И тут, в ссылке, продолжалось то же самое — только сегодня показала она ему платок с зловещими красными пятнами. Он так привык уже ко всяким ужасам, что хотя и ужаснулся и похолодел и на этот раз, но уже где-то в глубине души его было сознание, что и это все кончится благополучно, что это только так. И он ужасался на то, что эти мысли копошились в нем, ужасался на свое злодейство…
Евгения Михайловна холодно и строго дала выслушать себя, покорно, хотя и безучастно, дала всякие объяснения врачу, кашляла сухим нутряным кашлем и боязливо осматривала потом платок, который она прикладывала к губам. Эдуард Эдуардович внимательно и мягко смотрел на нее своими заплывшими глазками из-за золотых очков. В легких ничего не было. Но что же все это было, эти физиологические явления: кровь, сухой кашель и прочее?
Сергей Васильевич тем временем, устав от ходьбы из угла в угол и от волнения, почти машинально присел к своему рабочему столу. Он тихонько перебирал свои книги, бумаги, к которым он не мог из-за болезни жены прикоснуться вот уже несколько дней. А он любил свою тихую работу, эти свои углубления в торжественный и грустный сумрак былого! Под руку попался ему вдруг дорогой карманный английский атлас. Он бессознательно развернул его и, прислушиваясь к голосам за стеной, стал перелистывать карты — он теперь не изобретал уже всемогущих машинок для счастья человечества, не хотел перевязи Всенародного российского собрания, но фантазером остался прежним и любил побродить фантазией по свету. Когда он смотрел на карты, они говорили ему, они пели, они были живые…
«Виктория-Нианца… Альберт-Нианца… Истоки Нила… — читал он, и в его воображении тотчас же вставали пальмы, негры, бегемоты. — Сиерра Невада… Сиерра Морена…{69} Монахи, знойная Кармен{70}, тореадоры, навахи… А, а это Алтай! Какая-то река… Говорят, чудный край! Вот выстроил бы себе где-нибудь в девственной глуши тайги домик… простой, крошечный… и жил бы там тихонько никому неведомым отшельником…»
И в лицо ему повеяло свежим горным воздухом, напоенным чудным запахом сосны, и услышал он шум серебряных водопадов в звонких ущельях, и чувство глубокого покоя охватило его… Один, один — какая радость, какая воля!..
За дверью послышались шаги. Он очнулся и ужаснулся на себя. В комнату вошел Эдуард Эдуардович. Он торопливо с виноватой улыбкой поднялся ему навстречу.
— Нет, пройдемте лучше туда… — тихо сказал врач, оглянувшись на дверь, за которой он уловил осторожный шорох, и указывая на раскрытую дверь на террасу. — Поговорим на свежем воздухе…
Оба вышли на террасу. Вверху рдели звезды. По окраине города заливались надрывным лаем собаки.
— Ну, я думаю, что со стороны легких вам бояться нечего… — сказал доктор. — Эта кровь что-то не совсем понятна мне…
— Я сам видел, как она брызнула у нее в платок… — тихо сказал Сергей Васильевич. — Она тут же и сожгла этот платок, чтобы не заразить меня… Вот только один уголок уцелел…
Доктор взял обгорелую тряпочку с красными пятнами и, подойдя к освещенному окну, долго внимательно его рассматривал.
— Как я и думал, это не кровь… — сказал он, вздохнув. — Но она все же очень страдает…
— Да, да, ужасно! — подтвердил Сергей Васильевич. — Ужасно! Но что же делать?
— Я думаю, что кроме терпения ничего не остается… — сказал, помолчав, Эдуард Эдуардович. — Едва ли что можно сделать для нее. Это, по-видимому, тяжелая наследственность, расплата за грехи отцов… Будьте с ней терпеливы, мягки и… покорно несите свой крест…
— Я так и думал, так и думал… — взволнованно говорил Сергей Васильевич и горячо жал руки доктора, точно тот Бог весть какую радость сообщил ему. — Я очень, очень благодарен вам…
Отказавшись от приготовленного чая, доктор ушел, а Сергей Васильевич осторожно подошел к двери жены.
— Это ты, Сережа? — послышался ее суровый голос. Он приотворил дверь.
