— Мы попали в вилку.
Какая вилка? Почему вилка? Меня и так тошнит, а тут еще вилка. Я ненавижу, когда мне говорят такое неясное и загадочное. В общем, оказалось — эти минометы нас обстреливали. И у них какая-то там вилка. Меня всего землей закидало. И звук при этом отвратительный, даже в животе щемит, когда она визжать начинает. Короче, мы ползем. Две ящерицы ползут и тянут за собой лодку-волокушу, потому что там раненые и их надо вытащить. Вдруг мой напарник как подскочит. Что такое? Его, понимаешь, ранило. Я жгут ему наложил и думаю, что делать. Тут неподалеку как раз ямка. Я его погрузил один в волокушу и в ямке оставил и дальше пополз. Вот ползу-ползу — и прижмусь к земле. Я потом стихи написал, ночью, знаешь, был страшно возбужден, нервничал и в землянке писал. Там есть такие строчки;
— Я вижу, тебе не нравится, Наташа?
— Нет, ничего, — говорю я, — только что это за минометное зу-зу и где ты это слышал трубу?
— Ну не все ли равно, — раздражается Шурик, — здесь же дело в эмоции, в моем ощущении. Это мое субъективное ощущение насчет зу-зу. А труба — это романтизм…
Рассказ продолжается.
Первого раненого Шурик вынес с поля боя благополучно. Натерпелся страху, но вынес. И пополз за вторым. Вот тут-то и началось.
— Понимаешь, какой-то мерзавец решил за мной поохотиться. Для того чтобы подобраться к моему раненому саперу, мне надо было переползти через холмик — иначе никак. И вот как я сунусь — сразу выстрел.
Главное, сидит, негодяй, где-то неподалеку. Посмотрел — кукушки нет. То есть деревьев нету. Значит, кукушке и быть негде. Ну, я пополз в сторонку, думаю, возьму его обходом. В общем, ползу-ползу — да как ахну: представляешь себе — несколько валунов, а за валунами сидит боец. Ну совершенно неожиданно! Сидит и на меня смотрит. Я у него спрашиваю:
— Свой?
— Ясно, — отвечает, — свой. Только дальше, — говорит, — не лезь ко мне.
Я только хотел спросить, почему но лезть, а в это время автомат как даст! Как раз между нами. Так щебенка и полетела. Я к земле припал и замер. Опять тихо-тихо. И никак мне это расстояние нельзя проползти. Простреливает какой-то мерзавец. Вот я лежу и слышу, как мой боец говорит.
— Ты, — говорит, — санитар, однако, не психуй. Я в ноги раненный, и ты мне должен оказать первую помощь. Но поскольку ко мне хода нет, ты должен обеспечить ко мне ход. А для этого надо того гада-немца уничтожить…
И объясняет, что за сопочкой, вернее, на маленькой сопке, засел финн или немец с автоматом и стреляет по раневым. У него там оборудована вроде пещерка с амбразурой. Добраться к нему довольно просто, если сзади подползти. И надо гранату кинуть в амбразуру или штыком туда.
Я слушаю и прямо холодею. С ума, думаю, сойти! Это чтобы я, Шурик Зайченко, полз и подползал и с гранатой, и со штыком. И кидать гранату! Так ведь я даже не строевик, я ничего не проходил.
И говорю ему, что я этого не проходил, а он не понимает и вдруг спрашивает:
— Ну, а присягу проходил?
Я отвечаю, что это по меньшей мере довольно странный вопрос.
— Сам ты, — говорит, — довольно страшили. Давай, слушай меня.
И аккуратным таким говорком, сибирский у него говор, объясняет мне, как надо кидать гранату, всякие там ужасные подробности. А потом как заругается! Мне даже неудобно тебе, Наталья, пересказывать, как он меня называл. За то, что я боялся, он меня ругал.
Я ему отвечаю:
— Вы, гражданин, посылаете меня на верную гибель. Я для этого не приспособлен.
Он опять заругался. Ужас сколько он этих слов знает, мой Семен Семеныч. И костит меня, и объясняет, что мне обратного хода нет, потому что согласно присяге я раненых должен эвакуировать, а эвакуировать под таким огнем нельзя, значит, я не выполню то, что мне положено, и брошу товарищей на поле боя.
