С ним что-то случилось. Душа наполнилась такой любовью и раскаянием, таким желанием для всех них благоденствия и любви, таким умилением и болью, что глаза наполнились слезами, и цветные ковры, ликующие танцовщицы, стеклянные птицы кальянов превратились в многоцветный туман, закрывший на миг внешние образы мира и открывший в его душе неведомое прежде пространство. Он каялся и винился за содеянное этим людям зло, за свой жестокий военный набег на их кишлаки и арыки, за ковровые бомбардировки и бомбоштурмовые удары. За гибель Дарвеша и его брата Гафара, в которых он был повинен. За смерть Маркиза и вертолетчика Свиристеля, за тех безвестных солдат, что летели в гробах на Черном тюльпане, за безумную и грешную ночь с Вероникой. Каялся за все совершенные в жизни грехи, за разлуку с невестой, которую вероломно оставил, уходя в лесники, за огорченья и боль, причиненные маме и бабушке, за убитую лайку, которую в своем помрачении застрелил из ружья, за высокую с вечерней звездой березу, под которой стоял на тяге, глядя на волшебный полет вальдшнепа, а березу потом изрубил на дрова. Он каялся, испытывая облегчение, словно развязывались тяжелые стягивающие душу узлы, и ей становилось вольно, легко и счастливо. И раны от удара бича закрывались, а слезы все текли и текли из его затуманенных глаз.
Вместе с облегчением он испытал необычайную усталость, как роженица. Отошел от окна и прилег в углу, слыша танцы и музыку, погружаясь в целительный сон. «Так вот для чего Стеклодуву было угодно провести меня по этим путям, вот в чем смысл молчаливых его назиданий. В моем покаянии, в моем исцелении, в моем спасительном прозрении». Знал он муки голода и жажды, сон тревожный, бесконечный путь. Но Святой Георгий тронул дважды пулею нетронутую грудь. Он засыпал, слыша пение флейты и тихий смех танцовщиц.
* * *
Его сонную одурь прервал неразличимый рокот, удаленный за пределы двора, в котором слилось много новых голосов и звуков. Суздальцев поднялся и выглянул. Ковры, устилавшие двор, были пусты, блюда и подушки унесены, только в углу, сбившись в стеклянную птичью стаю, поблескивали кальяны. Солнце уже перетекло над двором, перевалило крышу сарая и теперь, невидимое, склонявшееся к закату, освещало ярко-зеленый выгон на краю кишлака. И сюда, на этот выгон, казалось, собрались все обитатели селенья, старики, мужчины и дети. Толпились на краю луга. Мальчишки держали в руках медные тарелки, тазы, похлопывали в них, и музыка аккордеона, домбры и дудки была пересыпана медными звяками, создававшими нервный и радостный ритм.
Посреди луговины был выстрижен круг, и эта плешина была обведена белой краской. К этому белому кругу выезжала вереница наездников. Лошади шли одна за другой грациозным шагом, танцующей иноходью, словно гордились своими седоками, потряхивали хвостами и гривами, задерживали в воздухе копыто. Наездники литые, крепко вросли в седла, в нарядных куртках, коротких халатах, в маленьких шапочках, крепко посаженных на лобастые бородатые головы. Под крепкими задами курчавилась овчина, темнели отделанные медью седла, ноги в заостренных сапожках были вставлены в медные стремена. Всадники достигли круга, встали дугой, охлаждая нетерпеливую игру лошадей, разглаживая их глазированные, помытые и почищенные бока.
Среди всадников Суздальцев разглядел своего вчерашнего мучителя. Горбоносый откинулся в седле, подбоченился, в его руках была та же плетка, которая вчера рассекала Суздальцева на части, но теперь, сложенная петлей и зажатая в кулаке, она нежно почесывала бок ослепительно белого жеребца, который благодарно водил ушами. И второй мучитель, с провалившимся носом и зловещими дырами ноздрей, был тут же, на вороном жеребце, в ярко-красном халате, и это сочетание алого и черного придавало ему торжественный и траурный вид. Остальные наездники, пять или шесть, горячили своих лошадей, ревниво посматривали на соседей, готовясь состязаться с ними в силе и ловкости.
