Осторожно отворив дверь, Илья застал Сашу обувающимся. Его знаменитый мощный нож лежал на тумбочке рядом с хозяйским беретом и дешевым черным гребешком.
Он тоже почуял. А вот старшаки – нет.
– Пошлите, – окликнул их Саша.
– Щас, мы тут кой-чё охрененное нарыли, найдём зарядку и придём, – донеслось увлечённое с залы.
Саша перекривился, взял нож и начал неторопливо крутить его в пальцах. С каких-то пор Илья понял, что этот жест означает нетерпение. И чем быстрее крутился нож, тем больше владельцу хотелось запустить его в предмет раздражения.
– Если вы, ублюдки, сейчас же не закончите маяться хренью, я устрою вам ножевое, бля, ранение, – негромко, внятно произнёс.
Он терпеть не мог за кого-то отвечать – особенно за нерасторопных придурков.
Те, видимо, осознав, что угроза вполне реальна, нехотя вышли и тоже обулись. А выйдя аккуратно, не без помощи универсального «ключика» затворили за собой дверь. Спускаясь, все, кроме Ильи, который и так был при полном параде, натянули рафатки и капюшоны.
После нескольких подобных ходок ту свою куртку Илья поклялся надевать только на похороны.
Утро едва началось – редкие прохожие, если таковые имелись, мало на кого обращали внимание. Джеки, видать заслышав шаги, успел незаметно скрыться, а остальные быстро и деловито промежутком минуты три вышли по одному.
Джеки продумал всё до мелочей.
Илью отправили первым, хотя он хотел остаться до конца, затем пошли старшаки и, наконец, Саша. Тот, немного побродив, схоронился в соседском саду напротив подъезда и закурил. Густые кусты малины и широченное, непонятно какой породы дерево скрывало его от любопытных взглядов, одновременно предоставляя прекраснейший обзор.
Спустя жалкий десяток минут, к подъезду подвалила модная ярко-огненная тарантайка. Владелец свежеограбленной хаты поставил свою табуретку на паузу, потом вышел и вальяжным шагом зашаркал к подъезду. У дверей обернулся, чтобы врубить сигналку.
Освобождённо выдохнув, Саша отмер и окольными путями побрёл домой, пока не проснулись домашние.
Выручку поделили почти поровну – Джеки, как организатору, досталось больше, но никто не протестовал – у него была больная мать, и все деньги, включая жалкую стипендию, шли на лечение.
А ещё у Джеки был тёмный, по-настоящему тёмный взгляд, который если вперивался в чью-то сторону, тому хотелось незамедлительно молчать в тряпочку. Только на Сашу это, казалось, не действовало.
Ну конечно, если тебе плевать – это уже призвание.
Профессия, можно сказать.
И неизменно своя доля шаманства, приковывающая внимание таких, как Джеки.
The end of flashback.
* – стих Заболоцкого
========== Глава 23: Жизнь есть сон ==========
Ты знал – рано или поздно этот час настанет.
Образина в предчувствии собирала в кучи лохмотья и остатки своей линялой шкуры, сооружая то ли громадную подушку, то ли баррикаду – посадочную полосу для неудачливого парашютиста.
Ты судорожно выдохнул, остановившись у коридорной двери.
Он ещё не пришел. И не придёт часов до двенадцати.
Ты не любишь пропускать школу, но не в этот раз.
Это будет репетицией.
Раз-два-три, раз-два-три – поворот, шаг в сторону, реверанс.
Аплодисменты.
Образина самодовольно фыркает, имитируя гордого учителя танцев, – маня тебя высунуть слюнявый язык и подставить лохматую голову под высокомерные похлопывания.
С отвращением отшатываешься.
Образина хохочет, показывая гнилые желтые зубы.
В ожидании решаешь принять ванну. Вода набирается быстро, и, скинув на пол ненужные тряпки, медленно, не щадя себя, заходишь в воду. Она жжёт кожу, но отгоняет сон и дурные опасные мысли.
Ты любишь сказки. Они возбуждают в тебе чувство, что мир всё-таки справедлив. Что ты – не запылившийся рыцарь – что ты нужен кому-то и кто-то нужен тебе. Стоит только… подождать.
И сейчас ты почти ненавидел себя, за то, что умудрился заснуть – впервые за несколько дней. Нельзя было позволить себе отключиться – тем более, чтобы увидеть это. И не только увидеть, а и поверить, что Он – нарисован тобой. Придуман, тщательно выписан из контекстов и сложен из множества пухлых книжных страниц.
