Другой путь. Трилогия - Дмитрий Бондарь 7 стр.


– Ну, я в этих вещах не особенно силен, – почесав пятерней подбородок, сказал Сергей Михайлович. – Скажу тебе как врач. Вот, казалось бы: у нас столько всяких чудесных пилюль, что любую болезнь можно просто завалить их количество? Но нет! Мы назначаем для лечения болезни, как правило, одно лекарство, а все остальное – поддерживающая терапия. Иногда купирующая побочное действие основного, чаще просто общеукрепляющая – витаминчики всякие, антигистаминные препараты. Вот что я тебе посоветую, Сережа: нужно вычленить главную причину болезни и лечить именно ее. А все остальное – по отклонениям. Потому что когда лекарств будет несколько – ты нипочем, Сережа, не сможешь контролировать их действие.

Захар вертел головой, порываясь чтото сказать, но почемуто после последних слов отца сник. А я спросил:

– А с армией как быть?

С армией все было хорошо – Майцевстарший сказал, что если так нужно, то он сделает как надо. Будут нам белые билеты по категории "Д". На вопрос – что за диагнозы он нам придумает? – Михалыч только загадочно улыбался и посоветовал не лезть в области, не предназначенные для столь незамутненных разумов как наши.

Потом он встал за своим столом и сказал:

– Приятно было поговорить с вами, молодые люди. Думайте, думайте и еще раз думайте. И только после того – делайте. Не раньше. А буде понадобится какаялибо помощь – обращайтесь, всегда рад. А сейчас извините, у меня задачи попроще, чем ваши, но пациенты тоже нуждаются в моем участии. Всего хорошего. Если чего надумаете, Захар, приводи Сережу к нам домой.

Нам тоже пришлось встать и попрощаться.

– И что будем делать? – спросил Захар, когда мы вышли за ворота и оказались на пыльной улице.

– Как говорит дядя Миша – "знал бы прикуп, жил бы в Сочах". – Я сплюнул в ворох собранной дворником листвы. – Понятно, что нужно выделить чтото главное, но что?

– Ты там десяток причин перечислил, неужели нет чегото главного, чегото, что связало бы все?

– Есть, конечно, – хмыкнул я. – О чем бы люди не говорили, в конечном итоге они все равно говорят о деньгах.

– Деньги – это бумага, – заявил Майцев. – Что толку в деньгах, если, как ты говоришь, всех одолеет тяга к воровству? Да и где их взять, чтобы на всех хватило? Не, Серый, деньги, это, конечно, неплохо, и лучше если они есть, чем когда их нет, но нам нужно чтото посильнее… Чтото посильнее просто денег.

Я не нашел, что возразить. И мы уже подошли к автобусной остановке, на которой оказалось несколько человек ожидающих "тройку".

Пока подъехал раздолбанный ЛиАЗ, мы успели обсудить "Новых амазонок" – польский фильм, только что появившийся в прокате. Мы смотрели его не вместе – Захар таскал в кино какуюто очередную подружку, а я составил компанию двум одногруппникам. Захар восторгался режиссерской выдумкой и смешными костюмами сумасшедших поляков, а я попенял на не очень понятный мне юмор. И оба мы посмеялись, что события, происходящие в фильме, режиссер отнес к 1991му году: всего через семь лет. Чтото со временем у польских сценаристов было неладно. Потом Захар припомнил, как пару недель назад – как раз когда сбили "Боинг" над Камчаткой – ходил на день рождения к какомуто родственнику, умудрившемуся привезти из короткой заграничной командировки видеомагнитофон. И коротко, с непередаваемым восторгом поведал о мощном "чуваке", что размахивал мечом с экрана. Он так и не смог вспомнить труднопроизносимую фамилию.

А в автобусе я плюхнулся на свободное сиденье и только потом разглядел, что оказался соседом очень симпатичной девицы. Она не была похожа на подружек Майцева. Хотя бы тем, что на коленях у нее лежал томик Стейнбека. Раскрытый как раз в том месте, где у Дэнни сгорел дом. Я сам прочитал его всего лишь год назад – "Квартал ТортильяФлэт", "Гроздья гнева" и "О мышах и людях"…

– Добрый день, – сказал я, отмахнувшись от открывшего было рот Захара.

Девица стрельнула в моего друга глазами – они оказались зелеными – улыбнулась и произнесла:

– Здравствуйте.

Наверное, так влюбляются – быстро и бесповоротно?

– Я тоже читал Стейнбека, – сказал я. – Этот Дэнни странный парень.

– Да? Помоему, они там все странные, – ответила мне девушка.

