Дверь легонько отворилась, и, не снимая цепи, толстая курносая девка с лакированными щеками спросила было: «Вам чего?» — но, узнав Варвару Михайловну, улыбнулась и впустила гостей в темноватую, заваленную шубами переднюю. И здесь стоял здоровый, рослый — видимо, из гвардейцев — и зоркий охранник. Они разделись и остановились на пороге поместительной, чисто мещанской приемной, сплошь заставленной дивными цветами. Жарко натопленные комнаты были полны их сладкого и густого аромата. Приемная была переполнена посетителями: тут были барыни-аристократки, гвардейские офицеры, мужики-просители в валенках часто из самых отдаленных губерний, два священника с большими золотыми крестами на груди, бедные курсистки и студенты, явившиеся за пособием, сестры милосердия в своих белых косынках, какие-то серые салопницы, упитанный банкир с черными глазами навыкате, дама в глубоком трауре, княгиня-фрейлина с каким-то выплаканным лицом, поляк лесничий с густыми золотистыми усами. Драгоценные меха, сверкающие бриллианты, платья из Парижа, подшитые валенки и скромные платочки смешивались тут в одно. У многих были в руках приношения: цветы, торты, свертки какие-то. И все смотрели на Григория в его шелковой кремовой, обильно и красиво вышитой рубахе подобострастными глазами, ловили каждое слово его, каждый жест. С помощью своей секретарши, графини Г., он опрашивал просителей. Его землистое лицо было скучно, и в тяжелых глазах стояло свойственное иногда им тяжелое, точно свинцовое выражение.
— А, Варвара великомученица… — улыбнувшись из приличия одними губами, проговорил Григорий. — Да и с графом! Забыл ты совсем старого приятеля, граф… А у меня только вчера насчет тебя разговор был…
— Где? — любезно здороваясь, осведомился граф.
— Да так, в одном месте… — отвечал Григорий и, вдруг улыбнувшись, обратился к сидевшему рядом священнику с сухим лицом и колючими глазами: — Ну и кутил же я вчера, поп! Одна така молоденька да хорошенька цыганочка все пела… Здорово пела…
— Это, отец, не цыганка, а херувимы пели тебе… — совершенно серьезно сказал священник.
Граф, не скрывая удивления, посмотрел на отца духовного. Он думал, что тот смеется, шутит. Ничуть не бывало! И священник еще раз с полным убеждением повторил:
— То ангелы пели во славе своей…
— А я говорю тебе: цыганка! — сказал Григорий. — Молоденька така да хорошенька…
— А я говорю, серафимы да херувимы…
Григорий ухмыльнулся и только было обратился опять к графу, как в прихожей затрещал телефон.
— Вам кого надоть? — послышался громкий голос лакированной девицы. — Григория Ефимыча? А вы откедова? А-а… Сичас, сею минуту… — отвечала она и, просунув лакированное лицо в приемную, проговорила:
— Иди, Григорий Ефимович: из Царского…
Григорий, не торопясь, подошел к телефону и, поставив ногу в чудесном чистом сапоге на стул, отозвался уверенно:
— Это я сам… Кто тута? А, мама! Ну, как здорова? Слава Богу… А отрок? Вот и хорошо! А папа? А девки как? Ну вот и слава Богу! Я? Да что мне, мужику, делается?.. Что? Цветов? Нет, нет, спасибо, Сашенька, — и так вся квартера заставлена, прямо повернуться негде… А вот погоди маленько, Сашенька, я Дуняшу насчет продукту спрошу… Дуняш… А Дуняш… — громко позвал он свою пожилую родственницу, игравшую в доме значительную роль. — Как у нас насчет припасу-то?
— На исходе, Григорий Ефимыч… Яиц совсем нету, и масло уж на исходе… — отозвалась та степенно.
— Ну ладно… Сашенька, ты тута? А-а… А я думал, отошла… Так вот, мама, Дуняша моя говорит, что ежели милость будет, так яичек пришли нам, маслица… ну, творожку там… Вот это будет дельнее… А цветов и так девать некуда. Что? Нет, севодни не успею уж — надо кое-кого из нужных людей повидать вечерком. А завтра можно… Нет, нет, антамабиля не надоть — не люблю я его — я по машине приеду… Хорошо, хорошо… Ладно. Кланяйся там всем… Прощай, мама…
Он вошел в приемную и, сдерживая зевоту, легонько потянулся. Все смотрели на него подобострастно.
— Ну, как здоров, граф? Слышал, все хлопочешь… — сказал он. — Ну, пойдем, мои бабы тебя чайком попоят…
Он провел своих гостей в столовую, где за большим, уставленным роскошными цветами и самой разномастной, дешевой и очень дорогой, посудой, сидело большое, исключительно дамское общество. В столовую допускались только исключительно близкие Григорию лица и почти исключительно женщины: Григорий не любил, когда вокруг них вертелись ястреба, как называл он мужиков. И тут скромные платочки смешивались просто с драгоценными мехами и сверкающими бриллиантами.
— Ну-ка налей моему приятелю графу чайку… — сказал Григорий скромной сестре милосердия, которую все звали Килиной, сидевшей за самоваром.
Килина налила чаю и протянула Григорию стакан.
— Благослови, отец… — сказала она набожно.
Григорий взял из сахарницы рукой кусок сахара и положил его в стакан графа, а другой в стакан Варвары Михайловны.
— Это благодать Божия, когда он кому сахар своими перстами кладет… — тихонько пояснила Килина севшему около нее и немножко удивленному графу.
В передней то и дело раздавались звонки все новых и новых посетителей и просителей, и Муня, пухлая некрасивая блондинка, фрейлина государыни, видимо, беззаветно обожавшая Григория, то и дело бегала отворять дверь.
— Ну-ка дай-кася мне крандаш и бумагу… — сказал Григорий своей соседке, эффектной брюнетке в прекрасном туалете и в соболях. — Нет, впрочем, для скорости сама и пиши, что я буду говорить. Ну?
Вынув изящное карнэ, брюнетка приготовилась писать. Лицо ее просияло от счастья.
— Пиши: «Радуйся простоте. Горе мятущимся и злым. Им и солнце не греет. Прости, Господи, грешная я и земная и любовь моя земная. Господи, творяй чудеса, смири нас. Пошли смирение душе моей и радость любви благодатной. Спаси и помоги мне, Господи…» Написала? Ну вот и читай, и не забывай этого слова моего к тебе…
Дама, счастливая, спрятала свой карнэ в сумку. Все завистливо смотрели на нее. Многие протягивали к Григорию свои стаканы и чашки, и он клал им сахару.
В передней опять раздался звонок. Муня бросилась отпирать, и через минуту, две в комнату легкой порхающей походкой, точно танцуя, вошла молоденькая красивая девушка в отлично сшитом платье. Многие из дам почтительно приподнялись: это была княжна Палей, дочь великого князя Павла Александровича.
— Отец, отец… — звонко и радостно заговорила она, стягивая на ходу перчатки с своих засыпанных драгоценными камнями прекрасных рук и улыбаясь какою-то точно болезненной улыбкой. — Все вышло по-твоему. Тоски моей как не бывало. Ты велел мне смотреть на мир другими глазами, и вот мне радостно, радостно… Я вижу голубое небо, и солнце сияет, и поют птички… Ах, как хорошо, отец!.. — повторяла она точно в экстазе, целуя его руку. — Как хорошо!
— Вот видишь… Я говорил тебе, что надо другими глазами смотреть… — сказал Григорий. — Надо верить, и все увидишь… Надо слушаться меня, и все будет хорошо…
Он обнял ее и поцеловал, а она опять и опять целовала с восторгом его руки, узловатые, широкие, грубые мужицкие руки.
Какая-то странная женщина с аскетическим лицом, в белом и грубом холщовом платье, в белом клобуке, надвинутом на самые брови, и с целою массой маленьких черненьких евангелий на шнурке, низким и приятным голосом тихо запела псалом. Все хором подхватили. Чистым серебром звенел нежный голос княжны Палей, которая, разрумянившись, сияющими глазами смотрела на Григория. Низкий и приятный голос хозяина мягко покрывал собою эти женские голоса… И на лицах поющих была безграничная радость, восторг…
Новый звонок в передней прервал пение, и Дуня вошла в столовую с роскошной корзиной цветов — то был подарок какой-то почитательницы.
— Да, да, смирять себя надо… — сказал Григорий. — Проще, проще быть надо, ближе к Богу — вон как звери… Ой, хитры вы, барыньки, ой, хитры… Ну, граф, давай пройдем вот в суседнюю горницу… — сказал он вдруг. — Чего тебе с моими сороками-то сидеть? Они все насчет божественного, а ты человек деловой…
— И против божественного ничего не имею… — любезно возразил граф, который, однако, чувствовал себя очень стесненным. — Не одним дамам нужно спасение, а и нам, грешным…
— Ну, чего там спасение… — скучливо проговорил Григорий. — Проходи-ка вот сюда… Садись давай… И ты, мать Варвара, усаживайся…
Он притворил дверь своей душной и жаркой спальни, убранной с таким же тяжелым безвкусием, как и другие комнаты, и чрезвычайно неопрятной, и опять зевнул.
— Слышал от графа Ивана Андреича про твои дела… — сказал Григорий. — Как же: мы с ним дружки… Я поддержал тебя: кто хочет работать, тому помогать надо…
— Спасибо… — сказал граф. — Вот по этому самому делу и приехал я просить вас, Григорий Ефимович. Поддержите его. Конечно, выгодность его для России так очевидна, что оно будет решено положительно, — и леса строевые, и большие запасы камня-известняка, да, наконец, и сокращение пути почти на сто верст, — но эта канцелярская волокита убивает всякое живое дело. Вот если бы вы немножко подтолкнули графа Ивана Андреевича, вы сделали бы полезное дело для России и меня чрезвычайно одолжили бы…
— Ох, граф, и не знаю уж, как и ответить тебе, ваше сиятельство… — сказал Григорий. — Все думают, что Григорий все может. А что такое Григорий? Григорий мужик простой, сибиряк, который и писать-то едва может. Ну, конечно, для дружка и сережка из ушка, как говорится.
Попытаюсь, поговорю… А ты заглядывай ко мне когда… Чего брезговать-то? Все люди, все человеки…
— Как брезговать? — весело удивился граф. — Почему брезговать? Мы одного поля ягоды: вы — земледелец, и я — земледелец, Микулушка Селянинович: хлеба напашу, браги наварю… Ха-ха-ха… Я вообще мало выезжаю. Но если позволите, то с большим удовольствием…
— Вот и гоже… Поужинать куда-нито съездим, потолкуем… До сей поры не забыл я, как ты тогда меня в поезде насчет домового озадачил. Мужик-дурак думает, что и нись тут какая премудрость, а ето он только каши, свинья, напоролся… А от домового, может, куды и дальше наша глупость простирается… Приезжай, потолкуем…
— Отлично, отлично… — смеясь, говорил граф и, прощаясь, встал. И вдруг из двери высунулась толстая придурковатая физиономия молодого парня, который посмотрел на гостей и, подмигнув им, странно хихикнул.
Граф вопросительно посмотрел на Григория.
— А это сын мой, Митька… — сказал Григорий. — Блаженный он у меня. Все смеется…
— Что же это ты, отец, никогда не показывал его мне? — сказала Варвара Михайловна. — Познакомь меня с ним…
— Да что, дурак он совсем… — сказал Григорий и позвал: — Митька, иди-ка сюды, дурак…
Митька глупо рассмеялся и убежал.
Через несколько минут граф, самым любезным образом расшаркавшись, в веселом расположении духа вышел в сопровождении сестры в переднюю. Там несколько барынь уже одевались. Дуня раздала им какие-то свертки в старых газетах, и они наперебой старались поскорее завладеть этими свертками.
— Что это? — тихонько спросил граф у сестры. Та немножко сконфузилась.
— Это тебе покажется, конечно, странным, но это правда… помогает… — тихо сказала она. — Это его… ношеное белье… немытое… Они надевают его на себя и носят…
Графа передернуло. Он торопливо вышел и на трамвае поехал домой. Варвара Михайловна перешла было к дамам в столовую, но Григорий Ефимович был явно не в духе, сослался на головную боль и велел всем расходиться. Когда все ушли, он действительно лег спать и заснул крепким и тяжелым сном.
Было уже темно, когда он проснулся. В передней слышались веселые голоса и шум. Он встал и, хмурый, лохматый, вышел. То были гости: известный еврей банкир, которого знал весь Петербург под именем Мишки Зильберштейна, жирный, красный, маленький человек с свинячьими плотоядными глазками, молоденький великий князек с лицом камеи и порочными глазами, его близкий родственник принц Георг с приличной лысиной и стеклянными глазами и толстый, точно свинцом налитой генерал, командир одного из гвардейских полков князь Лимен, прославившийся своей жестокостью в 1905 году.
— Се жених грядет во полунощи… — сипло пробасил полковник, увидев Григория. — С приятным бонжуром вас!..
— Идем пить, Григорий! — сказал великий князь и нервно покраснел.
— Мое почтение, Григорий Ефимович… — расшаркался Мишка Зильберштейн. — Ваше здоровье?
Все это были очень богатые люди и, кроме Мишки, очень знатные люди. Григорий был всем им — кроме Мишки — ни на что не нужен, но все они были в приятельских отношениях с ним и часто пьянствовали и устраивали вместе дебоши. Им казались чрезвычайно забавными эти попойки с мужиком, который, напившись, садил матерщиной каждого из них без всякой церемонии и в скандалах был прямо великолепен своим размахом, грубостью и нелепостью.
— Сичас оденусь, и поедем… — сказал Григорий. — Скушно мне чтой-то сегодня… Такое, должно, учиню, что и чертям будет тошно…
— В этом не сомневаемся, ваше высокопреосвященство… — сказал сипло генерал. — Потому мы без вас и ни шагу…
Принц глупо захохотал и ни к селу ни к городу с парижским акцентом, которым он гордился, проговорил без г:
— C'est a se tordre!
Григорий о чем-то задумался, потом, вспомнив, прикрикнул:
— Ну, цыте, вы!.. По телефону буду говорить… Идите в горницу, а то из-за вас ничего не разберешь…
Те, шутя, и смеясь, и толкая один другого, повалили в приемную, а Григорий вызвал графа Ивана Андреевича.
— Ты сам, ваше сиятельство? Здоров? Ну, слава Богу… Ты уж извини, что я тебя все тревожу. И меня, мужика, замаяли в отделку… Да что будешь делать? Седни вот я к тебе с чем… У тебя там есть дело этого… ну, того… графа Саломатина насчет железной дороги… Он был у меня седни, просил… Ну, только я так полагаю, что дело это совсем пустое. Я те места наскрозь знаю, и это он все врет и насчет лесов, и насчет камня, и всего там протчаго. Просто нажить хочет. Да… И что же это будет, ежели все мы так казну царскую растаскивать будем? Негоже… Ты откажи, милой… Что? Штирин хлопотал? А наплевать… Он хошь и хороший немец, а с придурью. Зря суется… Я ему не велю… Нет, нет, дело несурьезное, и толковать нечего… Как решила казна, так пущай и остается… Так-то вот, дедушка… А поужинать со мной не хочешь? Девочек пригласили бы… Я ведь знаю, что ты любишь, старый хрен… Ничего, ничего, я твоей старухе не скажу, а моя далеко… Ладно… На днях сговоримся. А сичас меня ждут… Прощевай, дорогой!.. и, раздув ноздри, Григорий с тяжелым взглядом отошел от телефона, надел широкую соболью шубу, и через три минуты автомобиль понес всю компанию за город…
Дня через три граф Михаил Михайлович поехал к графу Ивану Андреевичу понаведаться о деле. Тот только руками развел: комиссия отказала наотрез… И в интимной беседе он поведал графу, что у него много очень, очень сильных врагов, и осторожно намекнул, что решающую роль в деле сыграло… известное лицо. Граф Михаил Михайлович был в бешенстве, но сделать было уже ничего нельзя. Пока слухи о провале его дела не распространились еще, он выгодно продал свое имение ожидавшему покупателю, прибрал денежки к сторонке и осторожно, но ядовито и крепко повел в Петербурге кампанию против всесильного временщика. Его отношения с сестрой и Штиреном были теперь очень натянуты…
XXIX
МЕДНЫЙ ВСАДНИК
Митрич, вернувшись в Окшинск, поселился опять на прежней квартирке и стал ждать весны, чтобы начать поиски подходящей земли, по возможности недалеко от города. Одному селиться ему было там боязно, как с виноватой улыбкой говорил он, и он все подговаривал своих приятелей на совместное поселение. Ни о каких общинах и артелях он и не думал — сохрани Бог: он был индивидуалист… — но рядышком, независимо один от другого, поселиться было бы хорошо. Мечта эта очень пленяла и затуманившегося Евдокима Яковлевича — Дарья стала покрикивать на детей, грубить матери и, чуть что, хлопать дверями, да и солдаты по-прежнему не оставляли ее своим вниманием, хотя и держались поаккуратнее… — но у него не было за душой и гроша. Григорий Николаевич тоже был не прочь иметь где-нибудь свою келийку, как говорил он, но теперь ему надо было ехать в Самару, куда его звали его приятели-сектанты. Соблазняла деревня и Евгения Ивановича, но и он до весны ничего не хотел решать окончательно, тем более что всех группировавшихся около редакции очень захватил проект, предложенный Сергеем Терентьевичем, основания при газете хотя бы небольшого народного книгоиздательства. Все наличные издательства такого рода не удовлетворяли Сергея Терентьевича, во-первых, потому, что все почти они в большей или меньшей степени были заражены направленчеством, а во-вторых, все страдали интеллигентским пороком неумения говорить с народом на понятном народу языке, и одни писали на интеллигентском жаргоне, а другие на каком-то поддельном языке, который они искренне считали за народный. Ему хотелось дать народу, во-первых, просто здоровое чтение, без всяких указок, а во-вторых, пустить в деревню целый ряд хороших руководств по всем отраслям сельского хозяйства и вообще крестьянской жизни… Издание таких книжек в провинции значительно удешевило бы их и тем сделало бы их доступнее народу. Была у него еще одна цель при основании этого дела, но о ней он не говорил никому: желание избавиться от цензуры тех редакций, в которых он работал и которые не давали ему никак говорить то, что он считал нужным сказать…