Ты бы ни за что не позволил Ему вернуться обратно на свои чёртовы строки.
Привыкнув к воде, жалеешь, что твоя кожа может только покраснеть, а не раскалиться добела, став прочным панцирем едва тлеющей оболочки духа.
Это было бы как нельзя кстати. Но.
Задержав дыхание, опускаешься на дно.
Под водой ты, кажется, слышишь, воспринимаешь, понимаешь лучше, и перед глазами фантасмагорией шевелят плавниками сотни десятков рыб.
Перед твоими глазами – мир.
Не твой, но для тебя – пусть и на пару секунд.
Это твоя пленная вселенная, где плывут крылатые ретушированные акварелью аэробусы, и тритоны размалёванными золотыми трезубцами на манер патрульных указывают им путь.
Здесь нет никого, кроме тебя. Нет даже книг – и тем более образины, пусть она и бьётся скрюченными пальцами об аквариумное стекло.
Здесь нет никого, потому что здесь с тобой - сама смерть.
Твоё маленькое домашнее животное.
Во все глаза всматриваешься в макабр русалок и водяных…
И тогда ты начинаешь задыхаться.
Ещё секундочку, ещё мгновение…
Воздух вырывается из лёгких, и ты почти тонешь в собственной ванне.
Пока вода не попала в лёгкие – как не раз бывало – выныриваешь. Ты и так долго подавлял в себе глубоко человеческую жажду избавиться от маленького ручного зверька, по-дружески зовущего поиграть каждый божий день.
Он ведь кажется таким безобидным.
Его ведь так хочется приласкать и погладить.
А ты любишь изображать из себя аскета или благородного рыцаря.
Отдышка. Несмотря на жару, ты дрожишь крупной дрожью. Волосы мокрым отвратительным клубком прилипли к лицу.
Поднимая голову к потолку, слепо судорожно глотаешь воздух.
Вдох.
Ещё вдох. Отгоняя внезапно зажаждавшую крови зверюгу прочь.
Образина внутри тебя тоже боится – этих твоих склонностей к самобичеванию.
И ты доволен. Тебя даже тянет плотоядно усмехнуться – недаром же победа даётся так тяжко.
А рыцари иногда могут быть жестоки.
Особенно к самим себе.
Затем, ещё не совсем приходя в себя, тщательно намыливаешь кожу, без жалости растирая гель и пену мочалкой, стирая всё: от грязи до мыслей.
Пар струится по коже, и ты собой почти гордишься.
Смываешь тёплую воду, чтобы, встав на колени, подставить голову уже ледяным струям.
Дрожа, кутаясь в полотенце, выходишь из ванной. В спальне находишь новые тряпки и, убрав все следы своего действа, садишься за книгу.
«Себя теперь царем увидев,
И вновь потом – в тюрьме, он может
Решить, что это был лишь сон;
И если так он будет думать,
Не ошибется он, Клотальдо,
Затем что в этом мире каждый,
Живя, лишь спит и видит сон».*
Он приходит – минута в минуту. Заглядывает в твою комнату, удивляясь:
– Ты почему не в школе?
Он действительно удивлён, ведь не помнит ни одного дня, когда бы ты добровольно пропускал занятия.
Ты неопределённо взмахиваешь рукой, бережно кладёшь книгу рядом и без предисловий обращаешься к отцу:
– Можно тебя кое о чём попросить?
И ты, и образина в тебе настороженно замираете.
Твой отец кладёт рабочую сумку на тумбочку и подходит ближе:
– Можешь попробовать.
Не без труда начинаешь:
– Мне… нравится один человек. Он… мужчина, и у него есть дочь, а жена давно умерла. Я не встречал человека необычнее, хотя не знаю, почему так. Я хотел бы многое о нём рассказать, но не смогу – не получится. Не у меня.
Обхватываешь колени руками и глядишь в пол.
Слова даются тяжело, как всегда бывает, когда пытаешься облачить в них чувства.
Даже образина притихает, цепкими дрожащими когтищами цепляясь за прутья своей полураскрытой клетки. Её желтые лохмотья, и так блёклые и негодные, теперь в неизвестном ожидании отрепьем-оперением свисают с уморенных голодом и холодом плеч.
