Наташка Карташова. Достойная дочь своего отца, веселая, искренняя. Ответственная и доброжелательная — достойная дочь своей мамы. Светка рассказывала, как первый и второй классы школы Наташка проучилась в Норильске, где Карташовы работали. Таинственное место этот Норильск. Дорог нет вообще никаких, кроме воздушных. Если нелетная погода — все, город отрезан от мира. Славится как самый загрязненный город в мире из-за горнодобывающего и металлообрабатывающего комбината, который построили заключенные ГУЛАГа. Норильск. Однажды там вдруг случилась авария отопительной системы. Не в отдельно взятом районе, а во всем городе. Светка бежала на работу и смотрела на светящиеся циферки на почтамте — температура воздуха –40, –45. Дома грелись у жалких электрообогревателей. А прогрессивное советское телевидение сообщало каждый вечер в программе «Время», что ремонтные работы подходят к концу, температура воздуха –20.
Жили Света и Сергей тогда в гостинице для приезжих врачей и с улучшенными номерами для медицинских светил, которые приезжали в Норильск изучать экологию и писать научные работы. Однажды Наташка из школы пришла опухшая от слез, с двойкой по природоведению. Каким нелепым кажется сейчас в ожидании вселенской катастрофы тот злополучный дневник природы. Наташка забыла о нем и не заполняла чуть ли не два месяца. Вообще, я не знакома ни с одним человеком, который перед выходом в школу смотрит в окно, измеряет температуру воздуха и аккуратно рисует цветные значки в дневник природы. Ну не знаю. Я и сама в детстве рисовала туда кружки, солнышки и тучки как бог на душу положит, раз в четверть. Что вспомню, что совру. Вот и Наташка так же. А учительница их первая оказалась угрюмая зануда, экология Норильска, конечно, сказывалась. И эта учительница все дневники сверяла по своему собственному, который действительно старательно по утрам вела. И на черта было нужно рисовать эти кружочки, до сих пор понять не могу. Короче, проверив дневники, педагог ужаснулась, объясняя детям уровень их морального падения, гулко и тяжело ступая большими уверенными ступнями, походила между рядами, этого показалось ей мало, и она для начала выставила всех «лгунов и правонарушителей» к доске. И Наташку тоже. И Наташка там стояла со всеми двоечниками и хулиганами. А потом справедливая и суровая училка в праведном гневе нарисовала в Наташкином дневнике большую изгибистую ехидную двойку.
— Ы-ы! У-у-у! — горько выла девочка, по-старушечьи раскачиваясь на стуле и заламывая руки. Это было первое горе в ее маленькой жизни, она даже четверки ни разу не приносила. А тут двойка. На отчаянные рыдания единственного в общежитии и всеми любимого ребенка, умненького и воспитанного, собрались взволнованные соседи. Начался редкостный по своему качественному составу консилиум: доктора наук и профессора совещались, как успокоить безутешно рыдающую кроху и заполнить злополучный дневник природы. Стали вспоминать, какая погода была в течение месяца. Дамы мысленно перебирали гардероб, вспоминали, что именно надевали по утрам, идя в клинику, и что особенного надевали другие дамы.
— Ну что вы такое говорите, Ирина Вениаминовна! Какой снег! Не было тогда снега! Смикуровская в своей шиншилле пришла. Вы что, не помните? А если бы снег пошел, она ни за что бы шубу не надела. Когда снег идет — она в дубленке является. А заметили, как полнит ее дубленка-то? Вот вам, Ирина Вениаминовна, она очень бы пошла, эта дубленка Смикуровской, а ее полнит.
Психиатр Дмитрий Андреевич припоминал поведение своих больных, чутко реагирующих на изменения погоды, и чертил розы ветров:
— Юрик поэму читал свою безразмерную о Летучем Голландце, «бубу-бубу-бу…». Значит, менялась температура. А старушка Четверкина не курила тогда, больше недели, помню, не курила, сигареты не просила — значит, точно потеплело. Точно!
Мужчины пошли правильным путем — разыскали газету с графиком футбольных матчей на чемпионате мира, который транслировали по телевидению:
— Помните, Виктор Петрович, когда Ярцев забил второй гол, помните, на экране-то заснежило. Точно, заснежило! Значит, что? Ветер у нас был западный и повернул антенну.
Мудрее всех поступила профессорша, курящая по фронтовой привычке термоядерные папиросы.
