Осенние сказки - Чинючина Алина 20 стр.


Тамира…

Я люблю тебя! – закричала я, и небо рушилось над моей головой, и мир катился в бездну. – Уезжай, чтобы я тебя никогда больше не видела! Уезжай! Иначе я… я застрелю тебя, слышишь?!

Илан смотрел на меня сквозь пелену дождя, и лицо его не было прежней спокойной маской, которую я привыкла видеть. Такая боль и такое отчаяние плескались в его глазах, что я даже порадовалась сквозь слезы – не мне одной, пусть и он помучается тоже, пусть!

Поедем со мной, - сказал Илан, наконец. – Поедем, и там, у нас, тебя никто не посмеет тронуть.

Да? А как ты объяснишь, кто я такая? Сестра вражеского советника, да я сама буду врагом там, у вас, разве ты не понимаешь?

Ты будешь моей гостьей. Тебя никто не посмеет тронуть.

Зачем я тебе? – снова заплакала я. – Я могу стать твоей гостьей, но не на всю ведь жизнь! У тебя есть невеста… как ты посмотришь ей в глаза? Она ждет тебя, она тебя любит!

Лицо его исказила гримаса боли. Русые волосы насквозь промокшими прядями прилипли к щекам, и оттого он казался еще младше, чем был, - совсем мальчишкой, впервые в жизни стоящим перед выбором.

Я не оставлю тебя, - проговорил он упрямо. – Кем бы ты ни была, ты останешься навсегда моим другом…

Другом, - прошептала я. – А зачем мне такая дружба, если я люблю тебя?

Он резко, с отчаянием выдохнул сквозь стиснутые зубы.

Тамира…

Уезжай, - проговорила я уже спокойно. – Уезжай, пока у меня еще есть время вернуться, а у тебя – уехать подальше. Пока нас не хватились, пока… Уезжай!

Поедем со мной!

Нет.

Я и сама не понимала, отчего так упорствую в своем отчаянии, ведь еще час назад я молила Богиню о том, чтобы он позвал меня с собой. Но теперь я понимала – нельзя, так же отчетливо и ярко, как и то, что люблю его. Нам не бывать вместе. Никогда. Его ждет там невеста – худенькая девушка с большими глазами, которая помнит и верит, которая всматривается в ночную тьму и в рассветную тишь и ждет, ждет, ждет… и, наверное, это ее молитвы помогли Тейрану рассказать мне о том, что я теперь знаю.

Уезжай, - повторила я. – Я буду молиться за тебя и всегда буду тебя помнить. Спасибо тебе – за все. Прощай.

Я резко хлестнула Рыжего, и он рванулся с места в стремительном галопе. И Илан – княжич Иларан – в последний раз оглянулся на меня, и серые глаза его светили мне сквозь эту пелену, уходя все дальше, дальше, дальше…

Я запрокинула голову к беспощадному небу, ловя губами капли.

Богиня, прошептала я, яви мне Свою милость. Сделай так, чтобы у меня остался ребенок. Его ребенок. Мальчик с такими же серыми глазами и русыми волосами. И если Ты выполнишь мою просьбу, я воспитаю этого мальчика – воином. Таким же, как его отец. А когда он вырастет, я уйду в Храм… и буду славить Тебя всю жизнь, сколько мне останется.

Капли редели, растекаясь по лицу. Волосы мои промокли насквозь, узел развалился, я машинально отжала пряди и засунула под капюшон. Потом тронула Вишню и неторопливо поехала обратно к городу. Теперь можно не торопиться. Я уеду в Храм Богини - там защитят, не выдадут… там Тейран не посмеет тронуть меня. А нищей я не останусь – спасибо покойному мужу.

Если у меня будет сын, мне будет ради кого жить… а ведь я так долго считала, что незачем. Спасибо Тебе, Богиня…

Струи хлестали по плечам, по лицу, по непокрытым волосам. Но когда я в последний раз обернулась, мне показалось вдруг, что сквозь тучи на миг пробилось солнце.

Сентябрь 2009.

Картина

Петер Клаус, пожилой аптекарь с улицы Фонарщиков, был очень известным и уважаемым в городе человеком. Его знали даже малые дети, и немудрено – почти все население небольшого городка, затерянного в провинциальных лесах, у Клауса лечилось. Многие говорили, что у Клауса талант к медицине, и что, доведись ему учиться в столице, стал бы он там большим человеком. Клаус, слыша такие слова, усмехался. Но не спорил.

Своим настоящим призванием Клаус считал живопись.

Он учился малевать портреты и пейзажи еще совсем мальцом, тайком заглядывая из-за спины соседа-студента. Студент заметил, в конце концов, любопытного мальчишку, но не прогнал, а даже стал подучивать кое-чему. Клаус тогда проявил к этому делу гораздо больше прилежания и охоты, чем к ремеслу отца-аптекаря, за что и бит бывал папашей нещадно. Но вот беда – студента вскорости арестовали за неблагонадежность, чем окончательно укрепили мнение Клауса-старшего в том, что все эти мазилы такие – того гляди и императора скинут. И маленький Клаус долго считал, что занятие живописью – не для приличных людей.

Вот только талант не спрашивает, в какой семье ему рождаться.

Клаус вырос, женился, и даже дети успели подрасти. Он все-таки стал аптекарем – семью кормить-поить надо. Но по-прежнему часто поднимался по скрипучей лестнице на чердак и, насвистывая, что-то малевал там. Впрочем, нет – жена не говорила «малюет». Белокурая хохотушка и трудяга, белошвейка Анна всегда понимала своего мужа. За это, собственно, и положил на нее глаз тридцать лет назад статный и плечистый молодой Клаус. Ей одной он показывал все свои натюрморты, портрет соседской девочки с котенком, старую ратушу в оранжевых лучах заката, лунное небо в зимнюю ночь. Она смотрела на его рисунки огромными своими глазами и честно говорила, что «вот тут так не бывает – где ты этот цвет при закате видел» или «а вот тут просто здорово».

Понятно, что шила в мешке не утаишь. Соседи – и ближние, и дальние – знали про увлечение Клауса. Но то ли нравы теперь стали помягче, то ли художники в столице уже не хотели сбросить императора, а относились люди к этому вполне дружелюбно. Иной раз даже просили – кто вывеску намалевать над лавкой, кто ребятенка-первенца нарисовать. Семья Клаусов не бедствовала, Пьер, старший сын, даже в столицу уехал учиться, а потому сам аптекарь охотно и часто совсем бесплатно, а порой за мелкие грошики выполнял просьбы соседей. И дарил соседским детям свои рисунки – просто потому, что дети над ними не смеялись.

Пьер же как-то тайком от отца увез пару его картин в столицу. И – врет ли, нет ли – сказал, что продал их за неплохие, по местным меркам, деньги. Всерьез ли Пьер считал отца талантом или просто смеха ради это сделал – неясно. Но Клаус в душе был страшно доволен, хоть и посмеивался вслух.

Однажды в воскресное июньское утро Клаус решил пройтись. «Пойду прогуляюсь, - небрежно сказал он жене, - что-то голова болит». Как полагается, надел воскресный пиджак, лихо надвинул шляпу, мельком бросил взгляд на себя в покосившееся зеркало в прихожей. Жена поцеловала его и попросила: «Не ходи долго, жарко нынче…. И потом - сегодня воскресенье». Клаус кивнул. Традиции воскресных семейных обедов были незыблемы.

Он спустился по узким жарким улочкам к реке, но не стал останавливаться. По мелким камешкам, кое-где прикрытым водой, перешел речку, обмелевшую от невиданной в июне жары, и, полной грудью вдыхая аромат травы, пошел по еще не скошенному лугу. Шел, насвистывая, порой наклонялся, срывая ромашки, часто останавливался и запрокидывал голову, взглядывая на высокое бледно-голубое небо. А когда почувствовал, что устал от жары, свернул в лес.

Наверное, и вправду не стоило заходить так далеко. Лес, конечно, скрадывал палящие лучи, но Клаус слишком долго шел по солнцепеку. Разболелась голова. Где-то здесь должен быть родник – умыться бы…

Клаус свернул с тропинки и вдруг услыхал неподалеку звонкий девичий голос, напевавший что-то без слов.

Клаус осторожно подкрался к краю поляны и тихо выглянул из-за ветки. И обомлел.

На заросшей болиголовом и кипреем поляне, залитая жарким лучами, танцевала по колено в траве девушка лет пятнадцати-шестнадцати. Светлые волосы ее не были заплетены в косу, как полагается благовоспитанным девицам, и свободно стекали пышными, пронизанными солнцем ручьями по спине и плечам. Лица девушки Клаус не смог разглядеть из-за бьющего ей в спину солнца. Весь силуэт ее, очерченный золотым сиянием, был так изящен, тонок и трогательно-хрупок, что у аптекаря перехватило дыхание. Девушка вскидывала руки, кружилась в быстром и светлом танце и, кажется, не подозревала, что из-за дерева смотрит на нее незнакомый мужчина.

