с блеском хрусталя, крахмальных скатертей, изысканных праздничных столов. Но прошла война. Они с мужем встретились аккурат в начале мая. Вот счастье какое! Шурин муж приехал измученный, раненый, но живой. Долго он, уже и после семидесяти лет, работал где-то дневным охранником. Когда он вечерами шел домой, Шура, видя, как Ната сиротливо жмется на лавочке во дворе, выбегала к мужу навстречу в двух своих извечных полотенцах, вот же Шура! — одно на голове повязано от головной боли, второе на животе как фартук — и кидалась ему на грудь с такой радостью, с такой страстью, как будто нашла своего мужа вот только что, только сейчас, только сегодня через Красный Крест. Вот. Ну а моей тете Нате, конечно же, было больно на это смотреть. Шура ведь и не притворялась совсем. Рядом с мужем Шура чувствовала ежесекундное счастье. Свежее, как только что сорванный бутон. Ей ведь несказанно повезло. И как-то однажды, выпив наливочки из синего бутыля с подоконника, Шура пыталась объяснить это длящееся чувство счастья.

Но Ната не поняла.

Иногда и Ната, конечно, испытывала радость. Когда приходила дочка с детьми, когда мы с родителями приезжали, суетилась, говорила: вот так радость, вот так радость. Но счастье — это было чувство из прошлого, забытое, как вкус довоенных слипшихся карамелек-подушечек в ее нищем детстве. Она знала только печаль. И тут даже не помогали дорогие импортные таблетки. Про-лон-ги-рованные. Как Шурино счастье.

В каждом человеке живут разные чувства, но одно обязательно доминирует над всеми другими, которые приходят и уходят. Оно и ведет человека за руку по жизни, руководит действиями и решениями, существует в его мыслях и снах и к старости создает выражение лица. Как скульптор, но изнутри. Ната за свою долгую трудную жизнь научилась по выражению лиц распознавать людей. Мужичка с петухом, например, вели по жизни доброта, одиночество и любовь к водке. А в Нате жила печаль. Иногда она шевелилась и не давала дышать. Однажды осенним вечером печаль так широко развернулась в груди, что Ната задохнулась. Ее забрали в больницу и поставили диагноз — инфаркт. Но Ната знала, что это печаль выросла как дрожжевое тесто и заняла внутри нее все жизненное пространство. Врач сказал, что после инфаркта на сердце останется рубец, который будет болеть. Значит, печаль — это рубец после горя. И, естественно, он болит. Болит, давая частые обострения.

Натина дорога в их с Шурой общий, на две семьи, дом начиналась в лесном хуторе, в Башкирии, откуда опекуны отправили ее, сироту, к родственникам в Мелеуз, наниматься в домработницы. Ей купили настоящие ботиночки на шнуровке, очень дорогие, за тринадцать рублей семьдесят пять копеек. Мачеха отдала ей свою плюшевую телогрейку. Почти новую. Это было царевнино приданое для девушки, все лето ходившей босиком, а зиму — в валенках. Наша тетя Ната была наивным, чистым и аккуратным в работе и общении человеком. Хозяева относились к ней хорошо и по воскресеньям отпускали гулять в парк. Там такие же, как и Ната, бывшие хуторянки с румяными тугими щеками, тесно взявшись под руки, накинув на плечи легкие косынки, гуляли по аллеям, разглядывали нарядных людей и покупали мороженое у веселого татарина, с живым интересом наблюдая, как он священнодействовал. Тетя Ната подробно рассказывала, как он специальным нехитрым приспособлением обкладывал толстенький кружок мороженого тонкими кружками хрустящих вафель.

— Дак разве ж сейчас морожено? — с досадой говорила мне тетя Ната. — Дак разве ж сейчас вафли?

Когда она жила на хуторе, лакомством были кусочки жмыха. А потом она попробовала мороженого. Конечно, сейчас мороженое не то.

Однажды весь наш университет послали в колхоз работать на целый месяц. И там был жмых. Целый грузовик жмыха. А ведь не только Ната, но и моя мама тоже, вспоминая детство, говорила: жмых-жмых. Ну я и решила попробовать. Ужас какой-то. Этот жмых никакое не лакомство. Мусор, и все. Ну вот. А Ната в детстве ела этот жмых как лакомство. Десерт. Да какой десерт — ела вместо еды.

Это потом, уже в городе, она могла купить себе мороженого, газировку с сиропом. Хвасталась она мне, что однажды набралась смелости, выспросила все подробно у хозяйки, и — ну не с первой зарплаты, а где-то через полгодика, когда чуть пообвыклась, — пошла в магазин и, робея, приобрела себе пару шелковых чулок и белую «баретку». Боже! Красота была какая!

А хозяева ей (Ната смешно называла их «хозява»)… Так ее «хозява» уже давно говорили ей:

— Настасья (на самом-то деле Ната была Анастасией), Настасья, чего ты сидишь дома, раз у тебя выходной? Иди-ка погуляй немного в парке. Иди-иди. Только смотри там!

А в парке по выходным дням гуляли военные! Ната всех боялась и даже глаз не подымала. Так и ходила с подружкой, такой же дикой хуторянкой, глядели обе себе под ноги да иногда кидали восхищенные и завистливые взгляды на городских девушек, смешливых, разодетых.

Но однажды один неземной красоты капитан, высокий, широкоплечий и мужественный, это был мой дядя Миша, старший брат моей мамы и на самом деле потрясающий красавец, присел на лавочку, где Ната ждала подругу. Мой дядя Миша был очень хороший, очень воспитанный и очень проницательный. Потому что его воспитывал мой дедушка. А мой дедушка вообще был такой, что надо отдельную о нем книгу писать. Короче, Миша увидел скромную, милую и добрую девочку, они разговорились, а подружка, как специально, и не пришла в это воскресенье. И Ната буквально не могла продохнуть от навалившегося счастья, когда мой дядя капитан Михаил Кривченко ушел покупать ситро и доверил ей, Нате, свою тяжелую офицерскую шинель. Ната говорила и мне, и Шуре: «И знаешь, отак просто говорит: пусть тут побудет моя шинелка». И пошел за ситро.

И не знаю, как Шура, но я это счастье ушедшее чувствовала в ее голосе, в руках старых натруженных, когда она показывала, как перекинула через руку его шинелку и уложила на колени, чтоб никто ее невзначай не стянул.

На следующее свидание хозяйка дала Нате свою старую лису. Лиса и белая баретка, это было так шикарно, что вообще! И совсем уже по-городскому шикарно. Ната вышла из дому за час. Оказалось, что и Миша пришел раньше. И они пошли гулять вдвоем. Но лиса была линялая, битая молью и отчаянно лезла. Попадала в нос, в рот, в мороженое. Вся плюшевая телогрейка была в рыжих лисьих волосах. Вдобавок незаметно потеплело, и случилось лето. Другие женщины вышли в легких платьях с рукавами-фонариками и пиджачках, а не в каких душегрейках, тем более с дохлыми лисами. И Нате казалось, что все смотрят на нее и смеются. И что Миша сейчас уйдет от такого стыда. Ната почувствовала себя рядом с этим красавцем деревенской дурочкой и расплакалась. Ну вот. Через неделю они и поженились. Родилась Алечка через год.

И потом Миша, мой дядя Миша, мамин старший брат, ушел на войну. И сначала прислал фотографию — он, такой бравый офицер, разведчик, в тулупе, с трубкой в зубах, а в руках у него карта. И все другие офицеры его слушают. И там Миша такой красивый, ну такой красивый! А через год, в 1942 году, Миша прислал еще одну фотографию — там он был очень измученный, истощенный, очень худой. Это письмо с фотографией пришло из-под Ленинграда. И потом Ната получила извещение, что Миша пропал без вести. Когда они — их было 15 человек — уходили в разведку, то оставили в части свои документы и сняли личные медальоны, поэтому найти их и его, нашего Мишу, так и не смогли.

Короче, ужасно все было у Наты, все было ужасно.

И мой дедушка, Мишин отец, вызвал Нату с Алечкой в Черновцы, куда его командировали поднимать народное хозяйство. Дедушка был беспартийным, но согласился. Во-первых, не согласиться было тогда нельзя. А во-вторых, к тому времени мою бабушку сняли с должности завуча школы, где она работала. Кто-то из доброжелательных коллег выяснил и написал куда следует, что бабушкина сестра работает золотошвейкой в мастерской при монастыре. Бабушку уволили, и семья переехала в Черновцы.

Первое время у дедушки под подушкой лежал пистолет. Ему специально выдали пистолет, потому что в то время участились случаи, когда местные ночью врывались и таких вот приезжих убивали. Было страшно, тем более в семье уже были и моя маленькая мама, и Мишина дочка Алечка.

Эта пожелтевшая справка «Ваш муж майор Кривченко Михаил Никифорович пропал без вести» все время лежала у Наты со всеми другими документами, в плоской сумочке без ручки, на верхней полке одежного шкафа, где должны были бы лежать Мишины фуражки и шляпы. Ната так и не узнала, что бы он предпочел, ее Миша, шляпу или фуражку. Скорее шляпу. А там кто его знает. Она так и не видела его ни разу в гражданской одежде. В чем женился, в том и ушел на фронт. После войны она пошла в фотоателье и заказала их общую фотографию. Отнесла фотографу две отдельные карточки: свою, в нарядном платье с шарфиком легким на груди и губы красиво помадой нарисованы бантиком, и фотографию Миши в форме с лычками капитана Красной армии. В ателье две фотографии соединили, и получилось, что Ната и Миша сидят рядом плечом к плечу. Ты смотри, а красивая пара! — восхитился фотограф. Он, конечно, постарался. Щеки им накрасил розовым, а фон сделал ядовито-зеленым. Ну чтобы действительно получилось красиво. Этот портрет все время висел у Наты над кроватью. Всю жизнь.

В ночь перед вторым инфарктом Нате приснился памятник. Очень конкретный памятник — с серебряными буквами и звездочкой. Ната рассказывала, что вот, мол, вглядывалась, но никак не могла разобрать, чье же имя там написано. Памятник стоял на лугу, зеленом и тихом. И где-то журчал ручей, а за луг уходила и уходила теплая пыльная дорога. Вдоль дороги росли маки и васильки. Хотела, говорила она, сорвать чуток цветов, чтобы, значит, положить их к подножию памятника, но никак не могла согнуться — болело левое плечо и рука, не хватало дыхания.

У Наты начиналось обострение печали. Печаль называлась «горе».

Словом, отвезли ее в больницу — сердечный приступ. И Шура к ней прибежала, и вроде полегче Нате стало, они разговаривали и смеялись даже. И Ната про луг рассказала. Она всем рассказывала про луг. Не давало ей покоя, что не могла она рассмотреть буквы. И все мечтала увидеть опять этот сон.

Ночью, ближе к рассвету, он опять ей приснился, тот луг. Рядом с памятником стоял Миша, истощенный, худой, как на ленинградской фотографии, очень измученный, но живой. Он улыбнулся, ласково взял Нату за руку и повел туда, где ручей и теплая желтая дорога. Они шли молча. А что говорить — родные люди. Самые близкие люди, что уже говорить. Нате стало легко-легко, она почувствовала себя абсолютно счастливой. И никакой другой мысли — только что вот — Миша. Вот — Миша. Вот — счастье. Абсолютное счастье. Печаль свернулась в тугой комок в сердце и разорвалась.

* * *

Такая вот была у нас в семье Ната. Мишина жена.

Миша — мамин брат. А здорово иметь старшего брата. Мама моя очень гордилась, что у нее есть старший брат.

Когда он ушел на фронт, на одном уроке учительница вызвала к доске тех детей, у кого родные на фронте. И моя мама, ученица первого или второго класса, тоже вышла. И стояла у доски со всеми. И гордилась вдвойне, что у нее старший брат есть и что он на фронте. И ей дали за это ластик. Всем, у кого родные были на фронте, дали ластики. Очень хороший, очень ценный подарок в то время. Потому что даже тетрадок не было, чтобы учиться. Дети писали в старых бухгалтерских книгах. Искали там чистые страницы или писали на полях.

Это происходило еще в городе Уфе.

Однорукий почтальон доставлял письма-треугольники с фронта от брата Миши. И моя мама приносила их в класс — читать всем. Я сейчас вдруг очень пожалела этого однорукого почтальона. Ната рассказывала, что его ждали в каждом доме, выглядывали из окон, знали примерное время, когда он придет, и он не успевал бросать письма или газеты в почтовые ящики. Слишком драгоценными были эти письма, чтобы ждать, пока их бросят в почтовые ящики. Вот он шел в дом какой-нибудь, его там уже ждали на пороге, он вручал треугольник с фронта. И деликатно уходил, потому что тот, кто взял из его рук этот треугольничек, торопился его открыть и прочесть. Сначала один раз пробежать глазами прямо тут же. Потом второй раз — уже в доме, помедленней. Потом вслух. Потом еще и еще. И вот однорукий почтальон вручал письмо женщине — чаще всего ведь женщине, молодой или пожилой, а если ребенку, то ребенок кричал: «Мааа!! бааа! Письмоооо!» И вот женщина выходит, берет письмо и ждет, чтобы почтальон ушел. Чтобы письмо поскорей прочесть. И пока она будет поспешно читать, все, кто в доме, станут нетерпеливо: ну что?! Ну как?! Ну читай же! Читай вслух! Ну читай же!!! И однорукий почтальон в таких случаях старался тут же тихо и незаметно уйти.

И так он принес в дом, где жила мама, семь писем от Миши. Семь. И каждый раз делал вид, что торопится уйти, потому что понимал, что он здесь больше не нужен, что рядом с этим нетерпением, с этой радостью и волнением он лишний. А уж когда ему приходилось вручать обычный конверт… Не представляю, что он чувствовал. Как он шел в тот дом. Как он потом жил. Как он спал. Приносил конверт, обычный конверт и быстро уходил. И шел по улице и уже знал, что будет дальше. И шел-шел все быстрей и быстрей. А спиной слышал эту тишину, эту тишину, эту тишину. И ждал, ждал, что вот сейчас! И почти бегом-бегом от страшного воя, к которому невозможно привыкнуть:

Назад Дальше