А ты продолжаешь говорить. Тебе не нужно выговориться, тебе не необходим собеседник, но ты насильно выдавливаешь из глотки слова, чтобы попытаться сделать ещё один шаг – то ли вперёд, то ли в сторону – куда угодно, лишь бы это было движением.
И это впервые, когда вы с образиной настолько солидарны.
Когда, умолкая, поднимаешь глаза – видишь, как отец, закусив губу, хмурится. Ты знаешь, он не хотел, чтобы ты родился таким… бракованным. Тебя это где-то глубоко каждый раз ранит – ведь ты бы тоже этого не хотел, но в то же время ты слишком отчётливо понимаешь – с этим ничего нельзя поделать.
Ты – неисправный брак.
И что ж… пусть будет так.
– Так ты хочешь, чтобы я… – медленно произносит.
– Познакомился с ним, – киваешь, – рассказал, каким ты видишь меня, и попросил остаться.
– А это не глупо получится? – отец смотрит на тебя иронически.
– Может быть.
Будет – ты даже уверен в этом, но также это будет твой «шах» – второй, считая тот, который обдумала и поставила тебя перед фактом образина.
Отец недолго молчит. Смотрит на тебя, тебя не видит и произносит:
– Хорошо, я согласен. Но при одном условии. – Пауза. А затем как плетью по воздуху: – За то, что я поговорю с ним – всего лишь поговорю, ты бросишь картинг, все сумасбродные мысли о гонках и пойдёшь на ту специальность, куда хочет мама.
Секунда. Две.
Тебе кажется, ты ослышался.
Не веря, поднимаешь глаза. Незнакомец перед тобой скупо поджал губы и скрестил руки на груди.
Это как удар копьём между рёбер.
Резко становится нечем дышать, но ты скрываешь это, тайком восстанавливая осколки дыхания.
Соскакиваешь с дивана, пружинистым шагом идёшь к подоконнику, вцепляешься в него до побеления костяшек.
Сейчас в тебе напряженная борьба между главными в твоей жизни целями – между двумя половинами сущности, ранее не представлявшимися противоборствующими.
Что для тебя гонка? Она – твои крылья, твой полёт туда, где нет места посторонним, твоя отдушина от этого душного, непослушного мира, твоя колыбель и, пожалуй, твой лучший сон.
Если ты не читаешь, если не находишься рядом с Сашкой, значит ты там – всегда там – на трассе, где не имеет значения ничего, кроме твоей воли и твоих умений. Казалось бы, что там, маленькая, ничтожная машинка, но, выжимая из неё предельную скорость, ты знаешь, что ты…
Заставляешь себя повернуться к отцу. Решительно поднимаешь голову, хотя едва ты расслабишься хоть на йоту, она безусловно упадёт вниз.
В разрытую тобою же пропасть.
– Скажешь маме, в четверг-пятницу я уеду в школьный лагерь?
*
– Тебе что, надо уволиться прямо сегодня? – шеф невольно кривится и пальцами отбивает по столу бодрую дробь.
– Сегодня я ещё могу отработать, – обезоруживающе улыбаюсь. – А насчёт увольнения, мы ведь договаривались, что это Вы – по первому требованию.
– Но я же не думала, что ты изволишь подать заявление так скоро! – она негодующе всплеснула руками и вперила в меня хмурый взгляд: – Я бы предпочла, чтобы ты остался.
Продолжаю улыбаться и очень даже ей сочувствую – особенно зная, как она терпеть не может менять кадры и проводить разъяснительные работы с новичками.
В гримасе кривит губы:
– По закону ты вообще должен отработать ещё две недели.
– А по договору – нет, – фыркаю, парируя. – И вообще, это частное предприятие.
Понимая, что ничего со мной не поделать – выгоняет из кабинета на рабочее место:
– Иди, завтра будем с тобой разбираться.
*
В четверг меня будит даже не Соня, а Никиша. Мелкая пакость открыла ему дверь, и теперь они стоят надо мной как ангелы отмщения.
– Чего тебе надобно, старче? – щурюсь, когда дитё, подпрыгивая, раздвигает шторы.
– Вставай, мой джинн, – весело заявляет Никиша. – Мы идём творить великие дела.
В его глазах мне уже спозаранку чудятся какие-то зловещие огоньки.
– Какие ещё дела? – сонно, недовольно спрашиваю.
– Великие, – отвечает моё дитё, величественно сцепляя за спиной руки.
