«Изменился Никита. Раньше был такой аккуратный… Кстати, в свои лучшие времена он никогда не позволил бы себе потчевать гостью на кухне. Исключительно в гостиной. Эта комната ведь и предназначена для приема гостей! Улыбаются приветливые чашечки китайского фарфора, чайник сияет в центре круглого стола, накрытого парадной белой скатертью…»
Галя до того размечталась, что не сразу поймала обращенный к ней вопрос:
— Что-что? Извини, я не расслышала.
— Ты одна приехала из Москвы?
— Я не замужем, если ты это имеешь в виду.
— Я не это имею в виду. С тобой приехал еще кто-нибудь из сотрудников милиции?
— А зачем тебе это знать, Никита?
Снова царапанье. Ближе. Словно перемещается крупная крыса. Никита совсем запустил хозяйство! Что за тварей он у себя в подвале выращивает?
Никита поставил на покрытый покоробленной клеенкой стол, не смахнув хлебных крошек, заварочный чайник, налил в него кипятка. Совсем близко его склоненное лицо. День был пасмурный, немытое стекло пропускало мало света, но даже при скудном освещении было заметно: лицо это невеселое.
— Извини, Галя. У меня в последнее время мало учеников. Вот, сижу дома… приболел…
— Бедный! Купить тебе лекарства?
— Нет, не надо. Ты для меня — лучшее лекарство. Пришла и все осветила. На самом деле, Галенька, я тебе жутко рад. Просто как-то отвык проявлять радость.
«Галенька»? Тогда, в то лето, он не звал ее Галенькой. Ласковое слово, которое само собою зародилось между ними, было «Галчишка»… Что это, неужели Никита и вправду все забыл?
— Никита, а помнишь, как на пляже?..
— Это… мы… когда купались, да?
— Да нет! Мыс тобой никогда вместе не купались. Мы ходили смотреть закат в конце августа. Красное солнце опускалось в море, пролагая на нем дорожку, и на солнце было не больно, но как-то грустно смотреть. Может быть, мы чувствовали, что скоро все между нами кончится? Было самое начало осени, дни убывали, хотя было все так же тепло, но ведь в Сочи круглый год тепло. Ты тогда сказал, что доля темноты возрастает, пространство, которое она отвоевывает себе, увеличивается, и по этому случаю стоит прочесть какие-нибудь мрачные стихи. И мы читали вслух… Неужели не помнишь? Вот это, блоковское, из цикла «Черная кровь».
Никита так и не разлил чай по щербатым, заскорузлым изнутри от предыдущих наслоений заварки чашкам. Он сидел с непонятным выражением лица, пока Галя горячо говорила:
— Ну, Блока ты- не мог забыть! Вот это: «Я ее победил, наконец! Я завлек ее в мой дворец! Три свечи в бесконечной дали. Мы в тяжелых коврах, в пыли. И под смуглым огнем трех свеч — смуглый бархат открытых плеч. Буря спутанных кос, тусклый глаз, на кольце — померкший алмаз, и обугленный рот в крови еще просит пыток любви…»
Галя перевела дыхание. Она ожидала, что Никита подхватит и продолжит, как это бывало раньше, и что-то проснется между ними, и все вернется на свои места, словно не было этих семи лет. Но ее утраченный возлюбленный сидел все с тем же тупым и настороженным выражением лица. Если за минуту до этого Галя испытывала к нему жалость, как к больному, то сейчас — ничего, кроме отвращения.
— Я напрасно выбрала это стихотворение, — нарочито холодно сказала Галя. — К ситуации не подходит. Там в конце есть строчка: «Ты мертва, наконец, мертва», а у нас наоборот. Впору мне читать из Жуковского: «Ах, Светлана, где твой милый? Где твой свадебный венец? Дом твой — гроб, жених — мертвец!»
Галя вздрогнула от неожиданности, когда Никита взметнулся со стула. Чай расплескался, потек по клеенке дымящейся струей.
— Ты шо городишь? — заорал он на нее с яростью, некрасиво перекашивая рот, едва не брызгая слюной. — Какой мертвец?