— Понял?
И сам он сделался белый как снег.
— Понял? — спрашивает парень.
— Ладно, — отвечаю ему, — давайте, учите. Учите, как эту гранату кидать. Все равно — смерть.
Потом швырнул он мне шпагатик с камешком. Я камешек к себе потянул, а за камешком на шпагате висит граната, даже две. Страшненькие такие, тяжеленькие. А мне, представляешь, Наталья, мне уж и море по колено. Нет, думаю, Шурка Зайченко умрет как настоящий человек. Чтобы никто не сказал, что Шура умер как трус Что угодно, а лучше умереть от храбрости, чем от трусости. Лучше умереть от обжорства, чем от голода. Взял я весь этот арсенал и пополз. Ты себе не представляешь, сколько времени я полз и что делалось в моей голове. Потом ботинки взял и бросил. Потом полакал воды в болоте, как собака. И этим самым болотом ползу. Слышу, совсем близко палит. Опять слышу — выстрелил. Где-то тут, рядом… Ну, в общем, что долго рассусоливать. Я поднял голову и вижу — камни, камни, а в камнях, совсем близко, подкованные, на шипах, здоровенные таете ботинки. Он, понимаешь, головой в пещерке, а ноги наружу.
Вот я и замер. Притаился. Только одно мое сердце бухает так, что кажется мне, услышит немец. Вдруг там у него камни загремели: шевелится, встает, сейчас выйдет…
Что делать?
Нет, не встал. Пошевелился только, позу переменил.
Ну, приготовил я гранату, как во сне все, но руки, представь, не дрожали. Нисколько.
Немец еще выстрелил. Опять, думаю, убийца по раненым бьет.
И как кинул!
Тут сразу грохнуло, а я в болото свалился, отбросило меня в гадкую эту воду. Потом вскочил, огляделся. Тихо все, а там, где немец бил, ничего нет, только тряпки какие-то, и больше ничего. Очень сильный взрыв был в пещере.
Противно мне было, но залез я туда, достал оттуда автомат и ножик какой-то покореженный и пополз обратно. Ползу, и так мне, Наташа, хорошо, так легко, и думаю одно и то же: я — человек, я не дерьмо, я — человек. Потом встал и пошел. Ни черта, думаю, не будет. Кончилось с ползанием. Но не тут-то было, стрельнул какой-то. Опять я пополз. Босой, носки-то изорвались, ногам больно. Ну, приполз. Думаю, мой сибиряк сейчас мне такие слова скажет! Хоть бы что. Даже не спросил, как все было.
— Водочки, — спрашивает, — нет?
И мой трофейный автомат сразу себе. Я, конечно, вспылил.
— Это, — говорю, — моя вещь. Мой трофей!
— Возгордился, — сибиряк отвечает, — возгордился санитарный санитар! Лечи сначала, а потом побеседуем.
Посмотрел я ему ногу: батюшки мои, думаю, как он еще говорить может, не то что сидеть. Прямо каша, а не нога.
Сделал ему, что мог, и к саперу отправился. Сапер совсем плох, без сознания. Они, мерзавцы, его, раненного, второй раз ранили. Долго с ним возился. Вообще выдался денек. И ноги у меня совсем застыли, прямо не чувствую ног. Пока одного оттащил на волокуше, пока санинструктор мне попался, пока своего напарника оттащил, потом наконец сапера. И только до первой подставы.
А с сибиряком мы подружились. Я к нему в медсанбат ходил, пока его не отправили, четыре раза, Семен Семеныч Полосухин, человек интересный, но, когда я пытался психологически проанализировать события, он как-то странно на меня посматривал, как на идиота.
Вот такой у нас Шурик Зайченко, Не правда ли, славный?
И вот как это все было.
Шурик считает, что он убил немца под психологическим нажимом Полосухина, что Полосухин «создал предпосылку деяния» и что он, Зайченко, был только исполнителем воли опытного воина.
Кроме того, Шурик произносил еще следующие слова: «антитеза», «как утверждает Беркли», «я был вещью в себе».
Он сидел в нашей землянке до ночи, и мои девушки совершенно закормили его сладостями. Он ведь сладкоежка, не курит, чай пьет жиденький-жиденький.