На поле выехал всадник в шелковом халате, в чалме, держа на руках массивный, бело-серый куль, и Суздальцев распознал козла. Мертвое животное свесило рогатую голову, его ноги с копытами висели, подогнутые в коленях, и эти ноги беспомощно качались в такт с лошадиной иноходью.
Всадник приблизился к кругу. Сильным взмахом, ухватив за рога, воздел козла, и натянутая тушей шея обнажила темный надрез на горле, которым был умерщвлен козел. Всадник сотрясал мертвой тушей, поворачиваясь в седле, и другие наездники откликались возгласами, потрясали в воздухе плетками, злили коней. И толпа на краю круга гудела, верещала, колотила в медные тазы, и музыка звала к борьбе и победе. Суздальцев, знаток афганских обычаев, угадал в предстоящей игре Козлодрание, потеху, которой тешили себя обитатели пустынь и предгорий, отважные воины и лихие наездники. Козлодрание было любимой народной забавой, выявлявшей подлинных храбрецов и героев.
Козел взлетел в небеса, перевертываясь и дергая ногами, и кони враз сорвались, смешались в груду, стали теснить друг друга боками, и множество рук потянулось к падающему козлу. Горбоносый метнулся с седла, удерживаясь в стременах, принял на руки рухнувшее животное и, втягиваясь обратно в седло, погнал лошадь прочь, увлекая за собой всю грохочущую, орущую, ржущую массу, и толпа на лугу восторженно взревела.
Горбоносый на белой лошади мчался по широкой дуге, стремясь обогнать погоню, достичь нарисованного круга и метнуть в него козлиную тушу. Но его догоняли, оттирали, теснили, его лошадь злобно лягали другие жеребцы, и она огрызалась. К добыче тянулось множество рук , множество растопыренных пальцев, и черно-белый безносый наездник дотянулся, схватил козлиную голову за рога и стал вырывать. Оба на скаку тянули в разные стороны. Их настигали, толкали, их кони шарахались, испуганные ржаньем и топотом, направляемые седоками, рванули в разные стороны, и в руках безносого оказалась рогатая голова , а безголовое тело продолжало биться в руках горбоносого. Из безголовой шеи торчали красные ошметки пищевода, болтались, как бесформенные красные тряпки.
Горбоносый больше не пытался пробиться к кругу, был стеснен соперниками, увертывался в седле, прижимал тушу к груди, а на него наезжали, наскакивали, ударяли кулаками, и лошади вздымались на дыбы и лягались, взрывали луг, разбрасывая комья земли. Суздальцеву издалека было видно, как набухли на лошадиных боках вены, а у жеребцов округлились и распухли семенники.
Ему вдруг страшно померещилось, что козел – это он. Его трепещущее тело раздирают на части, из него вырывают ломти красной плоти, его перебрасывают из рук в руки, на забаву толпе, что оглашает воздух сладострастными кликами, славит его смерть бубнами и визгливыми дудками.
Лошади мчались полумесяцем, сбивались в груду, топтались вдалеке от круга, и в этом бешеном клубке происходила борьба. Наездник в малиновом халате, оскалив в бороде яркие зубы, выдирал у горбоносого козла, ухватив кулаком за копыто. Животное трепетало, казалось живым, два силача раздирали его, пока нога в кулаке белозубого не выдралась из козлиной туши, мелькнула, как красная головня, и тот, завизжав от досады, метнул ее в сторону, как палку, туда, где уже виднелась оторванная голова, лежавшая рогами вверх. Стоя, он откидывался в седле, пинал заостренным сапогом горбоносого. Толпа ахала, качалась из стороны в стороны, громыхала медью.
Суздальцев пережил вдруг больное прозренье, мучительное суеверье. Если победителем окажется его горбоносый мучитель, если он закинет в круг истерзанную тушу, то Суздальцев спасется. Неведомо как, бог знает, какой случайностью, но он будет спасен. И отныне его судьба в жестоких и сильных руках палача, который его сбережет. И он следил за кровавой игрой, желая победы своему палачу.
Горбоносый прижимал к груди кровавый ком козла, а его со всех сторон били кулаки, грызли лошадиные зубы, визжали ненавидящие соперники. Одному из них удалось схватить козла, он рывками вырывал тушу, бил заостренным сапогом соперника и могучим рывком выдрал козла, так что с него соскользнула кожа и осталась в руках горбоносого. Суздальцеву казалось, он слышит треск сдираемой шкуры. Видел голый, липко-красный ошметок козла, трехногого, безголового, с тощими ребрами, и содранную кожу, трепетавшую в кулаке горбоносого, словно флаг. Кожа полетела в сторону, а вместе с ней надежда Суздальцева на чудесное избавление. Победа ускользала от палача. Овладевший тушей, мчался к заветному кругу, но его отрезали. Отбивали прочь, и было видно, как его конь встал на дыбы, красный ошметок вознесся над всеми, и он, продавливая криком и ударами копыт, толчками кулака и ног, вырвался из окружения, и его пятнистая лошадь понеслась в намет к желанному кругу. Суздальцев, тосковал, молил, кричал, уповая на чудо. И оно совершилось. Горбоносый пустил коня наперерез похитителю, догнал его перед самым кругом и вырвал мясной обрубок. Наклонился с седла и, проносясь мимо круга, ткнул добычу в центр. Помчался дальше, выпрямляясь, оглашая луговину победным кликом. И толпа в ответ ревела, летели вверх медные тазы, раздавались ликующие автоматные выстрелы, славили салютом победителя... Всадники утомленно покидали выгон. Мальчишки бежали на луг, подбирать растерзанное козлиное тело, чтобы варить из него булькающее блюдо. Суздальцев не мог объяснить свою радость, боясь потерять веру, знал, что он спасен, избегнет смерти и ускользнет из плена.
* * *
Быстро смеркалось. Луг потемнел. Лишь на краю чадно краснел костер, освещал детские лица, и кто-то палкой мешал в котле козлиное варево. Горы едва темнели на погасшем небе. Но в кишлаке продолжался праздник. В домах раздавалась музыка. За стеной трещали мотоциклы, урчали автомобили, водянистый свет фар залетал на галерею, где томился Суздальцев. Иногда под стеной слышались возгласы, и над кромкой дувала проплывал смоляной факел. Хозяева вернулись на двор, женщины принялись танцевать, словно танец был для них редким отдохновением среди будничных непочатых хлопот, материнских забот, уходом за скотиной и домом. Суздальцев выглядывал из своей ниши, печально созерцая чужое веселье. Его безумная надежда, его суеверный порыв угасли. Он сумрачно и тревожно ждал наступления ночи и ее окончания, когда вновь перед ним явится краснобородый полковник Вали и продолжит выпытывать, уличать, стегать, поливать огненным соляным раствором.
Он вдруг услышал высокий, пролетающий над кишлаком звук, вибрирующий и свистящий. И через мгновенье у гор полыхнул красный шар света, озарил далеко степь, и оттуда донесся урчащий гром. Через несколько минут звук повторился, уже в тишине, среди умолкнувшей музыки и веселья. Что-то невидимое, пугающее, унылое прогудело, и рядом с первым шаром возник второй, косматый, рвущийся в разные стороны, и глухой удар покатился над степью. Это могла быть гроза у подножья гор с пылающими молниями и рокочущим громом. Но Суздальцев знал, что это летят тактические ракеты из шинданского дивизиона, испепеляя мятежные кишлаки, перед которыми бессильны артиллерия и танки. Третий удар, чуть поодаль, породил оранжевый шар света и следующий за ним угрожающий рык. Там, в невидимых и удаленных селеньях, рвались заряды и воспламенялось несгоревшее топливо, заливая все жидким морем огня.