— Никита, ты обиделся? — Галя отодвигалась — вроде бы затем, чтобы разлившийся чай не закапал ей юбку, но на самом деле — подальше от этого человека, которого ей было уже трудно называть прежним именем. — Я не хотела сказать ничего плохого! Просто ты сегодня такой заторможенный… будто мертвый… Прости, если это задело тебя…
Неизвестно, чем кончилась бы эта сцена, если бы со стороны калитки не донесся заливистый трезвон бронзового колокольчика. Радуясь постороннему вмешательству (по крайней мере, что касается Гали, она могла с уверенностью это утверждать), оба выбежали за пределы дома.
— Галя, ты еще здесь? — послышался из-за забора знакомый голос; в просвете между штакетинами мелькнул красный платок.
— Иду, Жанна, иду!
Галя заглянула в глаза Никите. Здесь, при дневном освещении, его лицо на миг показалось ей прежним. И то, что разыгралось в доме, она готова была принять за тягостный сон.
— Я ухожу, Никита. Извини, если что-то получилось не так. Прошло много лет, мы отвыкли друг от друга.
— Ладно, чего там. Ты тоже извини…
У калитки Галя еще раз внимательно всмотрелась в этого человека, о котором вспоминала столько времени для того, чтобы снова потерять.
— Ругай меня, если хочешь, — торопливо сказала Жанна, уведя Галю из пределов слышимости Никиты, который не спешил возвращаться в дом. — Только я почему-то ужасно за тебя испугалась. Никита такой странный стал в последние дни! Думаю, вдруг он тебе что-то нехорошее сделает? Решил, что в тебе причина всех его бед. Мужики — они ведь всегда с придурью, а сдвинется в голове какой-нибудь винтик— и вовсе привет родителям! Ты не смейся, наука доказала, что девяносто девять процентов мужчин — маньяки… то есть я хотела сказать, девяносто девять процентов маньяков — мужчины…
— Спасибо, Жанна. — Галя искренне обняла бывшую врагиню, которая неожиданно превратилась в подругу. — Ты мне действительно очень помогла. Может быть, спасла.
— А что Никита правда настолько плох?
— Не знаю, Жанна. Не могу сказать. Но что очень странный, это точно.
20 февраля, 15.10. Александр Турецкий
— Ну что, Слава, — Турецкий хлопнул по плечу Грязнова с таким видом, будто им сообщили какую-то чрезвычайно обнадеживающую весть, — давненько нас не приговаривали к смертной казни, как по-твоему?
Вячеслав Грязнов, почесывая за ухом, пробурчал нечто невнятное, однако не слишком оптимистичное. Шутить на эту тему его как-то не тянуло. Однако Турецкий не оставлял его в покое:
— Что, испугали тебя? Поджилки-то дрожат?
— Отстань. — Грязнов проявил способность к членораздельной речи. — Какие поджилки? Где они вообще у человека помещаются, эти поджилки? Дрожать не надо. А вот осторожность проявить никогда не помешает.
— Осторожность — это точно, не помешает, — одобрил Турецкий. — Наша осторожность' заключается в том, чтобы изловить Сапина, пока он не наделал дел.
— Что же это значит, — обиженно, словно кто-то его подвел, пробормотал Слава Грязнов, — оказывается, Сапин такой крутой, а мы и не подозревали?
— А мы и не подозревали, — эхом повторил Турецкий, думая о своем.
Из-за грозящего покушения действительность для них окрашивалась в мрачные тона. Направляясь в сочинскую прокуратуру по многолюдным улицам, они старались не отделяться от сопровождающих лиц и держали оружие наготове.
— Чего вы, ребята, волнуетесь? — успокаивал московских друзей сопровождавший их генерал-майор милиции Станислав Вешняков, начальник ГУВД Сочи. — Неужели думаете, этот ваш Сапин попытается вас подстрелить здесь, в такой толпище народа? Его повяжут в один момент!
— На толпу он и рассчитывает, — возражал Турецкий. — Выстрелы и наши трупы вызовут панику, в суматохе он улизнет.
— Да какие трупы? Что вы, прямо, будто сговорились! Стреляете, должно быть, неплохо?
— Но ведь и Сапин — снайпер!
Однако жизнерадостному Вешнякову удалось несколько развеять окружающий мрак. В конце концов, что такое жизнь человека, отстаивающего закон, как не вечная угроза покушения! Но и обычный человек, который видит преступников только в криминальных новостях по телевизору, так же подвержен смерти, как и тот, кто ежедневно рискует жизнью; выйдя из дому, он не может быть уверен, что не попадет под машину или на рельсы метро, что на него не свалится балкон аварийного дома, что… перечень причин внезапной смерти неистощим! Это не значит, что нужно игнорировать предупреждения или разгуливать под аварийными балконами, но и пребывать в мрачном настроении из-за того, что опасности существуют, вряд ли целесообразно.