Теперь Шурик немного волнуется, что ему влетит от начальства за сапоги, которые он так и по нашел после своего боевого крещения.
Мы его дразним, что он попадет на гауптвахту, так как сапоги были новые. Я даже выдумала, что если бы они были второго сорта, то обошлось бы без гауптвахты, а поскольку сорт первый — будет десять суток гауптвахты.
Суббота, первая зимняя
«Зима, крестьянин, торжествуя, на дровнях» и т. д.
Ударил настоящий мороз, и масса наших мелких невзгод как-то разом кончилась. От папы письмо. Состоит оно преимущественно из шуток, а все-таки я понимаю: ему без меня скучно. Главный тезис письма такой: «Когда выйдешь замуж, напиши письмо, и не простое, а заказное, потому что ничего не напишешь, а скажешь, что написала, да письмо не доставлено; квитанцию просьба хранить до окончания войны!»
Затем такие шуточки, что на севере полезны фрукты: лимоны, апельсины, свежие яблоки.
«Не ходи на высоких каблуках».
«Квартиру себе подыщи со всеми удобствами, с телефоном, с ванной и пр. Без этих удобств жизнь на фронте тебе скоро надоест и ты начнешь проситься к маме на Урал».
Милый папа!
Приходил на лыжах Храмцов; ходит он к нам через Винькин лес и однажды застрелил там финна разведчика, пришел разгоряченный, сердитый, долго молчал… Тася смотрит на него ласковыми глазами и говорит с ним каким-то особенным, грудным голосом. Что ж, пожалуйста! И пальцами хрустит, точно это может доставить кому-то удовольствие.
Заводили патефон, и Тася с Капой танцевали, а Храмцов смотрел на них какими-то странными глазами.
Ваше дело, дорогие товарищи!
Я взяла и ушла к маме Флеровской и целый вечер штопала чулки, а мама Флеровская смотрела на меня своими милыми глазами и рассказывала разные истории из своей докторской жизни. В Ленинграде у нее брат и муж. Они давно-давно не пишут. И мне почему-то кажется, что с ними плохо.
Когда я вернулась в землянку, Храмцов уже ушел, а Тася спросила:
— Ты где была?
— У Флеровской.
— Зачем?
— А зачем мне было вам мешать?
Варя вдруг фыркнула в своем углу и сказала, что Храмцов ушел через десять минут после меня.
— Ну и что? — спросила я железным голосом.
Потом Кана сказала, что я, то есть Наташа Говорова, очень неоткровенная.
— Какая-то замкнутая, — согласилась Варя, — и немного гордая. Да, да, да!
— Ничем но хочет с нами поделиться, — сказала Кана, — точно мы ей не подруги. Я молча легла спать.
Пятница
Вчера видела нашего начальника. Не начальника только нашего участка, а выше. Главного нашего начальника по всему фронту. Никак я себе не представляла его таким: оказывается, он большого роста, не в тулупе, а в шипели, и фуражки, а мороз, холодно, Оружия никакого особенного на нем не навешано, вообще большой человек, почти даже огромный, а думала почему-то, что он маленький, в очках, с бородкой, сидит у себя в конторе, а вокруг него телефоны и он но телефонам кричит:
— Запрещаю! Ни в коем случае! Снять с должности! Препроводить!
Я такого раз видела в кино.
Хотя, впрочем, про нашего начальника говорят совсем другое. Мне подавно мама Флеровская рассказывала, что он сам ходил на передний край проверить подноску горячей нищи в термосах и проверял эти термосы там, на переднем крае.
По специальности он хирург, и Анна Марковна мне сказала, что как-то была у него на операции операционной сестрой. Будто привезли тогда женщину-самоубийцу в клинику, она себе горло порезала в нескольких местах бритвой. В общем, наш начальник этой самоубийце горло зашил. Пришла самоубийца в себя и заговорила каким-то диким голосом:
— Ах, зачем вы мне спасли жизнь, ах, зачем вы мне не дали уйти туда, в ночь, в смерть, ах, зачем…
Потом, когда сама себя услышала, схватила нашего начальника за руку и спрашивает:
— Доктор, неужели я так и буду теперь хрипеть? Доктор, верните мне мой голос! Доктор, я не желаю хрипеть! Доктор!..