Недолго торможу, растягивая удовольствие от валяния в постели, потом всё-таки поднимаюсь и потягиваюсь. Краем глаза с завистью отмечаю закутавшегося в одеяло, как гусеница, Илью.
Появляется горячее, зловредное желание опустить грешника с небес на землю.
– Ладно, сколько времени?
– Уже семь, – без промедления отвечает Никиша.
– Ещё семь, – поправляю, косясь в сторону кровати.
Однако возмущённый взгляд знающей все мои уловки дочери подтверждает, что «не сегодня».
С тяжелым вздохом бреду в кухню.
Бутерброды с маслом и чай-кофе делаю на троих. Задумавшись, подогреваю ребёнку овсянку. Когда Никиша с Сонькой приходят, она почти приготовилась.
На время завтрака, прикрыв один глаз, вторым лениво наблюдаю события в телевизоре. Моё дитё некоторое время безуспешно пытается отобрать пульт и включить свою муть, а потом надувается и начинает переговариваться с Никишей. Это мне влетает в одно ухо, а вылетает через другое, пока…. Пока я не выхватываю из болтовни одну фразу и переспрашиваю:
– Подожди, как это «мы с Сашей на четыре дня уедем»?
– А я тебе не сказал? – притворно удивляется. – Мы поедем гулять.
– Четыре дня подряд? – скептически переспрашиваю.
– Да, – просто отвечает.
– Опять без меня, – Сонька обижается, но, о чём-то задумавшись, великодушно кивает: – Ладно, на этот раз прощаю.
Протестующе машу рукой:
– А ребёнка я на кого оставлю?
– На Илью. Или соседку попроси. Она ведь присматривала за Соней, пока меня не было.
Открываю рот для ещё одного возражения, но уже дочь решительно закрывает тему:
– Я же не маленькая, ничего со мной не случится.
Вот с этим я мог бы поспорить.
Раздражённо массирую виски и вдруг замечаю, что Никиша, держа ручку чашки в левой руке, правой трёт её… совсем как в том мультике про Аладдина. Поднимаю взгляд и вижу чертей в глазах мальчишки.
Равно, как ловлю так и не выдохнутое: «Играй по правилам».
Ну, с-с-с… Замечательно.
Паршивцы ликуют.
Без настроения поднимаюсь и иду-таки будить Илью. Тот понятливо кивает и понижает голос:
– Мы скоро уезжаем?
Ещё один.
– Это так заметно? – любопытствую.
– Нет, но я понял.
Господи, какие же все чувствительные и понятливые. Прямо тошно.
– Когда я вернусь, будем собираться.
Кивает и рыщет по сторонам в поисках шмоток.
Возвращаюсь на кухню:
– Кто сегодня отведёт Соньку?
Отмахиваюсь от дочкиного «Сама дойду», ожидая ответа Никиши.
Тот говорит, допивая чай:
– Мы вдвоём. Я отдам записку и поедем. Только сменку с собой возьми.
Мда, теперь ещё иди – собирайся.
Приплыли.
Перед самым выходом заплетаю ребёнку косу, и мы втроём обуваемся.
Провожатый в виде Ильи полусонно облокачивается на стену и вяло машет рукой.
Отчаливаем.
Забавно глядеть, как Никиша, сохраняя полную серьёзность, отдаёт своей классной липовую записку, мол, ув. Слана-Паллна, мой сын такой-то будет отсутствовать такого-то по семейным обстоятельствам. Мальчишка честным скорбным взглядом глядит на женщину со скромно заколотыми волосами на затылке и спешит заверить, что у него всё в порядке, ничего страшного не случилось, он просто ненадолго уезжает.
Нет, сказать куда и почему не может.
Нет, в понедельник он будет, как обычно, в школе.
Да, он сделает всю домашку и возьмёт у одноклассников конспекты.
Ну прямо идеальный школьник.
Я притворяюсь посторонним, жутко занятым клацаньем телефона дяденькой, но напоследок мне достаётся подозрительный соколиный взгляд. Жутко захотелось обернуться и показать язык.
Удивительно получилось – я и забыл, какую маску носит Никита – при мне он редко её надевает, а вот с остальными, кажется, постоянно. Мне так и представляется его тошнотворная вежливая улыбка, эти мягкие свитера, рубашки с глаженными воротниками, ухоженные ногти и идеальная прическа. Только глаза и кислотные гриндерсы выдают, что там – на дне. Ах да, теперь ещё и серьга.