— Все мы, кто ходит по земле, приговоренные к смерти, — пустился в философские рассуждения Вешняков, — только срока исполнения своего приговора не знаем. А приведет его в исполнение наемный киллер, рак желудка или бацилла какая-нибудь зловредная — какая, к чертям собачьим, разница! Вся наша жизнь, если на нее как следует, непредвзято, посмотреть, не что иное, как отложенное убийство…
— Отложенное убийство? — задумчиво повторил Турецкий. — Красиво ты это выразился. Молодец, Стае.
19 февраля, 14.32. Семен Воронин
Время в замкнутом помещении подвала изменило свой ход. Часы пленников продолжали идти, но отсутствие солнца делало понятия дня и ночи, вечера и утра иллюзорными, не имеющими отношения к той действительности, которая освещалась скудной электрической лампочкой в шестьдесят свеч. Как-то вспоминались эксперименты, х> которых Семен Валерьянович, не получается вспомнить, то ли читал, то ли слышал по телевизору. Группу людей помещали безо всяких приборов для определения времени в замкнутую среду с искусственным светом, куда не доносились звуки извне, и время от времени наблюдали за ними. Оказалось, такие добровольные заключенные установили для себя режим, отличающийся от обычных суток, которые состоят из двадцати четырех часов: в их сутках было часов двадцать восемь, а то и тридцать. И вот сейчас Семену Валерьяновичу, оказавшемуся не по своей воле участником схожего эксперимента, представлялось, что сутки действительно изменились. Они то растягивались, то сжимались. Семен Валерьянович и Гарик засыпали непроизвольно, а засыпали, когда хотели: все равно заняться больше было нечем. Лишенный внешних раздражителей мозг генерировал сны.
И снова Семен Валерьянович проявил волю. Положение старшего и более сильного вынуждало его командовать — во имя спасения внука, ну и себя тоже. Ведь если его не станет, Гарику придется очень плохо одному.
— Гарик, — спросил он, — на тебе ведь те часы, что мама подарила тебе на день рождения?
— Да, те самые.
— Там, кажется, есть будильник?
— Да, будильник, подсветка, число…
— Число тоже пригодится, но будильник сейчас для нас важнее. Нам нужно здесь как-то размечать время. А то мы ползаем сонные, как зимние мухи. То ли бодрствуем, то ли спим на ходу…
Это решение Семен Валерьянович принял не сразу. Поначалу, когда это пришло ему в голову, он подумал: что плохого в том, чтобы постоянно спать? По крайней мере, когда спишь, не думаешь о том, что с тобой происходит что-то ужасное. Но, с другой стороны, забыть об ужасной действительности не получалось даже во сне, и сны получались суматошными и беспокойными, после которых встаешь еще более усталым, чем лег. Нет, то, что им нужно, — четкое разделение сна и бодрствования. А во время бодрствования нужно чем-то заниматься… хотя бы тем же подкопом. Почему Гарик забросил его?
Но это были мысли на перспективу. Ближайшее, что требовалось сделать, — вернуть себя в рамки нормальных общечеловеческих двадцати четырех часов.
— Значит, вот что, Гарик, — рассуждал Семен Валерьянович, — отныне нам предстоит подъем в семь часов утра…
— Так рано? Я даже в школу в семь утра не встаю.
Это и правда: незачем. Школа во втором дворе от дома Ворониных-Сокольских. Даже если очень долго собираться, а потом тащиться нога за ногу, за пять минут добраться успеешь. Розовое, едва прогретое солнцем утро, покачивание ранца за плечами, голоса друзей… Как бы он сейчас им обрадовался! Не только им, даже директору школы; да если уж на то пошло, даже учительнице биологии, которую он терпеть не мог. Придется ли Гарику когда-нибудь еще войти в школьный двор? Эх, что же это за напасть такая, в которой даже школу вспоминаешь, словно потерянное счастье?
— Совсем не рано. Потому что ложиться мы будем в девять вечера. Согласен?
— Ну а что еще тут делать? Телевизор смотреть? — И тут до Гарика наконец-то дошла идея: — Дедушка,
а зачем нам этот распорядок дня? Опять, как в концлагере у Виктора Франкла, чтобы не опускаться, да?
— Ты правильно все понял, — постарался улыбнуться Семен Валерьянович. Лучше бы не пытался: судя по отражению в расширившихся глазах внука, улыбка получилась так себе. Мало похожа она, должно быть, на его прежнюю улыбку, но ничего не поделаешь: когда сидишь в подвале, грязный и оголодавший, а над головой у тебя жрут и пьют довольные похитители, и такая попытка улыбнуться — достижение. — И еще нам надо придумать, чем мы будем заниматься днем.
— А чем тут можно заниматься? Журналы мы все перечитали…
Перерывая подвальный хлам, дедушка и внук обнаружили стопку проплесневевших журналов «Огонек» за девяностый — девяносто первый год. Их проросшей плесенью информации хватило ненадолго, и они не удовлетворили вкусов узников. Особенно «приятно» было им читать глубокомысленные рассуждения какой-то правозащитницы о том, что уголовники не так плохи, как может показаться: эти люди имеют свой кодекс чести, а со временем, когда советская партийная элита уйдет со сцены, займут их место по праву сильного, содействуя процветанию страны… Тьфу ты! Эту статью пустили на туалетную бумагу в первую очередь.
— Всегда есть чем заняться. К примеру, навести порядок здесь, в комнате…
— В бандитском подвале? Значит, на бандитов работать?
— В данный момент, Гарик, это не бандитский подвал. Это наша комната, наше, пусть даже временное, жилье. Где бы человек ни очутился, он не должен жить, как свинья.
— Заметано, — со вздохом признал Гарик.
— У тебя даже лексика бандитская стала, — поучающе заметил Семен Валерьянович. — У стен, что ли, набрался таких слов? Что это еще за «заметано»?
— Ничуть не бандитское, обычное слово. Все так говорят…
— Все? — вознегодовал Семен Валерьянович с яростью, поразившей его самого. — А ты что, хочешь быть всегда как все? Эти молодые люди, которые нас в подвале держат, тоже, наверное, сказали бы: «А мы ничего плохого не делаем, мы — как все. Все грабят — и мы грабим, все заложников захватывают — и мы захватываем…» Это страшно — быть как все!
— Чего ты кричишь? — возмутился в ответ Гарик. — Чего ты на меня взъелся из-за одного слова?
— Смотря какого слова!
— Какого бы ни было, что ты на меня кричишь? Кричишь-то ты на меня чего?
— Потому что я обязан тебя воспитывать! А ты обязан меня слушаться! Потому что я старше и умнее! Да-да, если бы ты меня послушался, мы бы здесь не сидели…
Произошла ссора — закономерная ссора, выражение тоски и загнанности двух запертых в клетку родных, любящих друг друга людей. Ни с кем мы не ссоримся так всепоглощающе, как с теми, кого любим. В таком случае каждому непременно хочется, чтобы другой принял его точку зрения — как же иначе, если это родной для тебя человек, все равно что ты сам! Но другой добивается того же, и, при несовпадении точек зрения, можно ни до чего не доспорить — как это обычно и бывает. Узники уже сами понимали, что спорят из-за ерунды, но именно эта ерунда и досаждала. Гарик покраснел, разгорячился. Губы Семена Валерьяновича приобрели сизый фиолетовый оттенок, непослушными деревянными пальцами он попытался расстегнуть рубашку, не смог, дернул посильнее, и верхняя пуговка, пришитая руками Ларисы Васильевны, отскочив, ускакала в дальний угол.
— Дед, — встревоженно понизил голос Гарик. — Дедушка, дедушка, что с тобой?
Теперь он суетился вокруг старика. Испугавшись за его больное сердце, словил похолодевшую руку, попытался дилетантски нащупать пульс, ничего с непривычки не нащупал и испугался еще сильнее.
— Дедушка, тебе плохо? Очень плохо, да? Сердце болит? Я сейчас их позову! Крикну, что нужна помощь. Пусть принесут лекарства, ты только скажи, что нужно. Дедушка-а!
— Перестань, перестань, Гарик! — Тяжело дыша, Семен Валерьянович медленно приходил в себя. Сердце громко стучало о ребра, но не болело. — Со мной все в порядке, ничего не болит. Вот видишь, сегодня я повел себя хуже маленького. И почему я правда на тебя взъелся?