Начальник наш посмотрел на нее да как захохочет…
Вообще про нашего начальника рассказывают много интересного по фронту.
Он еще юношей воевал, командовал какой-то частью, после революции — бригадой, что ли.
Странно как! Хирург командовал бригадой.
А на моих глазах произошла вот какая история.
Финны вдруг обстреляли наш медсанбат. Сильно обстреляли, тяжело. Это случилось внезапно, утром, никто этого никак не ожидал. И начальник этого тоже не ожидал, и два врача, которые с ним приехали. Врачи в тулупчиках. Один, пожилой, лицо большое, довольно сердитый, накричал на нашего одного врача, что у того шинель неправильно застегнута.
Одним словом, начался артобстрел. Мы все напугались, я на себя кружку с чаем опрокинула и скорее на пол. Все легли, голову закопали кто куда и лежим. Что будешь делать?
Возле большого валуна разорвалось, потом ближе, потом еще возле валуна. Тут я голову подняла, противно стало, что же, думаю, так, как крот, и помрешь? Носом в землю?
Подняла голову и смотрю.
Опять как ударило! Посыпалось что-то, затрещало, лошадь закричала, никогда я не думала, что лошадь может таким голосом кричать. Ранило, наверное, какую-нибудь.
Опять я нос спрятала, потом посмотрела и вижу: кто-то чужой стоит, незнакомая спина, широкая; большого роста человек один, как скала, возвышается. И чего, думаю, стоит? Взяла и крикнула:
— Ложитесь, товарищ командир, опасно же!
Глупым таким голосом.
Он медленно повернулся, поискал глазами, кто ему кричит, не нашел, а я поняла, узнала, ну и совсем в землю зарылась. А он стал в другую сторону смотреть. Стоит, щурится, смотрит. Один. Огромный. Тут опять ударило.
Рядом со мной как раз Лева лежал. Вдруг как подскочит:
— Я же дежурный!
И побежал вподскок, как заяц.
Я его не люблю, и мне доставляло удовольствие смотреть, как он петлял по снегу, чтобы не заметил его начальник. Наверняка вспомнил, что дежурный, именно в ту секунду, когда увидел начальника. Помнил, может быть, и раньше, да предпочел забыть.
Все как-то сразу зашевелилось. Неловко стало лежать эдакими кротами. А тут и налет кончился. И что самое интересное, он никого не выругал, наш начальник, не посмеялся ни над кем. Как будто бы не заметил, что все попрятались, что стоял он один. Как будто бы так и нужно. Никакого не было разноса. А Русаков потом сказал:
— Человек он бывалый и понимает, что к войне надобно привыкнуть. Я вот сколько воюю, а все не привык. Как-то во время пальбы стесняться начинаю…
Вообще же после этой истории наш медсанбат начал к войне относиться менее нервно.
Но это еще не все про начальника и про тех двух врачей, которые с ним приехали, Кстати, врачи эти тоже лежали во время артналета, а тот, что постарше, очень нервничал и долго потом ходил какой-то грустный.
Вот побывали они у нас в медсанбате, и начальник дальше собирается, в одно место М., там плохие были дела. Я слышу, как Русаков и Телегин ему в два голоса докладывают:
— Там дорога простреливается, очень тяжело ехать, почти невозможно.
Начальник стоит и барабанит пальцами по столу.
— Сплошь простреливается, — говорит Телегин, — ехать в высшей степени рискованно. О машине речи быть не может. Лошадь, и то почти безнадежно…
Начальник все барабанит пальцами по столу.
Врачи, которые с ним, переглядываются. Один, толстый, все воду пил, три стакана подряд выпил и еще отхлебнул.
Начальник разгладил двумя пальцами лицо, потом усы, потом встал и говорит:
— Так я, товарищи, поехал. — И, не оглядываясь на своих спутников, сел в дровни.
Они, конечно, бодренькими такими голосами:
— И мы! И мы! И мы!
Уехали они все. А я долго стояла и вслед смотрела.
Вечером мы долго говорили у себя в землянке на все эти темы. О храбрости и трусости. О необходимости риска и о войне. О том да о сем. Храмцов помалкивал. Болтал главным образом Шурик. В такие дебри философские забрался, что даже вспотел и никак не мог выкарабкаться.
Потом Храмцов сказал примерно следующее: