Выходит из палат, кусковский парк, пруды, стеклянный след от плывущего лебедя, и отец, его облик не тот, что на давних, до войны фотографиях, а сегодняшний, из сегодняшних дней, в одежде, манере говорить, как и у него самого. Не обнимаются, а сразу же отец начинает что-то рассказывать энергичное, радостное, он не понимает смысла отцовских слов, испытывает ликованье, небывалое счастье, отец жив, уцелел на страшной войне, слухи о его гибели были ложны, и вот он вернулся к ним с мамой, и сейчас случится их долгожданная встреча.
Они идут по аллее парка, которая сама собой переходит в лесную дорогу. Уже поздняя осень. Осины голые, вся тяжелая сырая листва упала к ногам, в ярко-желтых и красных листьях мерцают капли недавнего дождя, отражается синяя капля неба, и они идут по дороге, вороша эти листья, и лицо у отца молодое, глаза сияющие, и он что-то без умолку говорит ему, не как сыну, а как товарищу – о каком-то своем начинании, о какой-то своей победе. И он радуется так, как радовался бы победе друга.
Они проходят орешник, голые устремленные в осеннее небо ветки, где брызгает мелкий дождь и летит одинокая сойка. Листва под ногами коричневая, желтая, золотая, и они идут, зарываясь стопами в это мокрое тяжелое золото.
Выходят на поляну, на коровий выгон, где когда -то был отрыт пруд для водопоя, а сейчас пруд зарос осокой, вода взбаламучена, на берегу лежит мокрый бредень. Это лесники наловили карасей и теперь их жарят, разложили на противень рядами, и караси, как шеренги воинов в серебряных и золотистых латах. Дым летит над поляной. Лесники теснятся, уступая в своем кругу место для него и отца. А ему так хорошо, так радостно, что они приняли отца в свой круг, и отцу среди них вольготно, он улыбается им, продолжает что-то рассказывать. Лесник Одиноков достает бутылку водки, стакан с таинственным выражением лица, какое бывает на портретах у больших мастеров и художников. Сейчас стакан пойдет по кругу, и все молча выпьют, дожидаясь, когда первый хмель ударит в голову, а потом загалдят все сразу, загудят, зашумят, не слушая друг друга, воспаряя духом к вершинам голых деревьев. Он принимает от Одинокова стакан, чтобы передать его отцу, а отца нет, он незаметно встал и ушел. Отец не виден, но знает, что он ушел по лесной дороге, в которой пробиты две глубокие, полные воды колеи, засыпанные палой листвою. Он бросается догонять отца. Минует дерево, в дупле которого жил летом дятел с красным хохолком, минует просеку, на которой несколько дней над он видел лося, и выходит на поле, огромное, снежное, с цепочкой следов. Он знает, что это след прошедшего здесь отца. Старается его догнать. Идет в поле и видит, что посреди снегов стоит Александрийский столп из красного гранита колонны с парящим ангелом, но нет ни Зимнего дворца, ни арки Главного штаба. Только необъятное зимнее поле, и посреди снегов одинокий имперский столп. Следы отца ведут через поле, и в нем такая боль, такое предчувствие, что отца не догнать, он снова от него исчезает, слухи о его смерти и материнские слезы, ее неутешная боль – они являются правдой. С криком, с мучительным зовом он бежит по следам отца, надеясь его догнать. Следы обрываются. В последнем отпечатке отцовской стопы – алая ветка брусники. Суздальцев проснулся со стоном, возвращаясь в явь. Он висел на веревке, под балкой, огромная красная заря переливается огненными волокнами, и там, где заря касается черных гор, накаляется желтизна близкого, готового взойти солнца.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Он услышал стук лестницы, и в проеме на галерее стала возникать голова, бритоголовая, горбоносая, со свирепыми вывернутыми губами. И в Суздальцеве все застонало, затрепетало при виде палача, каждая его незажитая рана завопила от предчувствия мук. Горбоносый приблизился, губы его еще больше вывернулись от отвращения. Он достал нож и перерезал веревку. Руки Суздальцева отпали от балки, и он ощутил тупую ломоту в плечевых суставах, откуда отхлынула застоялая кровь. Горбоносый толкнул Суздальцева вдоль галереи, к невысокой дверце со щеколдой. Отворил дверь и пихнул Суздальцева внутрь. Дверь захлопнулась, щелкнула щеколда, и он остался в длинном узком чулане, сплошь, по стенам и полу, обмазанном глиной. Только на уровне лица оставалась длинная щель, ограниченная вмурованными в глину корявыми досками. Ни топчана, ни табурета, ни подстилки на полу, только шершавые стены и щель, позволявшая видеть двор, начинающее зеленеть при первых лучах солнца зеленое поле, похожее на выгон, горы, все еще черные, контурные, с маленьким колючим солнцем.
Грудь, спина, ребра, изорванные плетью и сожженные рассолом, продолжали жгуче болеть, словно на нем была рубашка из крапивы, колючая и жалящая власяница. Суздальцев содрал с рук оторванные рукава и бросил на пол. Хотелось пить, хотелось закутаться в мокрую простыню, чтобы остудить раны. Но воды не было. Его штаны были пропитаны мочой и рассолом, и от них исходило зловоние. Он вдруг испытал смертельную тоску, безысходность. Его посадили в этот тесный чулан, чтобы снова пытать и мучить, и его удел умереть под пыткой в этой чужой стране, без помощи, без поддержки, без подбадривающего слова друзей, без молитвы любимой женщины. Весь смысл его жизни, его трудов и познаний, его упований на чудо и его беззаветное служение стране свелось к этой камере, к пыткам и к мучительной смерти на дыбе. Тоскуя, не желая смотреть на восход чужого солнца, который мог оказаться его последним восходом, он сел на пол и прислонился к прохладной стене, остужая раны.
Суздальцев оставался в тоскливой дремоте, страшась услышать шаги в галерее и голос полковника Вали, предвещающий пытку.
Он услышал снаружи шум, но это не были окрики и команды. Раздавались женские голоса, детский смех, бодрые мужские покрикивания. Он поднялся, выглянул в щель. Солнце еще не освещало двор, но земля, чисто выметенная, начинала тихо серебриться. Двор был похож на прямоугольную сцену, окруженную с обеих сторон кулисами, а его чуланная щель была подобием ложи, откуда он мог наблюдать представление. И оно начиналось. Сначала по двору забегали возбужденные дети, девочки и мальчики, все нарядно одетые, со смехом выкрикивали, выражали нетерпение и радость. Принимались гонять друг за другом, шалили, цеплялись, пока ни вышла рослая седовласая женщина в зеленой долгополой юбке и, строго прикрикнув, прогнала шалунов. Из домашних покоев стали выходить мужчины с рулонами ковров, клали их на землю, раскатывали, и весь двор покрылся черно-алыми, пепельно-голубыми, нежно-зелеными коврами, и это чудесное преображение утлого двора в цветущий, благоухающий драгоценными цветами луг почти восхитило Суздальцева. Этот цветник не мог быть эшафотом, казнь откладывалась, вместо нее предполагалось иное представление. На ковры босыми ногами выходили женщины и раскладывали подушки, шелковые, бархатные, шитые серебром и стеклярусом. Как ни болели его раны, он замечал упругость их смуглых длиннополых ног, красоту изящных щиколоток, жгучее очарование их черных бровей, тонких прямых носов, крепких пунцовых губ. Они раскладывали подушки по обеим сторонам двора, оставляя в середине пустое пространство, напоминавшее роскошную клумбу. Тут явно готовилось действо, и Суздальцеву казалось, что действо предназначено для него, ему в назидание, в утешение. И от вида этих полосатых мутак и расшитых блеском подушек, казалось, стали меньше болеть его раны, словно к ним прикоснулись целебные цветы и травы.
Театральное действие, между тем, развивалось. На коврах появились мужчины, величавые седобородые старцы в тюрбанах, с морщинистыми лицами, на которых торжественно сияла радость. Более молодые, чернобородые, красочно одетые в долгополые балахоны, пропускали вперед стариков с мелкими поклонами, прикладывая руку к сердцу. Были и совсем молодые, безбородые, с миндалевидными смуглыми лицами, в нарядных шапочках. Заметно робели, тушевались, прятались за спины старших, опрометью кидались исполнять какую-нибудь просьбу старика. Они стояли на коврах тесной гурьбой. И их связывала родовая близость, семейное торжество и благополучие их гнездовья. За изгородью, на улице послышался шум, урчанье нескольких автомобильных моторов. Вознеслась солнечная пыль, и во дворе, через другие невидимые ворота, появилась другая группа мужчин. Те же старики, грузные, иные с палками, в черных или нежно-зеленых чалмах, статные мужчины с огненными черными глазами, похожие на воинов, играли сильными грациозными мускулами под нарядными безрукавками и накидками. И молодежь, застенчивая, робкая, готовая опрометью бежать, исполняя стариковские просьбы. Среди вошедших был сухонький старичок, едва семенящий ногами. У всех в руках появились четки, мерцали, искрились, неся в себе капельки солнца. И от этих тончайших лучей и вспышек во дворе стало торжественней, веселее, нарядней. И Суздальцев, несмотря на боль, залюбовался этой игрой света, где каждая крохотная вспышка означала прочитанную молитву души – впереди старики, за ними их сыновья, и сзади выглядывала цветными шапочками и веселыми глазами молодежь. Суздальцев видел, как переговариваются старцы, как один, видимо глухой, приставляет к уху ладонь, а другой тянет к нему свои блеклые говорящие губы.
И он старался понять, для чего после перенесенных унижений и мук его сделали зрителем этого величавого действа.
Два семейства, разделенные многоцветьем ковров, созерцали друг друга. Затем старик, старший хозяин дома, заговорил, прижав руку к груди, сначала кланяясь, а потом воздевая глаза к небу и туда же указывая заостренным перстом. Суздальцев не мог расслышать слов, но это было похоже на приветствие, потому что остальные члены клана согласно кивали, а гости в знак благодарности прикладывали руку к сердцу.
Отвечал старейший из гостей. Та же торжественная молвь, излетающая из белоснежной бороды, тот же перст в небеса, призывавший Господа свидетельствовать об искренности любезных приветствий. Они обменивались суждениями, пространными объяснениями, дорожа их мерными длиннотами, глубокой заключенной в них сутью. И Суздальцев вдруг тоскливо подумал, как могут они столь велеречиво и благостно рассуждать, перебрасывая четки, уповая на Господа, если рядом с ними находится он, Суздальцев, оскверненный и измученный, в ожидании пыток и казни. Сейчас на дворе лежат великолепные ковры, и по ним понесут завернутое в ветошь его изрезанное, обезглавленное тело. Зачем и кому понадобилась эта необъяснимая дурная последовательность, сначала дыба и плеть, потом ковры и драгоценные четки, а затем снова пытка и неминуемая жуткая смерть.
Разглагольствования сторон завершились. Гость, говоривший возвышенные слова, поднялся, осторожно ступая, пошел по ковру. За ним поднялись трое юношей, двинулись следом, держа в руках завернутые в шелк свертки. Старейшина-гость остановился перед хозяином дома, поклонился, повернулся к присутствующим. Молодые люди один за другим наклонялись, опускали на ковер подношения, сдергивали струящийся шелк. И под шелком открылись – деревянный ларец, весь усыпанный цветными каменьями, драгоценностями афганских гор. Нежно-синий и бледно-голубой лазурит, зеленая и черная яшма, медовые сердолики, млечно-златые агаты. Подарок излучал таинственную силу света, от которой бороды стариков засветились, а глаза молодых восхищенно взыграли. Под вторым лоскутом кожи оказался автомат – знакомый Суздальцеву «АКС», но деревянное ложе, цевье и приклад были инкрустированы перламутром, серебром, золотыми узорами, и оружие выглядело, как царский подарок, чтобы служить не в бою, а украшать самую дорогую гостиную. Старик, которому был сделан подарок, не удержался и провел по автомату рукой с нежностью, с какой гладят по голове ребенка. Когда был совлечен третий шелковый плат, открылась ваза дивной синевы, мерцающая зеленой лазурью, полная светоносного синего воздуха, изделие гератского мастера. И Суздальцев в изумлении ахнул, вспомнив мастерскую в Герате, расплавленный тигель, Стеклодува, извлекающего из пламени ослепительную звезду, которую наполнял своим дыханием, и целовал, играл, как на флейте, и звезда остывала, наполнялась божественной синью и теперь была явлена ему в кишлаке, как знамение высшей красоты. И он вдруг понял, что творимое перед его глазами действие – плод фантазии Стеклодува. Он подал ему об этом знак, явив голубую вазу. Это он, Стеклодув, был режиссером спектакля, в котором Суздальцева вначале истязали и мучили, готовя неизбежную казнь, потом показали таинство встречи двух родов, и эту волшебную вазу. Стеклодув что-то желал от него, к чему-то побуждал, чему-то хотел научить. Был режиссером, учителем, мудрым небесным наставником.
Ковры вновь опустели, гости отошли и расселись. Переливался, мерцал ларец, автомат сиял, как павлинье перо, ваза мерцала, почерпнув из небес лазури.
Суздальцев жадно смотрел в щель, ожидая новых для себя наставлений, стремясь проникнуть в замысел Режиссера.
Из-за спин стариков, осторожно огибая подушки, тюрбаны и бороды, из среды гостей вышел молодой человек. Он прошествовал на серединку ковра и поклонился хозяину. Он был строен, прекрасен лицом, гончарно-красным и мужественным. Его черные блестящие брови двигались, под ними сияли глаза, большие, темно-сиреневые, с голубыми белками. Они дрожали, переливались нетерпением, страстью, надеждой, страхом разочарования и поражения. Он был, как молодой воин, впервые идущий в поход. Сквозь расшитую бисером безрукавку виднелась сильная грудь. Вольные шаровары не скрывали стройных мускулистых ног. Небольшая бородка и тень от усов выделяли свежие пунцовые губы. Это был жених, и воин, и танцор, которого призвал Стеклодув на ковры и поставил перед Суздальцевым для загадочных своих назиданий.
Навстречу жениху, с противоположной половины двора, появились три женщины, все в паранджах, темно-зеленой, фиолетовой, голубой. Были похожи на цветы с плотными круглыми головками, от которых ниспадали струящиеся лепестки. Их лица и тела скрывали вьющиеся покровы, но тонкие легкие щиколотки той, что шла в середине, порывы ее тонкого стройного тела выдавали в ней девушку. Все трое встали пред женихом. Между ними шел тихий разговор. Женщины, сопровождавшие девушку, наклонились, подхватили край ее паранджи и стали медленно ее совлекать. Так уходит тень, уступая солнцу, с весеннего цветущего дерева. А паранджа слетала, и открывалось розовое платье, голубая легкая блузка и чудесное, горящее от смущенья, от счастья лицо, смугло-румяное, продолговатое, с черно-синими длинными волосами. Брови были тонкие, словно наведенные легкой кистью. Глаза большие, удлиненные, как у ланей на миниатюрах Шахнаме. Она вся трепетала, ликовала, глядя на жениха, и дрожала от страха, была готова упасть. Женщины в паранджах отступили, и двое, жених и невеста, остались вдвоем на коврах, боялись смотреть друг на друга, пугались своей внезапной близости, и все, кто сидел на подушках, тихо вздыхали, кивали тюрбанами, шевелили бородами, созерцая, как два рода, два семейных клана роднятся, укрепляются, прирастают друг к другу. Жених взял невесту за руку, бережно, за кончики пальцев. Повернулся к своей родне, и они вдвоем поклонились. Повернулся к родне невесты, и отвесили такой же поклон. Касаясь друг друга кончиками пальцев, стояли прекрасные и целомудренные.
Суздальцев смотрел с восхищением. Его измученная, готовая к смерти душа воскресала. Он мысленно целовал вокруг них воздух, как тогда, в Герате, над кустом дивных роз. Благоговел, умилялся, окружал их своим обожанием, был исполнен любви. Он, израненный узник, враг этих кишлаков и степей, наславший на них самолеты, грохочущие танки и пушки, ведущий на штурм городов полки чужеземцев, теперь сберегал их своей любовью, своей бессловесной молитвой.
Жених и невеста ушли с ковров и исчезли, и Суздальцеву казалось, что они оставляют в воздухе светящийся след. Но, быть может, так светилась его душа.
Ковры пустовали недолго. На них стали выходить молодые люди, плавные, как танцоры. Несли подносы и блюда, широкие пиалы и чаши, кувшины с журавлиными шеями, стеклянные вазы. Зашипело, задымилось вареное мясо, задышало паром вкусное мясное варево. Стеклянно заблестели горы масляного риса. Вазы полнились гранатами, апельсинами, яблоками. С них свисали гроздья смуглого и золотого винограда. Весь двор был уставлен яствами, превращен в место пира, и все, кто сидел на подушках, подвигались к еде, вольно рассаживались, готовились пировать.
Суздальцев вдруг почувствовал, как голоден, как мучает его жажда, как сухо и горько во рту. Жадно смотрел на куски баранины, нанизанные на шампуры, на рис, который черпали ложками, несли ко рту, поддерживая ладонью. Он уверял себя, что это мучение голодом, при виде роскошной трапезы, было задумано Стеклодувом, требуя от него смирения и воздержания. Стеклодув ведет его путем искушений, проверяет его. Для чего, он не мог понять.
Появился мулла и вознес молитву. Его иссушенное лицо под черной чалмой вопрошало небо, тоскливо-певучий голос доносил до Аллаха молитвы, и эти молитвы были о благоденствии рода, о великой любви и таинстве, в которых соединялись мужчина и женщина, чтобы продолжить род на земле, и этим продолжением славить Всевышнего. Суздальцев молился со всеми, а когда началась трапеза, он, уходя от искушения, не в силах одолеть голода и жажды, отошел от окна и лег на прохладный пол, повторяя стих Гумилева: «Знал он муки голода и жажды… знал он муки голода и жажды…» Лежал, слыша звяканье посуды, журчанье воды, говор, смех, кашель. Вновь поднялся и занял место в своей театральной ложе, когда ковры опустели, гости и хозяева, насыщенные, отодвинулись на подушках и, вытянув ноги, подоткнув под бока мутаки, отдыхали, сонно поблескивая глазами. Гостям принесли кальяны, похожие на стеклянных птиц, розовых, голубых, зеленых. Птицы опустились среди подушек, мужчины вкушали сладкий дым, который возносился над каждой головой и сливался в плоское, похожее на серебристый покров облако, накрывавшее двор зыбким куполом. И Суздальцев улавливал сладкий дым табака, смешанного с благовониями и бодрящими травами предгорий. Заиграла музыка, и вслед за ней, неся ее впереди себя, показались музыканты в меховых шапках, красных сюртуках, в легких чувяках с загнутыми носками. Аккордеон дрожал и переливался, как слиток, маленькая домбра, похожая на высушенный плод с длинным черенком, на котором были натянуты струны, дребезжала, звенела, жужжала и щелкала по птичьи. Длинная дудка сладостно пела. Казалось, музыка создает мерцающий круг. И в этот мерцающий круг влетела невеста, заплескала босыми ногами, заиграли бровями, заметалась во все стороны восхищенными глазами, открывая пунцовый рот в белоснежной улыбке. Когда ее розовое пышное платье и зелено-голубая блузка закружились под неистовую музыку, когда на ее груди затрепетали бусы, ожерелья, подвески из серебра с вкраплениями лазурита и оникса, Суздальцеву вдруг показалось, что он видит восхитительный танцующий цветок, дивную розу Герата, неподвластную увяданию и смерти.