— Блаженна глупость! — воскликнула она, имея в виду то ли поступок Наташки, то ли ее учительницы, то ли захватывающие дискуссии коллег. Низким хриплым голосом она произнесла, снисходительно оглядывая добровольных нянек обоих полов: — Спокойно, коллеги! У меня есть связи в мэтэоцентре. Сейчас мы туда позвоним и запишем в этот дурацкий дневник все государственные секреты. Не хлюпайте, барышня! Ну-ка, вытирайте ваш нос, и все пойдемте ко мне чай пить. Уважьте старуху.
Где она, эта профессорша? Вот закурила бы она свою папиросину и сказала: «Спокойно, коллеги!», сослалась бы на связи в божественной канцелярии, остановила бы неизбежное, неумолимое, снова выручив свою любимую барышню Наташку. А заодно ее родителей. А заодно и всех остальных.
* * *
Жаль, что я не курю. Покурила бы сейчас. Сигаретка между указательным и безымянным пальчиками, рука на локотке… Ффу. Курящие женщины того, нет ТОГО времени очень отличаются от курящих женщин этого.
Вот Берточка. Берта Иосифовна.
Она начала курить в эвакуации, потому что хотелось есть. И преподавала русскую словесность в Одесском военном музыкальном училище, эвакуированном в Ташкент. А по вечерам Берточка подрабатывала в вечерней школе. Там доучивались проходящие реабилитацию после тяжелых ранений офицеры. Те, что не успели окончить школу до войны. Некоторые учились плохо, уроки пропускали, домашних заданий не выполняли. Ну, нормальные такие ученики. Но Берта однажды возмутилась и вызвала в школу родителей самых злостных прогульщиков и двоечников. Папу майора Островцева и папу капитана Кацмана.
— Неужели пришли? — с удивлением спросила я, когда Берта Иосифовна рассказывала мне этот случай.
— Пришли, да! Представь, очень пожилой высокий широкоплечий генерал в отставке Островцев, отец майора Островцева, и щуплый маленький дантист, очень старенький доктор Кацман, отец капитана Кацмана, стоят в коридоре, робко стучат в двери класса. А тут я выхожу. Худющая, истощенная, маленькая, как ученица.
Берта, миниатюрная, тоненькая, юная, испугалась, что же ей теперь делать. Но оба родителя вошли в класс, втиснулись в узкую парту, сели рядышком, послушно сложив руки, одинаково виновато опустили головы и на робкие замечания испуганной Берты пообещали, что дети, их сыновья, поменяют отношение к учебе. И сыновья, майор Островцев и капитан Кацман, дали обещание, что никогда больше так не будут. И действительно перестали прогуливать и учиться стали довольно сносно. Берта рассказывала, что до конца жизни простить себе не могла такой своей, как она говорила, наглости — вызвать двух занятых людей, отцов двух раненых офицеров, в школу.
Все ее ученики и студенты были старше ее, и она иногда их страшно боялась, поэтому была очень строгой. Представляю себе, как весь класс замирал, когда Берта начинала рассказывать… А уж если она читала стихи! Много, думаю, было разбито сердец из-за сероглазой высоколобой тоненькой юной учительницы. И скорее всего, волочилась за ней чуть ли не вся школа и все училище во главе с преподавателями разных возрастных категорий.
Берта и ее мама приехали в Ташкент ночью, с наспех собранными чемоданами. Они вышли из теплушки, встали на перроне, оглянулись, пошли в здание вокзала: ни сесть, ни даже удобно постоять, чтобы переждать до утра, было негде. В зале ожидания повсюду сидели, лежали и спали смертельно уставшие люди. Шныряли туда-сюда грязные подозрительные пареньки, легкие, гибкие, быстрые и неуловимые, как хорьки. Вдруг к растерянно озирающимся Берте и ее маме подошел громадный человек абсолютно бандитского вида, просто великан и разбойник, легко подхватил их чемоданы и буркнул: «Пшли за мной! Не отставать!» Ступая широко и уверенно, он почти бегом вышел из зала и, как рассказывала Берточка, исчез в ночи. Ничего не оставалось, как бежать следом — в чемоданах лежали самые необходимые вещи, хотя возникли сомнения, получат ли они их обратно. И они трусили за незнакомцем, еле поспевая и задыхаясь. Большой человек привел их в дом на окраине Ташкента, аккуратно постучал во двор, залаяла собака, и все завертелось быстро, как будто кто-то руководил их жизнью сверху. Женщинам дали отдельную маленькую комнату, хотя в то время с жильем в Ташкенте было уже очень туго, люди с детьми снимали углы — по две семьи в одной комнате. Берта с мамой даже не поняли, как это все произошло и за что такое доброе отношение к ним незнакомого, сомнительного вида человека. Переночевали на полу. Утром их благородный разбойник, опять такой же хмурый, молчаливый и озабоченный, вернулся и принес им два солдатских грубых серых одеяла.
— Нате, — буркнул, вручил и пошел.
Мама Берты ему вслед, этому угрюмому дядьке, что, мол как же вас благодарить, у нас и денег-то нету, как же мы… А тот отмахнулся и опять исчез.
Нет, денег у них с собой сначала было чуть-чуть. Но все вышли. Ездили долго. Сначала они попали в Челябинск. Привез их туда поезд-товарняк. Из Челябинска добирались на юг. Понятно же — никто не знал, где остановится и когда окончится война. А на юге тепло круглый год. Все стремились в Ташкент. Поезд ехал на юг, но какими-то путями неизведанными попал в Харьков. В Харькове поезд стоял сутки. Люди кинулись искать еду. Берта и ее мама тоже пошли искать еду. Зашли в магазин. Там было абсолютно пусто, но в витрине лежали щипчики для сахара. Много щипчиков для сахара. И все. Больше ничего. И мама сказала: Берта, но ведь рано или поздно нам надо будет чем-то колоть сахар. А ведь нечем. Берта легко согласилась. И они купили те нелепые, совершенно ненужные щипчики для сахара. Долго эти щипчики потом лежали без дела. Берта писала своему другу на фронт: «Ташкент. Здесь одни тупики. И хлеб называется „нон“». «Нон» — означало «нет».
Я вот что думаю… Есть на земле такие особенные светлые люди. И хочешь не хочешь, а если ты человек, ты должен им помочь. Ты просто чувствуешь — надо сделать, надо дать, надо спасти, надо вылечить. Как-то их видно, этих людей. По свету вокруг головы, что ли.
Разбойник этот, великан с добрым сердцем, еще несколько раз появлялся. Причем как раз в те моменты, когда был очень нужен, когда случались болезни или напасти. Бесшумно появлялся он, помогал, ничего за это не требуя. Приносил, добывал, чинил. И тихо исчезал. А потом вообще исчез.
Странно, что вспоминается важное и неважное. Почему я подробно помню детали чужой жизни. Почему я вдруг вспомнила этого разбойника, который помог выжить маминой учительнице Берте Иосифовне. Хм… Берточкина мама поехала в эвакуацию в элегантном коричневом костюмчике с кротовым воротничком. Она купила в Ташкенте себе стеганку. То есть обычную фуфайку. По каким-то там карточкам. И Берта сказала:
— А мне? Я тоже такую стеганку хочу. На работу ходить.
И мама ее сказала как отрезала: пока я жива, ты стеганку носить не будешь.
Берта ходила на работу голодная, прозрачная, но в элегантном пальто, в котором и поехала в эвакуацию.
И местные называли ее и таких, как она, приезжих эвакуированных молодых женщин, «русская джаляб». Берта горько смеялась, что русской она был только раз — когда тяжело жила в Ташкенте.
Сначала она устроилась в обычную школу преподавать русский язык и литературу. Но вся учеба сводилась к уборке хлопка — ее посылали с девочками на поля. И там работающие узбеки принимали ее за ученицу и спрашивали, где их учитель. Потом уже Берту позвали в военное училище заменять учителя литературы, уехавшего на фронт.
— Фархат, скрути! — просила Берта смешливого завхоза. Фархат если не рубил дрова и не топил в училище печку в холодное время года, то просто сидел в школьном коридоре и курил. Он отрезал от предложенного листка квадратик, аккуратно сыпал туда измельченный табак, зализывал край и с почтением отдавал Берте. И Берта тоже курила. Чтобы заглушить голод.
* * *
Ужасный, ужасный голод был.
Моя любимая тетечка, совсем маленькая тогда еще, тоже жила в Узбекистане в эвакуации со старшей сестрой Соней, братиком Мишенькой и мамой. Они тоже теплушками добрались до Ташкента, а потом пешком пришли в аул. Мама Мишки, Фаинки и Сони стала работать на хлопковом поле. В полуденную жару, когда все отдыхали в тени, она и еще одна такая же мужественная мама, преодолевая пять и больше километров, бежали домой, чтобы принести детям котелок казенного плова.
Маленький Мишенька начал ходить. У него были кривые ножки и большой живот. Понятно же, из-за рахита. Вместо панамки или тюбетейки он носил на голове алюминиевую мисочку. Да-да, обычную старую, покорябанную и помятую мисочку. Утром Мишка вставал с тюфяка и в одной рубашке, босиком, начинал обход соседей. Он бесстрашно ковылял мимо злобных худых собак туда, где пахло едой. Подходил к очагу во дворе, обеими ручками снимал с головы миску и молча держал перед собой. Ему накладывали туда нехитрой еды, не спрашивая, чей он, откуда, какой национальности. Мишка там же вылизывал мисочку, снова надевал ее на голову и топал дальше. Так он выжил.
А у его сестры, моей любимой тетечки, семилетней тогда Фаинки, случилась страшная болезнь юга, малярия. Фаинка лежала весь день во дворе на курпаче, и ее трусило от холода. В сорокаградусную жару она была завалена всем тряпьем, что было в доме. Однажды во двор по каким-то делам заглянула старая узбечка и увидела синюю умирающую девочку, все поняла, молча подняла Фаинку и, помогая ей, слабенькой, придерживая под мышки двумя руками, повела с собой. Фаинка чувствовала себя так плохо, что ей было все равно. Проходя по мосткам над арыком, узбечка вдруг отпустила руки и резко столкнула Фаинку в ледяную воду. Потом быстро помогла девочке вылезти. С того дня Фаинку больше не трясло. Эта узбекская старуха, которая по-русски даже слова «спасибо» не понимала, приходила потом опять, приносила еду и горькие травки для Фаинки, знаками показывала, как растолочь, как пить. Кто она была, эта женщина с чужим языком, чужой религией, спросить не у кого.
А в это время отец Фаины, Сони и Мишки лежал в госпитале, с тяжелым ранением в затылок. Его чудом спасли военные полевые хирурги. И вот странное дело. Когда и Фаинка, и Миша, и старшая сестра Соня уехали с детьми и внуками в Австралию, у Сониного сына вдруг рождается ребеночек без кожи на затылке. Доношенный, здоровый ребеночек. Но кожи на затылке не было. И пока ждали операции, Соня съездила к одной аборигенке, дикой, косматой и, как там говорили, могущественной. Та поводила рукой над мальчиком и забормотала себе что-то под нос хриплым каркающим голосом. Внук аборигенки перевел, что кто-то из предков на войне был ранен в голову. В затылок.
И Фаинка, когда все это нам рассказала, руками развела:
— Вот и не верь теперь… Она, эта старуха, и про нас, и про Советский Союз, и про войну Вторую мировую и слыхом не слыхивала. Вот и не верь.
Кстати, мальчик получился добрый, нежный, сердечный. Точно как тот вроде бы такой обычный, такой привычный, такой героический его прадедушка.
Боже мой, да разве только он.
01.07
Тишина не бывает абсолютной
Или бывает? Ну вот — тихо. Но я же слышу чьи-то голоса, я же слышу вздохи, музыку, крик и чужие мысли. Они мне кажутся или я на самом деле их слышу?
Вот кто-то подумал:
— Наверное, режутся зубки.
Или другой кто-то подумал:
— Виолончель — это бабушка скрипки. У нее такой благородный голос. Она возвышенная старуха. Такая полная, в чепце…
— Наверное, выберут Козулькина. У Козулькина связи… Надо купить новый костюм. В новом костюме, может, и получится. Или не надо новый костюм? Скажут, нарядился, а не выбрали… Утром спрошу у Нели.
Я это на самом деле слышу?! Эти мысли. Они летают бесхозные. Но те, к кому они обращены, сейчас спят. Поэтому я, «sleepless» в моем городе, перехватываю и улавливаю их. Мысли…
— Гоосссподи, Господи… Где ж его носит. Опять ждать и ждать. Сколько можно ждать. Устала ждать. Не могу больше ждать. Не хочу больше ждать. Как бы научиться засыпать? Господи, Господи, спаси его и сохрани, такого бессовестного, безответственного…
— Чайный гриб. Лежит в банке. Толстеет. Растет. Он ведь почти как корова. Только корова дает молоко. А чайный гриб что дает? Ага, чайный гриб дает чай. Значит, чайный гриб должен иметь имя. Как корова. Или как коза. Чайный гриб Нюра. Я тебя так буду звать.
— …и теорема верна для всех простых n, меньших 100, за возможным исключением так называемых иррегулярных чисел 37, 59, 67. Нет, я определенно не дурак! Определенно!
Вот какие мудрые мысли витают сами по себе, когда почти все спят. Или совсем-совсем сонное, дремотное, спутанное: