Переворот в отношении человека к себе и к своей чувственной природе знаменует настоящую революцию в жизненных ценностях, в самом режиме человеческого существования. Сегодня такая революция, надо заметить, более чем когда бы то ни было возможна и необходима. Речь идет о смене самоутверждающегося субъекта с его культом господства и потребления субъектом самоустраняющимся, приверженным аскезе, которая опирается не на отвлеченные постулаты, а на сознание личной ответственности. Точкой отсчета здесь должно выступать человечество в целом, но, повторим, не некая наличная общность «индивидов», а взятое в его символическом измерении – как предел со-общительности людей, выявляющей смысл существования и созидающей культурную традицию. Этим требованием оправдывается и главная посылка этики Лао-цзы – проповедника безусловной и безграничной любви, не различающей между своими и чужими, хорошими и плохими людьми. В подвижнике даосского Пути поражает решимость жить заодно со всем, что нарождается на вселенском теле жизни, претворить свою личную судьбу в судьбу человечества. Решимость эта дорогого стоит. Она предполагает способность принять все потенции и возможности жизни и прежде всего, конечно, главное обетование жизни: смерть, быть готовым «предать себя смерти», se donner a la mort, как говорят французы.
«Таковость» Лао-цзы есть «сокровенное тождество» противоположностей. Средоточие Великого Пути – это место, где жизнь вмещает в себя смерть или, точнее, где рождение есть также смерть, где все умирает, не успев родиться. Через весь «Дао дэ цзин» проходит мотив парадоксальной метаморфозы мудреца, который возвращается к себе, открываясь темному зиянию не-сущего, обретает безопасность, подвергая себя опасности, одним словом – живет в (без)опасности. Пребывание «у начала вещей», в символическом круговороте вечно не-возвращающегося к себе Хаоса, лишенного пространственных и временных характеристик, предстает как «уход» из мира, потеря себя для мира (такова судьба самого Лао-цзы). Духовная чувствительность, которой учит даосский патриарх, есть обостренное чувствование смерти как «абсолютного другого» (см., в частности, начало гл. XX), Поистине, в той мере, в какой этика Лао-цзы ориентирована на цельность бытия, она имеет своим основанием смерть. В символическом пространстве взаимной открытости субъекта и мира бытие «просветленного сердца» не имеет в себе «места смерти», потому что претворяющий «недеяние» лишен точки фиксации своего «я», в которую смерть могла бы вонзить свое жало. Мудрый пребывает в состоянии, когда он «еще не начал быть»; он абсолютно отсутствует в мире, отсутствует даже в своем отсутствии. Но только в этой «великой смерти» его бытие обретает завершенность и потому являет собою самое чистое наслаждение. Только в высшей степени «безответственном» акте самозабвения мудрый обретает великую ответственность перед миром.
Автор «Дао дэ цзина» настаивает на важности серьезного и даже благоговейного отношения к бренности жизни. Ужас, внушаемый смертью, есть неотъемлемая часть его духовного прозрения. Тем не менее, физическая смерть сама по себе не составляет для него проблемы. Позднейшие даосы и вовсе запрещали оплакивать умершего. Трудно согласиться с И. И. Семененко, когда он пишет, что «Дао дэ цзин» «относится к самым трагическим произведениям мировой философии». Ни даосизм, ни вся китайская традиция не знали мотива героического противостояния личности своей судьбе, который формирует трагическое миросознание. Лао-цзы протестует лишь против насильственной смерти и ее самой распространенной причины – войны, будучи при этом весьма далек от гуманизма западного склада: насилие для него есть бессмысленное и неплодотворное (и пагубное для самого насильника) нарушение принципа сбережения целостности бытия. В противоборстве, учит Лао-цзы, побеждает самый чувствительный, и это значит – тот, кто больше сострадает страдальцам брани.
Тема смерти у Лао-цзы позволяет в одном существенном отношении и подтвердить, и скорректировать результаты исторического развития европейской цивилизации. На Западе переход к «современности» сопровождался отождествлением высших ценностей человеческого существования с жизнью «как она есть» в ее текучей повседневности. Однако со временем стало ясно, что мечта о полном жизненном благополучии заставляет человека метаться между формалистикой технического господства и культом чувственного наслаждения, порождая невроз и смутное чувство тревоги, которые прорываются в почти маниакальной заботе о «безопасности» – личной, государственной и даже глобальной. Наследие даосов содержит радикальное средство от современных страхов: человек, открывшийся пустоте и, следовательно, обнявший смерть, будет в безопасности. Как гласит шутливый, но в высшей степени серьезный совет Чжуан-цзы, «спрячьте мир в мире – и ему некуда будет пропасть!». Невероятное, поистине безумственное усилие мудрого: жить под знаком забытья и ничего не терять в череде жизненных превращений. Даосский мудрец властвует потому, что живет смертью: он воплощает собой взрывчатую силу саморассеивания бытия, творческую и вместе с тем ужасающую мощь первозданного Хаоса – ужасающую именно своей бесформенностью, которая есть «иное» всякого присутствия (как проницательно заметил С. Кьеркегор, ужас сопутствует восприятию себя как «другого»).
Не будем снижать высоты мысли Лао-цзы. Один из главных уроков чтения «Дао дэ цзина» состоит в познании того, что истинно свободный дух не расчетлив, а мужествен: он выбирает себя и, значит, выбирает все. Но этот высокий пафос даосской мудрости не мешает Лао-цзы выступать в роли знатока «реальной политики» и управления государством. Многие из его советов уже нетрудно предвидеть: Лао-цзы требует прежде всего не нарушать управлением покоя (читай: цельности) народного быта и править большим государством так, как варят мелкую рыбешку, чистить которую – занятие хлопотное и неблагодарное. Мудрый правитель, вновь и вновь повторяет он, не должен вникать в административную рутину, за всем надзирать и все контролировать. Он вообще не должен (не может?) обнаруживать себя. Мы сталкиваемся с идеей управления, в корне отличной от западного понятия политики – действия всецело публичного, доступного наблюдению, часто откровенно зрелищного. Здесь, напротив, политика есть среда, сила и искусство интимной со-общительности людей – нечто незаметное, чуждое публичности, но в высшей степени эффективное как средство сплочения и умиротворения народа. Подлинное основание такого рода политики как внутреннего воздействия есть, конечно, «сокровенное совершенство», которое предстает как разрыв в опыте, тайна власти, ибо мощь жизненного Хаоса непостижима и не имеет формальных критериев легитимности. Но эта сила внушает безукоризненное доверие. Не случайно даосский патриарх не единожды заговаривает о важности безмолвно-доверительных отношений между людьми.
Как видим, политическое кредо Лао-цзы не лишено «макиавеллистских» оттенков, с воодушевлением развитых и раздутых впоследствии китайскими идеологами деспотизма. Настоящий государь должен быть – да и не может не быть – непонятным и даже незаметным для толпы, ведь он знает как раз то, что не может быть предметом общедоступного знания. Он принимает метафизический ужас пустоты – невыносимый для простого смертного. Он – истинный подвижник Великого Пути, превозмогший в себе всякую корысть и пристрастность. Но как раз это обстоятельство сообщает моральный авторитет его власти и позволяет ему поддерживать некий негласный консенсус со своими подданными, иметь «одно сердце с народом» и притом честно соблюдать правила благопристойности (и то, и другое – тоже тема Макиавелли, о чем часто забывают). Но правитель един с народом по пределу знания.
С завидным радикализмом Лао-цзы развивает смелые посылки своей общественной позиции. Он вводит мотив неотвратимого и быстрого возмездия за отступление от принципа «недеяния». В «Дао дэ цзине» и других древнедаосских памятниках можно найти мысль о том, что возмездие это вершит само Небо. Нет оснований считать подобные заявления свидетельством приверженности даосов древней религии в ее традиционном виде. Скорее, реальной их подоплекой была даосская идея чистой, самодостаточной действенности, в которой вообще отсутствует различие между мотивом и результатом, целью и средствами действия. Признать несоответствие между тем и другим означало бы для Лао-цзы поставить под сомнение его теорию «действенного неделания». Даосское недеяние оправдывает само себя – и немедленно приносит полное удовлетворение. Правда, познание такого «абсолютного» действия опять-таки предполагает наличие необыкновенной духовной чувствительности, или «внутреннего просветления», каковое есть способность прозревать символические «семена» явлений. Мудрость для Лао-цзы – это умение «рассеивать» все затруднения еще до того, как они проявятся. Попытка же судить о действительном положении дел, исходя из внешних явлений и абстрактных понятий, неминуемо закончится неудачей: поступающий так подобен неопытному дровосеку, который, взявшись за топор, рискует поранить руку.
Действительность – всегда тоньше и проще, чем нам представляется. А всякая идеология – топорная работа.
В конце концов, отшельник Лао-цзы, проповедующий выведение вовне своей внутренней самости, совпадение истока и исхода бытия, не может не быть «мастером публичности», каковым по определению является политик. Но он достоин успеха в политике только потому, что знает ее истинный, сокровенный исток: сердечную глубину человеческой жизни. Награда его политическому мастерству – добродушная безмятежность подданных.
Так даосская идея «таковости» бытия возвращает к непосредственности жизненного опыта, к миру повседневности, одновременно сообщая им некую метафизическую глубину. Лао-цзы рисует свою «утопию» (см. гл. LXXX), которая поражает сочетанием натуралистических и символических черт. Обитатели его идеальной древности живут простыми человеческими радостями, получая удовольствие от еды, радуясь обновкам, празднуя свои праздники. Эти простодушные дети природы не знают письма, не ведут счета и не имеют желания путешествовать, потому что безотчетно вверяют себя всеединству пустоты. Утопия отодвинута в «глубокую древность», но не потому, что рисует некое первобытное состояние общества. Она есть аллегория первозданной спонтанности в человеческом существовании. Жители даосской утопии целиком погружены в повседневную жизнь и непроизвольно радуются ей – так даосский мудрец живет «неприметно-тонкими» свершениями жизни. Их жизнь описана чередой экспрессивно-обособленных метафор – только так и можно говорить о жизни, мудрость которой есть забытье, несвершение, постоянное «развязывание узлов». Эти мудрые люди древности, говорит Лао-цзы, не уезжали из дома, потому что «были почтительны к смерти». Ибо, поистине, кто живет по пределу знания, всегда помнит о смерти. И самое поразительное: они «до самой смерти не хотели знаться друг с другом». Оттого, надо думать, что «открытие себя открытости бытия» превосходит всякую общественную форму, скорее, является самим условием человеческой социальности. Даосский социум есть среда тайного опознания «небесной» цельности бытия, которое составляет самое условие человеческой социальности. В нем люди живут рядом, не будучи вместе. Такова правда Пути: быть с людьми умеет только тот, кто умеет не быть с ними.
О переводе «Дао дэ цзина»
В заключение сформулируем основные задачи и принципы перевода «Дао дэ цзина», какими они видятся нам в свете этого краткого обзора книги и учения Лао-цзы.
Существуют две разновидности или, говоря точнее, два этапа работы переводчика: во-первых, стадия истолкования оригинального текста, опознания всего богатства заключенного в нем смысла, и, во-вторых, перевод в собственном смысле слова, то есть создание литературного аналога оригинала, раскрывающего подлинные намерения автора. Соответственно, первоочередная задача настоящего перевода состоит в том, чтобы использовать все ресурсы современной текстологической критики и предоставить отечественному читателю возможность в полном объеме прочитать главный даосский канон. «В полном объеме» означает: определить контекст оригинала с учетом достижений современной герменевтики «Дао дэ цзина» и недавно найденных древних списков памятника. Эти вновь обнаруженные тексты сделали наше понимание Лао-цзы более сложным, а возможность реконструкции или, точнее, конструирования идеального, исчерпывающего все тонкости оригинального смысла перевода – еще более недостижимой. В примечаниях указаны все основные разночтения в параллельных версиях «Дао дэ цзина», и эти разночтения тоже являются источником перевода. В тех же случаях, когда варианты мавандуйских списков оказываются предпочтительнее, они принимаются за основу для русской версии.
Перевод в собственном смысле слова предполагает, как было уже сказано, нечто гораздо большее: способность выявить в тексте и его подтекст, и его контекст. Эта работа требует участия творческой интуиции, и ее результаты неизбежно несут на себе отпечаток индивидуальности переводчика. Последняя, впрочем, не может существовать вне определенной стилистики. Коль скоро сам Лао-цзы искал простоты и безыскусности речи, искомый смысл не должен быть скрыт за экзотическими деталями и ложной цветистостью слога. Задача невероятно сложная, если учесть лингвистическое и культурное своеобразие древнекитайского канона, который, как было сказано выше, не будучи шифрованным сообщением, имеет характер тайнописи. Есть и чисто литературные проблемы. Например, более двух третей книги Лао-цзы имеют форму рифмованных пассажей, культурная подоплека и стилистические особенности которых до сих пор остаются загадкой. Новейшие исследования не позволяют выявить какой-либо единый или даже преобладающий порядок в размере строк и в рифмах даосского памятника. Конечно, соблюсти в русской версии рифму оригинала нет никакой возможности, да и сама попытка переводить стихами показалась бы русскому читателю претенциозной и неуклюжей. Тем не менее, можно и нужно воспроизвести в переводе строение китайского текста и отметить изменения в его ритмической организации. Добавим, что жанровая неоднородность – примечательное свойство всей даосской литературы, свидетельствующее о творческой свободе ее создателей.
Еще одна задача этого издания состоит в том, чтобы познакомить читателя с основами китайской комментаторской традиции. Задача эта тем более важна, что мудрость Лао-цзы не просто тесно срослась с ее толкованиями в китайской истории, но, не будучи законченной истиной, по сути своей не существует вне усилия человека переопределить себя, открыть для себя новые горизонты опыта. Наибольшее внимание уделяется, естественно, классическим комментаторам Лао-цзы: Ван Би и Хэшан-гуну, определившим восприятие наследия Лао-цзы в традиционной китайской мысли. Вообще же говоря, за свою двухтысячелетнюю историю книга Лао-цзы породила в Китае более 700 комментариев, из которых около 250 сохранились до наших дней. К этому следует добавить более трех сотен комментаторов в Корее и Японии.
Понять загадочный канон в отрыве от духовной традиции, которая формировала его восприятие в странах Дальнего Востока, крайне трудно, если вообще возможно. Но и обозреть весь корпус комментаторской литературы – задача почти невыполнимая. Приходится довольствоваться самым необходимым. В примечаниях и комментариях к переводу почти полностью отражены классические комментарии Хэшан-гуна и Ван Би. Частично использованы толкования Хань Фэя, Янь Цзуня и наиболее известных авторов танского времени: Чэн Сюаньина, императора Сюань-цзуна и Ли Яня. Суждения комментаторов династий Сун и Мин цитируются в основном по антологии Цзяо Хуна. Широко привлекаются и почти неизвестные научному миру толкования современного наставника даосской школы Лунмэнь Цао Синьи и его учителей – Хуан Чжэньжэня и Цзян Шэна. Эти комментарии дают редкую пока возможность познакомиться с восприятием книги Лао-цзы в современных даосских кругах.
Автор стремился отобрать наиболее обоснованные, оригинальные и вместе с тем наиболее показательные суждения китайских комментаторов и западных переводчиков, не отрекаясь, конечно, от собственного понимания даосского канона и даже от своих личных симпатий. Насколько интересны и поучительны выбранные материалы – пусть судит читатель. Все же выражу надежду, что по ним можно составить достоверное представление о том, как воспринимало наследие родоначальника даосизма образованное общество старого Китая.
Избранные толкования китайских авторов предваряются парафразом переводчика. Этот прием, надо сказать, нередок в западных изданиях «Дао дэ цзина» и вполне соответствует духу даосского канона, который как бы приглашает читателя созидать или, если угодно, воссоздавать бесконечную глубину осмысленной речи. Парафраз преследует несколько целей: определить главную тему речения, раскрыть смысловые связи между его отдельными частями, указать совпадение метафизики и практической мудрости в даосской традиции и проч.