— Иди сюда… — строго сказала она из полусумрака, но едва он вступил в комнату, как она сорвалась с дивана и с мучительными рыданиями бросилась к его ногам и охватила его колена и целовала его брюки. — Сережа… милый… дорогой… прости меня! Ради Христа, прости! Я сама не знаю, что я делаю… Это — не кровь… Это я нарочно, чтобы помучить тебя… чтобы ты жалел меня… чтобы ты любил меня…
И она забилась, как подстреленная птица.
Он поднял ее своими сильными огромными руками, сел с ней, как с больным ребенком, в кресло, ласкал ее, целовал, говорил бессвязные слова утешения.
— Я… я… накапала на сахар — Боже, какой стыд! — твоих красных чернил и… взяла в рот… И потом будто бы закашлялась… А никакого кашля нет… Я совсем здорова… Это все оттого, что мне кажется, что ты мало любишь меня, оттого, что мне холодно… одиноко…
И вдруг она заметила его слезы.
— Вот, вот, знаю, что ты любишь, что очень жалеешь! Знаю несомненно, а все не верю… Вот ты плачешь, и я… тоже плачу… и в то же время как-то смотрю на себя со стороны и вижу, что я, как актриса, хорошо все это делаю… Сережа, я так вся изломана, так исковеркана, вся насквозь ложь. Это такой ужас… Спаси меня от меня самой! Я жить больше не могу… Сережа, милый, родной…
Он всячески утешал ее, ласкал, но оба остро чувствовали, что спасенья им нет: все это повторялось уже сотни раз.
И звезды смотрели в темные окна, такие тихие, кроткие, и шептал в сонной листве ветерок, прилетевший с Окши, и на разные голоса лаяли по тихому городку собаки, и стучала вдали колотушка сторожа…
— Сережа, милый, уедем отсюда куда-нибудь! — молила она, беззащитно прижимаясь к нему. — Поедем хоть на Кавказ, на море… Там можно найти совсем безлюдный уголок и жить только вдвоем… И солнышко там, и море, и тишина… Увези меня туда, милый…
Наутро Сергей Васильевич послал куда следует прошение, чтобы ему разрешили увезти больную жену на юг, и написал частное письмо старому Кони, чтобы тот похлопотал, поддержал его прошение. Старик скоро устроил ему все это, и Сергей Васильевич повез совсем ожившую и счастливую и ласковую жену в Нижний, где они сели на пароход и проехали до Астрахани, а оттуда через Петровск{71} пробрались на Военно-Грузинскую дорогу, а там, чрез Тифлис{72} и Батум, выбрались и на солнечные берега Черного моря…
XIII
НА НИВЕ НАРОДНОЙ
Вдали в лугах заливался малиновым звоном колокольчик. Ребята заволновались: шеи вытянулись, головы завертелись, послышался возбужденный шепот: дилехтур… инспехтур…
— Ну, что еще не сидится? — окрикнул их Сергей Иванович, учитель, а сам тоже обдернул свой пиджачок и поправил волосы. «Да уж не инспектор ли, в самом деле? Черти бы их побрали…» — подумал он.
Тройка серых бурей ворвалась в улицу насторожившейся Уланки, и вдруг захлебывающийся звон колокольчиков и бубенцов и топот коней разом оборвался: тройка стала у училища. Внизу глухо протопотал своими сапожищами сторож Матвей. Учитель еще раз окрикнул волновавшихся ребят и строгим голосом продолжал урок, делая большие паузы, чтобы прислушаться, что делалось внизу. Опасливо мелькнула мысль, что, может быть, лучше бы выйти навстречу, но тут же он только мысленно выругался и продолжал занятия…
Дверь в класс отворилась, и на пороге появился высокий плотный мужчина в черном, довольно заношенном сюртуке. Во всей фигуре гостя сказывались спокойствие и полная уверенность в себе. Большой нос, красные, заплывшие и как будто дикие глазки, козлиная русая борода с проседью и даже синие помпоны его рубашки-фантазии{73} — все было в нем значительно и увесисто…
У Сергея Ивановича отлегло от сердца.
— Встать! — как-то чересчур поспешно и громко крикнул он. — Не видите?
Класс зашумел, вставая.
— Здорово, здорово, ребята!.. — отозвался гость. — Садитесь… Здорово, Сергей Иваныч… Как Господь милует?
— Вашими молитвами. Пожалуйте…
— Ну, нашими молитвами долго не продержишься… — засмеялся гость, садясь на подставленный учителем стул. — Эхе-хе-хе…
Это был строитель и попечитель этой школы Кузьма Лукич Носов, крупный коммерсант и домовладелец в Окшинске, выдравшийся на широкую воду из уланских крестьян. Много лет тому назад он ушел на заработки на Волгу, долго пропадал без вести и вдруг вернулся богачом. Как он разбогател, никто толком не знал: одни говорили, что на фальшивых купонах, другие — что свою полюбовницу, богатую купчиху, оплел, третьи — что человека зарезал. Но все эти слухи не помешали Кузьме Лукичу стать купцом первой гильдии{74}, соборным старостой{75} и председателем союза Михаила Архангела{76}. Иногда на него находил вдруг стих — вожжа под хвост попадала, как смеялись купцы, — и тогда он пропадал из дому на много дней, кутя с девчонками, устраивая какие-то афинские вечера и просаживая тысячи. Но стих проходил, и Кузьма Лукич снова ворочал огромными делами, обменивался в соборе от свечного ящика любезными поклонами с горожанами и степенно принимал от них поручения поставить свечи Владычице, Николе Угоднику и празднику — всем по пятачку — и восхищался дьяконской октавой.
Уланскую школу Кузьма Лукич выстроил пять лет тому назад и получил за нее святыя Анны третьей степени{77} и потомственное почетное гражданство. Отдав огромное великолепное здание это, лучшее на всю губернию, земству{78}, он тем не менее как попечитель содержал школу на свой счет. В дела школы он по малограмотности совсем не вмешивался, но изредка заглядывал сюда: ему льстило, что бывшие однодеревенцы его стоят перед ним без шапок, зовут его батюшкой, и кормильцем, и благодетелем, нравилось ему и торопливое встаньте! учителей, и раболепие Матвея, сладострастно ползавшего по полу, чтобы счистить пыль с его сапог, нравилось попьянствовать и покочевряжиться тут, на свежем воздухе. И каждую весну ребятам выдавались похвальные листы, на которых красовалась подпись: «Окшинский первой гилдии купец и потомственай почетнай гражданин Кузьма Лукич Носов».
В этом году после блестящей нижегородской ярмарки он решил вдруг во время попойки построить в Уланке и церковь: габернатур обещал похлопотать насчет Владимира{79}. И теперь вся округа, используя ведреное бабье лето, поднялась на подвозку кирпича, глины, камня, извести и прочего для будущего храма, который было решено поставить недалеко от школы за деревней, на высокой Медвежьей горе.
Урок продолжался. Попечитель внимательно слушал сбивчивые объяснения робевших ребят о том, как один купец купил белого сукна столько-то аршин, а другой черного вдвое больше, и как первый купец, расторговавшись, получил очень странный барыш, а второй совершенно невероятный убыток.
«Вот так наука!» — насмешливо подумал Кузьма Лукич и, шумно зевнув, проговорил:
— Отпусти ты их, Сергей Иваныч… Я Матвею приказал самовар наставить…
— Так что… Вот кончим арифметику и…
— Ну и гоже… А я пока к другим пройду…
И в другом классе опять почтительно-торопливое встаньте, опять вопросы о здоровье и опять урок о том, как орел учил черепаху летать. Минут через пять радостно загрохотали по лестнице ноги ребят старшего отделения.
— И ты уж отпусти своих… — сказал Кузьма Лукич учителю. — Пора чайком заправиться…
Петр Петрович, учитель, сильно покраснел и, точно сердясь, приказал:
— Молитву!
Чрез минуту в классе никого уже не было.
— Ну, вали к самовару, Петруха! — сказал, зевая, попечитель учителю. — Чай, и у тебя в горле уж пересохло…
Был свежий, но тихий и ведренный день. Расторопный Матвей уже накрыл в училищном садике, на воздухе, стол, уставив его всякими закусками, привезенными попечителем с собой, и стоял навытяжку около буйно бурлившего самовара. Кузьма Лукич окинул стол глазами.
— Что же это ты, брат Матвей, стол-то больно по-великопостному накрыл, а? — обратился он к сторожу. — Это не рука, брат… Поди-ка принеси мою корзинку с винами — дело-то, оно и складнее будет…
— Не осмелился без разрешения, Кузьма Лукич… — заюлил и заулыбался Матвей, высокий и худой солдат с смуглым бритым лицом и бегающими глазами. — Как же можно без дозволения?.. Я в один мамент…
И когда солидная батарея бутылок украсила тесной толпою стол, попечитель, потирая аппетитно руки, проговорил:
— Ну, садитесь, ребята… Господи, благослови, по первой… Про-ствейнцу…
— Первая колом, вторая соколом, а там уж и мелкими пташечками… — подсказал Сергей Иванович, у которого глаза загорелись при виде обильной выпивки, и молодцевато хлопнул первый водоносик.
Сергей Иванович был старшим учителем. Здоровый, крепкий и красивый парень, он, окончив семинарию, решил было пойти по духовной карьере, но потом, вспоминая лютую бедность своего отца, деревенского дьячка, передумал и стал ждать попутного ветра, а чтобы не попасть в солдаты, пошел пока что в учителя. Но прошел и год, и два, и три, а ветра все не было. Он уже начал сердиться на судьбу и с нетерпением и злобой тянул лямку учителя. Он водил знакомства со всеми, кто был калибром покрупнее, и сторонился мужика. Он слыл докой, и все были убеждены, что он далеко пойдет.
— Вплоть до Сибири! — шутил урядник, хлопая его по плечу.
— Ну, это мы будем посмотреть! — уверенно отвечал Сергей Иванович. — Для Сибири и дураков хватит…
В начале этой осени желанный ветерок как будто подул: Сергею Ивановичу предложили жениться на одной купеческой дочке, которая неосторожно поиграла с одним прогорелым корнетом. Отец давал за ней пока сорок тысяч, обещал принять зятя в свое дело, и ежели будет он им доволен, то и еще прибавит. Но надо было поторапливаться.
Его помощник Петр Петрович был прямой противоположностью ему. Это было что-то маленькое, угреватое, вихрастое и жалкое. Он был робок донельзя и из всех сил старался скрыть это, но слишком развязный тон, мучительно самоуверенные манеры выдавали его с головой. И точно на смех, в это маленькое, угреватое тельце природа вложила неимоверное самолюбие. Его роль сельского учителя тяготила его, как кошмар. Он глубоко страдал, сознавая свое безобразие, свою нищету, свою зависимость от всех, и поэтому, когда он бывал в гостях у попов на соседнем погосте, он говорил пухлым перезрелым поповнам, что он обожает грозу, что бури — его величайшее наслаждение. Поповны ахали и закатывали глаза. А чрез пять минут он заявлял, что он хотел бы сойти с ума… Деревенские бабы прозвали его почему-то полуумненьким и жалели его, что приводило его в бешенство. И он все мечтал перебраться как-нибудь в город: там есть люди, книги, музыка на бульваре по воскресеньям. Здесь же, кроме газеты «Север», ничего не было, да и ту кто-то все в волости зачитывал. Здесь урядник входил в его комнату, не снимая шапки, здесь бабы таскали ему сметанки и яичек, чтобы задобрить его, а то являлся какой-нибудь богатей с полуфунтом чаю и двумя фунтами сахара и просил:
— Ты моего-то наследника, мотри, не очень обижай… Он ведь один у меня. А я, ежели что, за гостинцем уж не постою… Мы тоже ведь не как иные прочие…
Петр Петрович краснел и брал гостинцы, так как не взять их значило создать себе нового врага.
Краснел он и теперь, когда Кузьма Лукич настаивал, чтобы он выпил проствейнцу или нежинской, но отказываться не смел, боясь прогневить всемогущего попечителя: за его спиной на его гроши кормились в городе старуха мать, вдова почтальона, и сестра, такая же безобразная и угреватая, как и он сам.