Клаус отступил назад и медленно отвел ветку. Он стоял какое-то время, крепко зажмурившись, пытаясь понять, что это было – чудо ли лесное, фея или обычная девушка. Явно нездешняя – ни у кого из местных девушек не было, он помнил, такого золотого водопада. Светлая масть в их краях - редкость. А когда выглянул снова, на поляне уже никого не было. Клаус помотал головой, пробормотал что-то и, шатаясь, побрел к дому.

Дойдя до родной кровати, он повалился на нее и лежал без движения. Встревоженная Анна несколько раз подходила к нему, но, решив в итоге, что муж перегрелся на солнце – и немудрено, вон как палит, сколько раз говорила – не ходи по жаре, - отступилась. А когда шаги ее стихли, Клаус вдруг вскочил и кинулся на чердак.

Руки его тряслись. Скорее, скорее… Сорвать с мольберта лист, наколоть чистый, воду в банке… а черт, грязная… где же кисточки? Рука художника принялась набрасывать кроны деревьев, зелень листвы, очерченный солнцем девичий силуэт…

С того дня Клаус потерял покой и сон. Он совершенно не занимался делами, клиенты осаждали – сказался больным, осунулся, ни с того ни с сего нагрубил жене. Анна сначала обиделась, потом потребовала все рассказать – и простила. По крайней мере, так казалось Клаусу. Он не знал, что жена в те редкие часы, когда он спал, поднималась на чердак и долго стояла перед мольбертом, смотрела на ту, чьи черты все отчетливее проступали на листе. И молчала. И чувствовала, что ненавидит ее.

В ветреном октябре Клаус закончил картину.

За это время он трижды разругался и помирился с Анной, едва не остался вовсе без клиентуры – только искусство старшего помощника спасло аптеку от полного разорения, потерял в весе больше половины, как утверждала старшая дочь. Но однажды вечером от отшатнулся вдруг от мольберта и глухо сказал:

- Все….

И закрыл глаза.

А когда открыл их, то снова окунулся в то июньское солнечное утро. Пронизанная солнцем девушка в легком платьице танцевала по колено в цветах на лесной поляне. Она не смотрела на него, но в поднятых ее руках, в повороте головы сверкали смешинки, и казалось – вот-вот расхохочется и убежит.

- Кто же ты, а? - тихо спросил ее Клаус.

Картина не ответила.

Генрих, средний сын, сказал, что эту картину можно было бы отвезти на рождественскую распродажу в столицу и, быть может, выручить за нее немало денег. Клаус молча покачал головой. Впервые он не желал делиться своим сокровищем ни с кем. Он спрятал картину в угол на чердаке, замотал ее тряпками, но каждый вечер поднимался по скрипучей лестнице и, ежась от холода, смотрел, смотрел на девушку. Он не знал, как назвать тот жаркий ручей, что сочился в его душе при взгляде на нее. Нет, знал. Сказал бы ей «Люблю», если бы мог. Но не мог – не мог предать Анну.

Дождливой и ветреной ноябрьской ночью ему приснился сон. Худенькая юная девушка с венком из луговых ромашек подошла к нему и села на край кровати. Прохладная ладонь легла на его лоб, и Клаус закрыл глаза – так когда-то делала мама.

- Отпусти меня, - негромко сказал девушка и без улыбки посмотрела на Клауса.

- Как… - растерялся он.

- Я не могу быть только с тобой. Я принадлежу всем – и никому. Не обматывай меня тряпками и не прячь на чердак. Пожалуйста… - тихо попросила она.

- Кто ты? – спросил Клаус тихо.

- Твое творение, - засмеялась она. – Ты меня просто придумал…

- Нет, - хрипло сказал Клаус.

- Нет, - согласилась девушка. – Теперь я не только твоя… Так ты меня отпустишь?

- Нет… Я не смогу без тебя.

- А я не смогу без свободы, – печально сказала она. – Разве ты не заметил, что на твоей картине поблекли краски? Еще немного, и от меня останется бледная тень… воспоминание.

Клаус молчал…

Девушка погладила его по голове и вздохнула.

- Как тебя зовут? – спросил Клаус.

- Никак, - снова засмеялась она. – Меня зовут Анна… я - твоя жена, когда она была молода. Меня зовут Вероника, я – твоя дочь на первом свидании. Меня зовут Венера и недавно выставили в Лувре. А когда-то меня звали Мария, и Тот, кого вы почитаете, был моим сыном.

Клаус кивнул, словно получил ответы на все свои вопросы.

- Так что ты скажешь мне? – помолчав, спросила девушка. – Ты отпустишь меня к людям? Здесь, на чердаке, меня просто сгрызут мыши.

- Что я должен сделать? – спросил Клаус.

- Ничего. Просто скажи мне: «Иди», - и я уйду.

Клаус молчал.

- Я ведь буду приходить к тебе, - утешила она его и поцеловала в лоб, как маленького ребенка.

- Иди, - вымолвил Клаус и закашлялся, снова закрыв глаза. А когда открыл их снова, девушки в комнате уже не было.

Наутро он встал с больной головой. Отказался от завтрака, мучительно пытаясь припомнить, что же такое снилось ему в эту ночь. А потом вспомнил, усмехнулся и, воровато озираясь, полез на чердак. Жена ушла на рынок за продуктами, в доме никого не было, кроме серого старого кота. Клаус поднялся на чердак, взял из угла картину, размотал тряпки. И отшатнулся.

Летняя, залитая солнцем поляна никуда не делась. На месте были и солнечные лучи, и деревья. А девушки не было. Только рассыпанные цветы и недоплетенный венок валялись на примятой траве.

Клаус схватился рукой за ворот рубашки и застонал. Кровь прилила к вискам, в глазах потемнело. Клаус высадил чердачное окошко и подставил лицо промозглому ветру.

Пришедшая с рынка жена нашла его на лестнице и кинулась за лекарем.

Вечером ветер стих, в воздухе закружились первые мягкие снежинки. А когда снег покрыл тонким слоем мокрую землю, Клаус ненадолго пришел в сознание. Посмотрел на плачущую жену, погладил ее руки и отвернулся.

Ночью старый аптекарь умер.

13-14.02.2007.

Сказка про счастье

Магда Левец твердо знала, что она будет счастливой. Знала, когда умер отец, и рыдающая мать каталась, билась головой об пол. Знала, когда пришел в их деревню тиф, и люди умирали один за другим, и в их избе тоже тихо угасли трое. Знала, когда выходила замуж не по любви, а потому что нужно было – нужно поднять братишек-погодков и не бросить больную мать. Жизнь катилась ни шатко, ни валко, и завтра снова сменяло вчера, а счастья все не было. Но оно будет, оно обязательно будет. Просто не может не быть, иначе для чего же тогда жить на свете?

Муж не обижал ее, и жили они ладно, вот только детей все не было. Уже десятый год пошел к излету, а пусто в избе, и детские голоса звенят по соседству, да не у них. Всех деревенских бабок обошла Магда – попусту, и ждала, ждала свое счастье. А оно приходить не торопилось.

Потом началась война, и Магда ждать перестала .

После наезда вербовщиков их деревня опустела. Вроде и немного было мужиков – а смолкли голоса, даже соседские дети не гомонили теперь на улицах: мальчишки сменили отцов на полях, девочки остались за матерей в избах. Все первое военное, знойное лето Магда видела во сне мужа – каждую ночь. Она верила, что он вернется, - и тогда… о, тогда к ним придет еесчастье, и все обязательно будет хорошо.

Год выдался неурожайный. Зерна намолотили мало, и даже фуражирам действующей армии, наезжавшим в их деревню, приходилось отправляться восвояси. Бабы выли: чем кормить детей, а Магда усмехалась сухими губами. Вот оно, ее счастье, - не видеть голодные детские глаза. Кто бы сказал, что удачей обернется горе…

Сухая, ледяная осень катилась к исходу, когда появились о ни– грубые люди в чужих мундирах, с непонятной речью. Магде повезло – она ушла с утра в лес за хворостом, и потому только издалека видела, как горели соломенные крыши, слышала отчаянные крики женщин. Забилась в ямку меж вывороченных корней старого дуба, боясь шевельнуться, чтобы не заметили, не выволокли из ее ненадежного убежища. И молилась про себя, сама не зная кому, и звала мать, боясь закричать и заплакать в голос.

Уже рассвело, когда голод выгнал ее наружу. В деревню Магда не пошла. Не оглядываясь, боясь даже краем глаза увидеть почерневшие печные трубы, ковыляла она по усыпанной хвоей лесной тропе, и холодный ветер срывал с нее рваный платок и косматил серые пряди.

Назад Дальше