Кишлак затих, опустел, затаился. Люди укрылись в жилищах, попрятались в помещениях. Только на лугу одиноко горел обезлюдивший костер, и у гор дрожало мутное малиновое зарево.
Суздальцеву невыносимо хотелось пить. Губы были шершавые, каменные. Язык казался вырезанным из жести и царапал полость рта. Каждая его клеточка высыхала, рождая страдание, и в этих крохотных пересыхавших озерах иссыхала его жизнь. Тоскуя, ожидая неминуемой смерти, если не от пули врага, то от пламени своих ракет, он вытянулся у стены и забылся болезненным сном.
* * *
Ему приснилась все та же изба, в которой он провел свое счастливое молодое время. Тети Поли не было дома, видно, она пошла через улицу к соседке посудачить, и изба, теплая, в половиках и иконах, еще была полна недавним ее присутствием. Ему очень хотелось пить. Он наклонился к ведру, которое обычно стояло полное, с душистой водой и плавающей серой льдинкой, зачерпнутой из колодца. Ведро оказалось пустым, сухим, неприятно звякнуло об пол. Он наклонился к самовару с медными боками и рогатым краном, пред которым они с тетей Полей любили чаевничать, подливая в стаканы булькающий кипяток. В самоваре обычно оставалась вода, но повернув рогатый, похожий на оленя кран, он не дождался ни капли. Был пуст рукомойник, из него не брызнула привычная струйка, не пролилась на ладони. Цветок на окне, обычно хорошо политый, с черной влажной землей, был сух, и тарелочка под горшком тоже была сухой. Жажда была нестерпима, изба была сухой и звонкой, словно прокаленной на огне.
Он вдруг вспомнил, что в столешнице, за ее стеклянными дверцами, среди чашек, стаканов, граненых чарочек и наивных стеклянных вазочек, хранится банка сладкого морса, который тетя Поля варила из лесной брусники. Радуясь своему открытию, предвкушая влажную сладость напитка, он подошел к столешнице и открыл стеклянные дверцы. Они знакомо прозвенели, но были высокие, с него ростом, как обычные двери. Он осторожно, чтобы не разбить посуду, вошел в столешницу. Обогнул голубые лафитники, стопку тарелок, хохломскую чашечку для соли, вазочку, в которую тетя Поля перед чаепитием клала карамельки. Столешница уводила вглубь, в сени, прочь из избы, где расположился зеленый луг, туманные горы, и на краю луга горел неяркий костер. Он шагнул и вышел из столешницы на волю, по другую сторону стены. Очнулся. Понимал, что случилось превращение, мир, в котором он, израненный, лежал взаперти, изменился. И он поднялся, чтобы обнаружить случившуюся перемену.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
Он приблизился к дверям и тихонько толкнул. Двери растворились без скрипа. Щеколда, загнутая горбоносым, была откинута. Словно кто-то незримый, быстроногий, бесшумный и, быть может, осененный крылами пробежал, открыл щеколду. Не встретив ни души, проулком вышел на луг. Суздальцеву казалось, что сквозь бред он слышал легкое позванивание досок под стопами бегущего, легкий звон отброшенной щеколды.
Он осторожно вышел. Двор был пуст, обитатели дома укрылись под хрупкими сводами кровли, боясь удара с небес. Луг за домом туманно темнел с крохотным огоньком догорающего костра. Белесо, чуть видна, удалялась дорога. Суздальцев спустился с галереи во двор, бесшумно прошел по коврам. Приблизился к воротам и на ощупь открыл запор. Ворота слабо проскрипели, словно напутствовали его печальным звуком. Никто не окликнул его, никто не погнался. Ему казалось, что его отпускают, наблюдают за ним, чтобы потом настигнуть. Испытывая страх и надежду, кого-то умоляя спасти его, он кинулся по лугу, где еще недавно скакали кони, клубилась дикая потеха, а теперь под ногами сухо шелестела трава. Огонек костра остался в стороне, и он уже торопился, почти бежал по дороге, которая стелилась перед ним, словно ее кто-то посыпал мукой. Кишлак, вместилище его страданий и страхов, удалялся, и его зыбкая мгла отступала.
От быстрой ходьбы его запекшиеся раны снова открылись, и он чувствовал, как по бокам струится теплая кровь.
Он уходил по дороге все дальше, и жажда к нему вернулась. Ему казалось, что внутри его горит факел, и он выдыхает сухой шипящий огонь. Он думал о воде, как пьет ее, без конца, захлебываясь, как окунает в нее лицо и пускает пузыри. Как ледяная струя попадает в пищевод и желудок и гасит раскаленный факел. Ему казалось, кто-то бежит перед ним в ночи, несет чашу с водой, манит, дразнит, а он не может настичь, видит черное водяное зеркало в чаше, тянется губами, но чашу от него убирают, и он бежит, снедаемый пламенем, не в силах его погасить.
Он испытал слабый толчок, не толчок, а дуновение, которое его колыхнуло. Словно кто-то сдвинул его с дороги, направил стопы в сторону. Будто тот, кто нес чашу, повернул на обочину, покинул дорогу и двинулся степью. Суздальцев уловил это повелевающее дуновение. Перестал чувствовать пыль дороги, и теперь под ногами его шуршала степная целина, царапала ноги стеблями сухой травы, и чаша удалялась и поджидала его, вела его, направляла, муки, которые он испытывал, влекли его прочь от дороги в стороны едва различимых предгорий. «Чаша путеводная», – повторял он полубезумно.
Ему чудилось, что земля у него под ногами загорается синими огоньками, которые жалят бедра, живот, обугливают губы, ноздри, и сухой, искрящий огонь вырывается у него изо рта. Он кашлял огнем, плакал огнем, кровавые раны горели на нем, как газовые горелки.
Степь волновалась, он то погружался в низины, то восходил на холмы. Звезд он не видел, все над ним и в нем и вокруг мерцало горячим пеплом. Чашу от него уносили, и ему казалось, он чувствует запах воды, ловит лицом мельчайшие брызги, слышит, как вода тихо звякает от края чаши.
Он взошел на холм, стоял на вершине, качаясь, а потом рухнул плоско, лицом в землю, забываясь не сном, а жарким кошмаром, и ему казалось, все его тело обложили горчичниками.
Он очнулся от низкого солнца, которое встало из-за холмов. Приоткрыл жестяные, скрипнувшие веки и увидел у подножья холма кишлак. Он испугался, что был весь на виду, был заметен из кишлака, и сейчас оттуда поскачут всадники или запылит по степи машина, и он вновь окажется в плену у врагов. Но кишлак был беззвучен. Над ним не струились утренние дымки, не кричал муэдзин, не лаяли собаки. Его вид был странен. Дувалы, стены домов, купола и угловые башни – все были зазубрены, состояли из заострений, проломов, уродливых углов, напоминая челюсть с выбитыми зубами. На земле лежали зубчатые глыбы, а глиняная желтизна стен была покрыта черными пятнами, тусклыми налетами копоти, мазками сажи, словно кишлак был накрыт камуфляжем или задернут маскировочной сеткой. И оттуда, вверх по холму, вместе с утренним ветерком сочилась гарь, тянуло ядовитым газом. И Суздальцев вдруг понял, что перед ним кишлак, в котором вчера ночью взорвалась тактическая ракета, страшный взрыв снес постройки, изглодал стены, и ядовитое топливо расплескало по кишлаку свою плазму. Кишлак обломками напоминал древние города пустынь, на которые произошло нападение, и работу стенобитных машин довершили солнце и ветер.