– Вот совершенно точно замечено, – подтвердил Захар ее наблюдение, а я показал ему кулак.

– Будешь странным, – сказал я. – Если пить красное вино галлонами.

– Меня Юля зовут, – представилась попутчица и протянула мне тонкую ручку. – Сомова.

– А я Серый, то есть Сергей Фролов, – назвался и я, принимая ее ладошку, словно стеклянную: осторожно, боясь стиснуть сильнее, чем можно. – А это Захар, я его домой из психушки везу.

Захар скорчил олигофреническое лицо, достаточно близко к прототипам, на которые насмотрелся в отцовой клинике.

– Вы забавные, – Юля прыснула в кулачок.

– Это я забавный, – поправил я. – А Захарка – просто дурной.

– Ыыы, – подтвердил мои слова Майцев, изобразив чешущуюся макаку.

Юля опять засмеялась.

И я "вспомнил" этот смех.

Пройдет шесть лет. Она закончит свой лечебный факультет. После академического отпуска, в который уйдет по беременности. Потому что к тому времени будет носить фамилию Фролова и потом родит мне первого сына – Ваньку. Мы проживем еще три года – самые трудные, те годы, когда из еды будут лишь липкие макароны, а из одежды – только то, что осталось от прошлых лет. Все, что удастся заработать – будет уходить на пеленкираспашонки, примочки и припарки. Но мы будем счастливы. Все эти три года. Потом мне повезет, и я найду хорошую работу, позволившую мне за следующие четыре года стать главным инженером небольшого завода, принять участие в его акционировании и стать – впервые в жизни – совладельцем чегото большого. Пытаясь обеспечить семью, гонясь за любой возможностью увеличить капитал, я буду работать по шестнадцать часов в сутки. Как окажется, только для того, чтобы однажды услышать: "Сергей, нам нужно расстаться. Я ухожу от тебя к маме. И Ваньку я заберу с собой. Ты совсем перестал быть похожим на человека. Тебе твои подъемные краны и бульдозеры дороже меня. Я устала, я так больше не могу. Ты не уделяешь мне внимания и думаешь только о себе". Это будет как гром среди ясного неба – мой мир рухнет. Какоето время я буду пытаться ее вернуть, таскать цветы охапками, задаривать всякой ерундой, пытаясь пробудить ее ушедшую любовь. Все будет тщетно.

Она будет мне говорить: "Не заставляй меня принимать решения, о которых я потом пожалею, Мне нужно самой во всем разобраться". Я пойду у нее на поводу, и мы оформим развод и раздел имущества. Половина того, что я заработал, порой забывая поесть и поспать отойдет к ней. А она будет продолжать говорить, что ей нужно подумать.

В конце концов, я наору на нее и на ее мать, напьюсь и уеду в отпуск в Турцию, чтобы там отвлечься от этого кошмара. Две недели я буду пребывать в состоянии "нестояния". Я перепробую все алкогольные напитки во всех ближайших барах. Я придумаю тысячу речей, которые, как мне казалось, должны были вернуть мне любимую жену. Я вернусь, полный решимости бороться за свое семейное счастье. И в первый же день в опустевшей квартире я узнаю, что моя Юленька уже полгода спит с участковым врачом – своим бывшим одногруппником по медицинскому институту.

Мне расскажет об этом мой дядя Мишка, и будет уверять меня, что он думал, что я об этом знаю.

И тогда мой мир рухнет во второй раз.

Потому что я вспомню все взгляды, недомолвки, совпадения, которым не придавал значения, от которых отмахивался и думал, что мне все просто кажется. Пока я из шкуры вон лез, пытаясь вернуть, пока слушал бесконечные обещания "подумать", надо мной смеялись, об меня вытирали ноги. А потом и дядька Мишка посмеется – он скажет, что я настоящий лошара, если за столько лет жизни так и не понял бабской природы. Что баба – и больше меня не будет коробить, когда он станет называть этим словом мою бывшую жену – как обезьяна: не отпускает ветку, пока не схватится за другую. И еще, скажет он: если со своей бабой не спишь ты, с ней спит ктото другой. И добавит чтото о том, что никогда бабы не уходят "в никуда", а если вдруг ушла – можешь даже не проверять, что у этого "Вникуда" есть руки и ноги и, конечно есть то, что должно быть между ними. Баба может бежать, уточнит ради справедливости дядя Миша, от алкоголика вроде меня – ткнет себя в грудь кулаком – или от лентяя. И заключит: но это не твой случай.

И я не стану ни пить, ни топиться от открывшейся мне правды. Я уволюсь с завода, продам свою долю акций и уеду – чтоб никогда не видеть этих гнусных рож. И не увижу своего Ваньку, без которого уже, как мне казалось, не мог жить, до самого декабря двенадцатого года.

Все это пронеслось в моей голове со скоростью литерного поезда.

– "Прощай, Ванька, малыш" – подумал я.

Я встал, взял Захара за рукав и официальным тоном сказал:

– Прощайте, Юля, мы уже приехали, нам пора выходить.

Сказать, что она удивилась – не сказать ничего. В ее взгляде было все: непонимание, удивление, обида. Но я не хотел даже примерного повторения возможного будущего.

– Прощайте, Сережа, – донеслось сзади, но я даже не стал оборачиваться.

А Захар извертелся, влекомый мною к двери.

– Что это было? – спросил Майцев, разгоняя рукой сизый дым из выхлопной трубы ушедшего автобуса. – У тебя глаза были, как будто ты на гадюку наступил! Мне показалось, ты ее сейчас стукнешь!

Мы с ним выгрузились посреди промзоны: заборы, проходные, металлические ворота, трубы теплоцентралей, всюду зелень и проволока – и никого, кроме нас и редких грузовых машин.

– Пообещай мне, Захар, – попросил я, – если я когданибудь до завершения нашего дела вдруг придумаю какуюнибудь женитьбу, да даже вообще какуюнибудь любовьморковь, ты вспомнишь этот день и скажешь мне всего два слова: "Юля Сомова". Обещаешь?

– Да что с тобой такое?

– Обещаешь?

Он выдернул свой рукав из моей сжавшейся ладони.

– Ладно, Серый, я постараюсь. А в чем делото? Скажешь?

– Извини, Захар, это слишком личное.

– "Вспомнил" опять чтото?

– Вроде того, – сказал я.

А вечером состоялся тот самый разговор с мамой о несчастной (или наоборот счастливой?) судьбе комсомольского вожака Филиппова.

Она долго переживала по поводу развернутого мною перед ней грядущего краха коммунистической идеи. Как и Захар, порывалась сию минуту отправится в горком партии, написать в ЦК и только после моего окрика – а как еще воздействовать на женщину в истерике? – села на диван и зарыдала.

Я не стал ей мешать.

А когда она успокоилась (хорошо, что есть валерьянка) и пошла на кухню заваривать чай, я сообщил ей о своем решении уйти из института и о договоренности с Майцевымстаршим.

– Как же так, Сережа? Неужели ничего изменить нельзя? – Она держала чашку с краснодарским чаем – красным, терпким – двумя руками и говорила склонив над ней голову, почти в нее, не глядя на меня.

– Этим я и собираюсь заняться, мама. Если чтото можно сделать, я просто обязан это сделать.

Она согласно кивнула и поставила чашку на стол.

– Ты у меня хороший сын, – сказала мама. – Я знаю, у тебя получится. И даже если не все получится… Ты хотя бы чтото попытаешься сделать. Я могу тебе чемто помочь?

– Не знаю, мам, – честно ответил я. – Правда, не знаю пока. Деньги я сниму со своей страховки – мы ведь так и не брали оттуда ничего?

Она покачала головой.

– Там всегото тысяча. Этого мало, чтобы спасти всех.

– Но я попробую, мам. С чегото нужно начинать?

– Я возьму у деда и добавлю свои. Тысяч пять мы соберем.

– Спасибо, ма, – улыбнулся я и поцеловал ее в щеку. – Только деду не рассказывай ничего. И никому вообще не рассказывай.

– Не стану. Это же не моя тайна, – всетаки моя мама была самый стойкий большевик из всех, кого я знал.

На том и закончился наш разговор с мамой, после которого я стал совсем взрослым.

Глава 4

Мы с Захаром три недели заканчивали наши дела – забирали документы из института, отбрехивались на нескольких комсомольских собраниях по поводу нашего необъяснимого желания остаться без образования, закрывали вопрос с военкоматом, и решали кучу других бюрократических заморочек. Попутно подолгу и часто разговаривали о будущем, но так и не приблизились к пониманию уязвимых мест нарождающихся процессов. Да и чего ожидать от двух вчерашних мальчишек?

Даже память моя из будущего пасовала перед этой непростой задачей. Я и в две тысячи двенадцатом не знал – на что нужно воздействовать, чтобы хоть както смягчить надвигающиеся события? Нам очень не хватало соответствующего образования, но уже было четкое понимание, что те науки, что преподаются в отечественных ВУЗах – нам не подходят.

По обоюдному согласию мы решили начать с библиотек: с утра до вечера, прерываясь лишь на чай с булочкой, мы читали статьи, экономическую внутреннюю и внешнюю статистику, пытались разобраться в принципах функционирования СЭВ и "Общего рынка". Чертили графики, рисовали новые таблицы, сверяли и проверяли, читали материалы последних партийных съездов и международных конференций. Наизусть выучили программы – партийные, региональные. Любой источник, до какого можно было дотянуться – от общесоюзных газет с миллионными тиражами до монографий и диссертаций, изданных в количестве десятка – был нами изучен, включен в общую систематику. В дело шли и материалы, изданные на иностранных языках – если мы находили такое, переводили с особым тщанием.

За полгода мы освоили университетские курсы "Политэкономии", "Математической статистики", "Теорию государства и права" и еще десяток столь же полезных наук. Несколько раз переругались в хлам и мирились, обещая друг другу быть взаимно корректными. И снова в запале честили друг друга ослами и баранами, когда заходили в очередной тупик.

Андроповские проверки сачкующих граждан уже пошли на спад, но все еще можно было попасться под горячую руку какомунибудь ретивому "сотруднику органов". Нам пришлось подумать о какомто трудоустройстве.

Майцевстарший взял Захара к себе на работу санитаром, но сильно с работой не докучал, порой прикрывая его постоянные отлучки перед своим отделом кадров. Мне же и вовсе досталась синекура – похлопотала мама – и мне нашлось место курьера в областной газете. Свою зарплату я честно отдавал пятнадцатилетнему сыну завхоза, что разносил вместо меня письма по почтам и организациям.

Захар забросил своих девиц, а я появлялся дома только чтобы поспать. С матерью почти не виделся – так поглотила меня задача. Да и Захар ничуть не отставал, а, скорее, наоборот – еще и подгонял меня, потому что сам усваивал информацию гораздо проще и быстрее. Даже Новый год мы встретили с ним посреди моей комнаты, заваленной учебниками, справочниками, энциклопедиями и прочей макулатурой.

Ко дню смерти Андропова мы утвердились во мнении, что статистика, которой мы оперировали, неполна. В ней отсутствовали целые разделы, составлялась она так, словно специально хотели запутать врагов. Из отчетов наших лидеров невозможно было понять, куда мы движемся – вперед, назад или топчемся на месте?

Нам стало понятно, что огромный массив информации скрыт от глаз непосвященного исследователя за семью печатями. Секретность, секретность, секретность. Она стала какойто навязчивой идеей, которой подчинялось все в нашем отечестве. Секретилось все – от количества произведенного металла, до ассигнований на содержание пограничных войск. Имея представление о смысле того или иного показателя, мы либо находили десять его разных значений в разных источниках, либо он отсутствовал в любом виде.

Невозможно заниматься арифметикой, когда искомый "икс" произвольно превращается в семерку или тройку, а то и вовсе пропадает из уравнения.

К избранию Генсеком Черненко мы подошли в твердой уверенности, что ничего сделать не сможем. Наверняка не сможем, если будем и дальше пытаться все сделать вдвоем.

Мы принялись искать среди знакомых человека, который бы разбирался в экономике и политике лучше других, желательно профессионально и с большим опытом. Перебрали множество кандидатур – от соседей и друзей родителей до преподавателей в институте и не нашли никого!

И здесь я вспомнил, что дед Юли Сомовой – моей уже несостоявшейся жены – был очень грамотным экономистом, начинавшим работать еще чуть ли не с Василием Леонтьевым или Александром Сванидзе. В разные годы жизни он поработал в самых разных экономических институтах. В начале семидесятых в зарубежной дочке Внешторгбанка – Донау Банке в Австрии, до этого в Госплане, Минфине и МИДе. Он приложил руку к такому количеству отечественных кредитнофинансовых организаций, что в этом мире – отечественной экономики и финансов – не осталось, наверное, уже ничего и никого, с чем и с кем бы он не был знаком. Сам я был представлен ему в середине девяностых – когда он был уже древний старик, с трудом понимающий, что происходит вокруг. А сейчас он должен быть еще крепким пенсионером, всерьез намерившимся написать и издать свои правдивые мемуары, которые так никогда и не закончит: сначала нельзя будет писать так открыто, как он того захочет, потом ему все станет неинтересно. В несостоявшемся будущем я должен был прочитать эти три сотни листков, напечатанных на раздолбанной "Ятрани" перед рождением Ваньки. И тогда я просто хмыкнул, отложив в папку последний из них.

Назад Дальше